А фильм мне понравился. История там такая: ученые пришли к выводу: в космос, к далеким планетам, должны лететь не люди, слабые и нервные, а сильные, надежные, исполнительные, невозмутимые роботы. Сказано – сделано: искусственного человека назвали Робертом, придав ему внешность изобретателя Сергея Сергеевича, про него Лидина подруга детства тетя Ляля Былова, выпив вина, сказала загадочную фразу: «Стриженову отдалась бы не глядя!», на что ее муж дядя Леня криво усмехнулся: «Сначала на себя погляди!»
Для проверки рабочих качеств Роберта выпустили в жизнь, и сразу началась путаница, доходящая до безобразия. Во-первых, он ничего не понимал в людских отношениях и сразу стал клеиться к Тане, невесте Геннадия, заместителя Сергея Сергеевича. Во-вторых, все слова и выражения робот воспринимал буквально: когда ему в застолье предложили «ударить по шашлычку», он со всей дури хватил кулаком по тарелке. Потом, на курорте, Роберта перепутали с пьющим пациентом Пуговкиным, и того перестали пускать в лечебную грязь, чтобы конструкции не заржавели. А Таня, пытаясь сделать из машины человека, выпытывала у этого ходячего арифмометра, как пахнет сено после дождя, заставляла прыгать с моста в воду, читала ему стихи про дистиллированную воду:
…Вода
Благоволила
Литься,
Она
Блистала
Столь
Чиста,
Что – ни напиться,
Ни умыться.
И это было неспроста…
В результате бедняга от перегрева микросхем сломался, и ученые решили, что в космос надо лететь все-таки людям, несмотря на все их слабости и недостатки. Но физически Роберт был силен: например, мог легко запрыгнуть на третий этаж, ходил по дну Невы, а в театре, чтобы быть ближе к Тане (они сидели через проход), придвинул к себе целый ряд кресел вместе с возмущенными зрителями, чем страшно разозлил Марселя Марсо, тот никак не мог начать свой концерт.
Кстати, на Минеральные Воды робот попал, увязавшись за поездом, – так и бежал по шпалам полторы тысячи километров. Вероятно, подметки у него были из сверхпрочного сплава – титанового.
…Я мчался по пустынному Балакиревскому переулку к огням Бакунинской улицы, зажав в кулаке юбилейный рубль и чувствуя себя неутомимым, словно Роберт. Но в моей душе, как и в полупроводниковых мозгах свихнувшегося робота, сгущалось гнетущее чувство опасной неправильности того, что я делаю. Казалось, избиение Батона с Коровой, распитие пива в недопустимом возрасте и вот теперь кража Сашкиного достояния – все это случилось не со мной, а с каким-то другим семиклассником, похожим на меня, как Роберт на Сергея Сергеевича. И этот, другой, мальчик совершает теперь поступки, чреватые серьезными последствиями для меня – Юры Полуякова. Добрый внутренний голос с интонациями Литвинова, ведущего передачу «Ровесники», уговаривал меня вернуться домой, положить монету в банку с кормом, спрятаться под одеялом и забыть обо всем, что случилось. Но ответом ему было надменное упрямство, жажда опасности, заставлявшая меня в детстве вместе с бедовыми ребятами лазать по гулким, железным, скользким после дождя крышам, подходить к самому краю и плевать вниз на асфальт, хотя я жутко боюсь высоты…
Улицу я перебежал на желтый свет, и таксист, высунувшись из окна «Волги», погрозил мне кулаком. Пацаны, наоборот, радостно замахали руками, а когда, разжав пальцы, я показал им профиль Ильича, они аж присвистнули. Чтобы всё успеть – оставалось пять минут, и решили так: Корень, как самый матерый и рослый, покупает «краску», а мы – закусь.
Гастроном готовился к закрытию. Ворчливая уборщица тетя Зина, одетая в синий халат, протирала мокрой тряпкой, распяленной на швабре, мозаичные полы и на обувь вошедших покупателей смотрела с неприязнью, хотя настоящая слякоть еще не началась и никто грязи на подошвах с собой не тащил. Другое дело: начало зимы или ранняя весна, тогда пол приходится посыпать опилками, впитывающими уличную жижу. Бормоча «уйди-уйди!», тетя Зина норовила проехаться тряпкой именно по тому месту, где стоял покупатель, и тот невольно отскакивал в сторону. Если кто-то начинал возмущаться, она совала ему швабру, мол, давай тогда сам поорудуй, и на этом обычно препирательство заканчивалось.
Суровая кассирша в стеклянной будке, сверкая перстнями, пересчитывала выручку, стягивала взъерошенные купюры черными аптечными резинками, а мелочь ссыпала в холщовые мешочки. Витрина мясного отдела была пуста, на эмалированных лотках остались лишь коричневые потеки крови, а из чурбана торчал огромный топор, точно кому-то недавно отрубили голову и ждали теперь очередного приговоренного к смерти. Грузчик Петя, шатаясь, увозил из молочного отдела на тележке ящики с дребезжащими пустыми бутылками. Трезвого подсобного рабочего мне видеть еще ни разу не приходилось. В бакалее вообще никого не было, прилавок загораживали деревянные счеты, поставленные на ребро. Сбоку стоял пакет с коричневыми макаронами: продукт завесили, но так и не оплатили – передумали. И только к винному отделу выстроилась нетерпеливая очередь. Раздраженная продавщица торопливо отпускала товар, поглядывая на часы, висевшие под потолком.
Мы метнулись к кассе.
– «Солнцедар», – солидно, понизив голос, сказал Корень и выложил в углубление мраморной плошки юбилейный рубль, добавив к нему мелочи.
– Не рановато ли? – Кассирша скривила лиловые губы.
– Какой там! Без трех восемь… – словно не поняв намека, ответил здоровяк.
– Ну смотри, остряк-самоучка! Я-то пробью, а там уж сам договаривайся… – Она надавила на клавиши, крутанула сбоку ручку (такая же у бабушкиной швейной машинки) и оторвала серо-синий чек, выползший из щели аппарата, украшенного латунной чеканкой.
– Следующий!
– Пятнадцать копеек в молочный отдел, – объявил Серый.
Кассирша ухмыльнулась, явно разгадав нашу хитрость, но выбила – ей-то что. Тут задребезжал звонок, извещая о закрытии магазина, но чеки они отоварить обязаны: правила советской торговли никто еще не отменял!
Продавщица молочной секции, нанизав чек на острый штырь, торчащий из деревянной подставки, без вопросов выбросила на прилавок плавленый сырок «Дружба» в желто-красной фольге – подавитесь. А вот у Корня, когда наконец подошла его очередь, дело не заладилось.
– Тебе сколько годков-то, парень? – строго спросила хозяйка винно-водочного отдела и показала на табличку, сообщавшую, что гражданам, не достигшим 18 лет, спиртные напитки не отпускают.
– Сколько положено, – пробасил Корень, выпятив челюсть.
– И паспорт с собой имеется?
– Дома забыл.
– Вот завтра с паспортом и приходи.
– А чек как же?
– Маш, верни ему деньги!
– Я уже кассу сдала! – был ответ.
– Пошел-пошел! – Тетя Зина стала шваброй оттеснять здоровяка от прилавка. – Ходют тут, грязь таскают…
– Пе-еть, скажи ты ей! – Корень, оглянувшись, жалобно попросил грузчика, тот как раз нес в подсобку пустые коробки.
– Галёк, не вредничай! Я его знаю, он уже армию отслужил…
– Ага, и в космос слетал! – злобно хохотнула та, но бутылку, стукнув донцем, все же выставила: на ядовито-желтой этикетке черными буквами было написано «Солнцедар».
– Нате – травитесь, если себя не жалко!
Мы покидали магазин последними, по пятам шла, ругаясь, уборщица и мокрой шваброй вытирала наши следы, чтобы и духу не осталось. За нами лязгнул засов и погас свет. И тут мы увидели мужика, он мчался от остановки к гастроному, зажав в вытянутой руке, как эстафетную палочку, зеленую трешницу.
– Закрылись? – чуть не плача, спросил он.
– Голяк! Только что… Нас последних отоварили, – свысока сообщил Корень.
– Ёка-лэ-мэ-нэ… Что же делать?
– Беги на Бауманскую. Там до девяти.
– Точно! Спасибо, пацаны… – И он бросился в обратную сторону с такой скоростью, что первый мужской разряд ему присудили бы без разговоров.
– Тару захватил? – спросил меня Сталин.
– Ага! – Я вынул и показал кружку с елочками.
– Ништяк! Куда пойдем, чтобы не нарваться?
– Есть местечко.
– Веди, Юран, – разрешил Сталин.
Сам не знаю зачем, я повел их во двор Шуры Казаковой, наверное, потому, что не был там с тех самых пор, как она переехала в Измайлово. Мы учились вместе с первого класса, к ее исчезновениям я давно привык: время от времени мою соседку по парте отправляли в «лесную школу» – подлечить легкие. И подозрительная бабушка Аня как-то ворчливо спросила у Лиды:
– Что еще там за туберкулезница к Юрке прицепилась?
– Зачем вы глупости говорите, Анна Павловна, она хорошая девочка, скромная, просто болезненная.
– То-то и оно! Будет потом всю жизнь на лекарства ишачить.
– Ах, бросьте чепуху молоть! Никто ни на ком и не собирается жениться. Он еще ребенок.
– Мишка тоже не собирался…
В последний раз я видел Шуру, когда в августе мы чуть не столкнулись на улице Энгельса, напротив универмага, но она меня не узнала. Я шел, оболваненный, из парикмахерской, к тому же Лида, охваченная магазинным помешательством, накупила мне в «Детском мире» перед отъездом в Новый Афон разных обновок, да еще заставила там же, в примерочной, напялить, поэтому меня в тот вечер легко можно было принять за импортного человекообразного попугая. Вдобавок я нацепил на нос шпионские очки, купленные по случаю в киоске «Союзпечати» возле Политехнического музея. Может, и к лучшему, что не узнала, а то пришлось бы общаться, делая вид, будто я не знаю, как она в мае ходила в Сад имени Баумана с Вовкой Соловьевым, там они ели мороженое в летнем кафе: у этого выпендрежника всегда есть карманные деньги. Я, правда, потом в пионерском лагере тоже интересовался Ирмой Комоловой, и она была готова со мной дружить, даже написала в день отъезда на моем пионерском галстуке шариковой ручкой: «Будь смелее!»
Готовясь к встрече первого сентября, я решил выказать Казаковой полное равнодушие, даже намекнуть, мол, у меня тоже есть теперь с кем сходить в кино или в Сокольники, даже планировал показать ей галстук с автографом Ирмы. Пусть не воображает, будто она одна такая, единственная-неповторимая! Но в первый день занятий Шура не появилась, на второй тоже… Ирина Анатольевна, заметив мое грустное недоумение, задержала меня после звонка на перемену и объяснила с сочувствием, что Казаковым дали новую квартиру, и они переехали на Сиреневый бульвар…
– Знаю! Это там, где цирк!
– Нет, цирк на Цветном, а Сиреневый в Измайлово. 16-я Парковая, почти у Окружной дороги.
– А-а-а… – горько вздохнул я.
– Не огорчайся! Мужчина должен стойко сносить удары судьбы. Если будешь нюни распускать, между нами чемодан и рваная шляпа! Но я думаю, вы еще встретитесь…
– Угу.
Потом я узнал, что Дина Гапоненко была у Казаковых на новоселье и снова собирается к ней в гости вместе с Вовкой Соловьевым, она звала меня поехать с ними. Я, конечно, гордо отказался, но Дина на всякий случай, если передумаю, написала мне на бумажке адрес.
– Смотри не заблудись! – ухмыльнулся выпендрежник, присутствовавший при этом разговоре.
– Не твое дело!
Соловьев и Ванзевей – наши пижоны. У Вовки, единственного в классе, школьная форма ушита по фигуре, сменную обувь он носит в мешочке с надписью «Саламандра» и ходит не в кедах, как мы, а в спортивных полуботинках с тремя белыми полосками – кроссовках, у нас не продаются, а только за границей или в «Березках» – странных магазинах с наглухо зашторенными окнами. Там за рубли ничего не купишь, надо иметь чеки, похожие на керенки. Дядя Юра однажды взял у соседа Альки несколько таких чеков, сходил в «Березку» на Беговой улице, добыл тете Вале губную помаду в золотых тюбиках и мечтательно объявил, что побывал в коммунизме.
Кстати, о керенках. Однажды на чердаке мы с Мишкой нашли в старом сундуке, под тряпьем, ворох денежных бумажек полувековой давности, на них были нарисованы похудевшие орлы без корон, а год выпуска – 1917-й. Двадцатки и сороковки оказались чуть больше спичечной этикетки, некоторые даже не разрезаны на отдельные купюры, а собраны в блоки, как марки, только без разделительных дырочек. Розовые сторублевки были покрупнее, размером с игральную карту. Мы поделили находку поровну. Доверчивый Мишка тут же показал свое сокровище отцу, и дядя Витя вспомнил, что у Иркиной пивной обретается старичок-нумизмат, покупающий у граждан старинные монеты. В общем, назавтра, к вечеру, друзья принесли бессознательное тело Петрыкина-старшего, при нем не оказалось ни керенок, ни советских денег. А я свою долю, за исключением розовой сторублевки, отнес в наш школьный музей боевой и трудовой славы, надеясь за это снова поехать в Волхов для возложения цветов на могилу Героя Советского Союза Александра Лукьянова.
– Ого! – обрадовался тогдашний пионервожатый Славик. – Раритет! Отведем под это целый стенд. А сверху напишем: «КРАХ ФИНАНСОВО-ДЕНЕЖНОЙ СИСТЕМЫ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА». Молодец, Полуяков, снова поедешь в Волхов. Я тебе обещаю!
Особенный восторг у него вызвали неразрезанные сорокарублевки, он рассматривал эти листы размером с «Пионерскую правду» на свет, ища водяные знаки, цокал языком и повторял:
– Какие боны! Какой раритет!
Но никуда я не поехал. Славика вскоре уволили за поведение, не совместимое с педагогической деятельностью. Новый вожатый Витя Головачев как ни искал, так и не смог обнаружить в музейных залежах мои керенки. А за розовую сотню я купил у Соловьева американский двухцветный ластик, который так стирает с бумаги написанное, что даже под лупой обнаружить следов грифеля невозможно.
Соловьевы живут, между прочим, в Жидовском дворе, его мамаша Инесса Григорьевна работает во Внешторге. Вовкин отец – журналист, печатается в «Вечерней Москве», там каждую субботу выходит фельетон за подписью «Соловей-Разбойник». Ветеран Бареев, подписанный на «Вечерку», сначала читает сам, а потом пускает газету по рукам, и мужики за домино под нашими окнами громко обсуждают, как здорово Разбойник протащил вороватого завскладом или какого-нибудь директора общепита.
– Читал? – спрашивала маман за ужином отца.
– И не буду.
– Почему это еще? Очень смело и остро! Представляешь, вместо говядины они разную дрянь в суп клали.
– Смельчаки, едрена мать! Если бы они Брежнева или Косыгина протащили, тогда я бы еще почитал!
– Советская пресса не для этого! – Лида, как парторг Маргаринового завода, поджала губы.
– А для чего же?
– Для критики отдельных недостатков.
– Оно и видно. В газетах только «ура» и «вперед».
– А если недостатки не отдельные? – осторожно спросил я.
– Тогда этим занимается КПК, – сурово ответила маман.
– Кто-кто?
– Дед Пихто! – поморщился отец.
– Комиссия партийного контроля. Лично товарищ Пельше, – объяснила Лида.
– Он нерусский? – удивился я.
– Он латышский стрелок.
– Значит, он всех расстреливает?
– Зачем же сразу расстреливать?
– А как еще от воровства отучать? – скривился Тимофеич.
– Нет, Арвид Янович отбирает у хапуг партбилеты, а это еще хуже, – строго объяснила Лида и подвела черту под прениями.
Как-то Инессу Григорьевну вызвали в школу за то, что Вовка написал на доске «Липа – дура». Липа – это Олимпиада Владимировна, наша ботаничка, а теперь еще и химичка по совместительству, она заменила Елизавету Давыдовну, укатившую в прошлом году со всей семьей в Израиль. Эту страну у нас в общежитии почему-то недолюбливают и произносят с нарочитым ударением на втором «и». Все учителя бурно обсуждали ее увольнение и отъезд, переходя на шепот или вообще замолкая, если вблизи появлялся ученик, но детские уши такие чуткие, что им смело можно доверить охрану государственных границ, и никакой Пауэрс не проскочит. Так вот, я сам слышал, проходя мимо кабинета математики, как Морковка страшно возмущалась проступком своей бывшей подруги, называла ее предательницей, перебежчицей, а Карамельник молчал, поигрывая большим деревянным циркулем, предназначенным для того, чтобы чертить мелом окружности на доске. Потом он тихо сказал:
– Анюта, нельзя ругать человека за то, что тот уехал на родину.
– А здесь ей, значит, космополитке, не родина была?
– Выходит так…
– А там, у бедуинов, значит, ей, дряни, родина будет? Душно ей, заразе, в СССР, видишь ли! Нам не душно, а ей, мерзавке, душно.
– Ты мне еще про русское сало скажи!
– И скажу. Знаешь, как со мной разговаривали в райкоме?
– Догадываюсь.
– Предупредили о неполном соответствии.
– И что сие значит?
– А это значит, если еще кто-нибудь у нас на историческую родину соберется, например ты…
– Я? Зачем? Мне и здесь хорошо. Где я еще столько молодых дур найду?
– Не ёрничай! Если еще один случай – снимут меня к чертовой матери.
– Ты-то здесь при чем, если Лизе там пожить захотелось?
– Ананий, ты спятил? Опомнись! Мало ли кому что хочется! Есть обязанности и долг. Ты что мелешь? Ты же войну прошел, ты кровь проливал…
– Проливал кровь, проливал, но с кровью, Анюта, не поспоришь…
– Я этого не слышала, Ананий!
– А я этого и не говорил.
С Соловьем же такая история вышла. Олимпиада Владимировна у нас подслеповата, носит очки с толстыми стеклами, а еще она неповоротлива, так как отягощена неимоверным бюстом и неподъемным задом. Когда она вызывала Вовку к доске, он за ее спиной строил разные рожи, изображая нехорошие жесты. Липа же никак не могла понять, почему класс давится от смеха. Чтобы разобраться, ботаничка тяжело разворачивалась к доске, но всякий раз Соловей успевал принять вид образцового ученика, озабоченного ленинской задачей – «учиться, учиться и учиться». Однажды он совсем раздухарился, и когда училка медленно направилась по проходу в дальний конец кабинета химии, заглядывая полузрячими глазами в каждую тетрадку и проверяя, закрыты ли вентили газовых кранов, он быстренько вместо формулы написал на доске мелом:
ЛИПА – ДУРА!
Класс зашелся от хохота, а девчонки, прежде всего Шура, смотрели на Вовку как на героя, вроде Овода или Сережки Тюленева. На самом деле выпендрежник ничем не рисковал, затейник рассчитывал, пока неуклюжая училка, уперевшись в шкаф с пробирками и ретортами, будет разворачиваться, чтобы двинуться назад, к учительскому столу, он успеет смахнуть надпись влажной тряпкой. Но тут случилось непредвиденное: открылась дверь и вошла Морковка в сопровождении мужика, одетого в мрачный двубортный костюм, на лацкане красовался голубой ромбик. Это был целый инспектор роно! От неожиданности все онемели, ведь кабинет химии на четвертом этаже. Кто сюда потащится? В лаборантской комнате есть даже внутренний телефон, по нему Липу вызывают вниз на совещание или педсовет. Соловей, конечно, сразу бросился стирать хулиганские слова, но было поздно. Норкина пришла в ярость, долго извинялась перед инспектором, хмурившим седые брови, похожие на зубные щетки. В общем, в школу срочно вызвали Инессу Григорьевну.
– Нет, ты видела эту фифу! Ходячая «Березка»! – возмущалась Истеричка.
– Скорее уж бродячий «Ювелирторг», – усмехался Карамельник.
Ананий Моисеевич ведет у нас математику вместо Чингисханши. Перед уходом в декрет она носила широкие платья без талии, передвигалась как-то по-утиному, причем скорое материнство вовсе не смягчило, наоборот, ожесточило ее суровый нрав: взгляд узких глаз становился все строже, а единицы сыпались в наши дневники, как стрелы из лука кочевника. Ну скажите мне на милость, зачем учительницам собственные дети? Им что – нас мало? А у Чингисханши – трое! Не понимаю…
О чем говорили Морковка и Соловьиха, никто не знает, но Вовке в четверти за поведение поставили три с минусом вместо двойки. В общем, отделался легким испугом. А вот Шура после той выходки стала благоволить к выпендрежнику, хотя раньше в упор не видела, считая пижоном. Сначала их застукали на дневном сеансе в «Новаторе», потом наблюдали в Саду имени Баумана, там они в комнате смеха, уверен, от души потешались надо мной…
В конце сентября Олег Иванович повез нас в Измайлово на этюды, мы писали большую трехглавую церковь, поднимавшуюся над парком. Озин, как всегда, хвалил Иванова и сочувственно вздыхал над моей акварелью: вместо пронзительного осеннего неба с серебристыми облаками, плывущими над зелеными куполами, у меня вышла какая-то жеваная промокашка, хотя я исподтишка следил за Севкой, брал кисточкой те же краски. Бесполезняк.
Когда мы шли назад к метро, я сообразил: новое место жительства Шуры совсем недалеко, и соврал, что хочу проведать родню на Сиреневом бульваре, а сам доехал до «Щелковской», потом пересел в автобус. Водитель хрипло объявлял остановки. Ну скажите, зачем в Москве столько Парковых улиц? У нас одних героев Советского Союза одиннадцать тысяч! Неужели нельзя использовать их славные имена вместо бесконечных Парковых, однообразных, как железнодорожные столбы. Лида впоследствии поддержала мое мнение и обещала написать в «Правду», но закрутилась, как обычно. Трудно быть одновременно женой мрачного Тимофеича, матерью двух сыновей, начальником цеха и парторгом.
Я вышел на 16-й Парковой и сел на лавочку так, чтобы видеть подъезд дома, где теперь поселилась моя одноклассница. Это была белая панельная башня с длинными лоджиями, уже захламленными лыжами, рогатыми вешалками, шкафчиками, рулонами линолеума, лишними стульями, торчащими вверх ножками… Разглядел я даже искусственную елку со следами прошлогодней серебряной канители. Когда только успели? Стройка закончилась совсем недавно, от остановки к подъезду через серую цементную грязь, перемешанную с мусором, вела дорожка, выложенная из поддонов для кирпича.
М-да… В коммуналках и тесных комнатах нашего общежития лишнего барахла не скопишь, приходится выбрасывать или оттаскивать на чердак. Когда умерла бабушка Елизавета Михайловна, тетя Валя тут же снесла на помойку ее любимую дореволюционную этажерку и купила полированный столик на трех ножках.
Я разложил на коленях альбом, заправил под тесемки поверх неудачной акварели чистый лист шероховатого ватмана и огляделся: Сиреневый бульвар разделял проезжую часть с немногочисленными машинами, простираясь в обе стороны сколько хватало глаз. Он был молод: возле юных деревьев торчали колышки с натянутыми веревочками, оберегающие саженцы от ветра и других напастей. Невысокие кусты сирени уже цвели, о чем говорили ржавые метелки среди еще зеленой листвы. Я засмотрелся на клумбу, обложенную кирпичом, и решил запечатлеть фиолетовые астры, но едва на бумаге забрезжил набросок, потянулись любопытные граждане, они стояли за спиной и сопели. Приходилось терпеть, мне очень хотелось, чтобы Шура по пути домой увидела меня в процессе творчества, я чаще, чем необходимо, вытягивал руку с карандашом, уточняя пропорции. Пусть знает! Я был уверен, что она все-таки появится, заметит меня, удивится, подойдет… А если не заметит, я поднимусь за ней следом, позвоню в дверь. Откроет, скорее всего, Алевтина Ивановна, обрадуется, пригласит зайти, чтобы я полюбовался их новым жильем.
– Шура, смотри, кто к нам пришел! – крикнет она из прихожей в комнаты.
– Кто? – отзовется моя бывшая одноклассница.
– Догадайся сама! Это твой…
– Володя Соловьев?
– Нет, Юра Полуяков.
– А-а-а…
Шура так и не появилась. Было воскресенье, они, похоже, ушли в гости. Наверное, это к лучшему…
Когда солнце скрылось за новостройками и астры на клумбе стали цвета кобальта из моей коробки акварельных красок «Ленинград», я закрыл папку и поехал домой, размышляя о том, почему девочкам, даже отличницам, нравятся нарушители дисциплины, вроде пижона Вовки Соловьева? Наверное, в душе они думают, что все эти выходки и проделки пацаны совершают только ради них, красавиц, чтобы понравиться. Ирма ведь тоже ждала от меня чего-то особенного, смелого, дерзкого и не дождалась…