На крыльце избушки сидели рядком Неля, Батурина и Нинон, вернувшаяся с работы. Они совещались. Хозяйка горячо убеждала в чем-то свою жиличку, а та недоверчиво качала головой и механически поглаживала себя по облысевшим голеням. Глаза у нее были мокрые, лицо опухшее, а нос красный. После рыданий даже самая красивая и молодая женщина выглядит неважно, а уж официантка в свои преклонные тридцать лет и подавно.
– Тетя Валя, мы погуляем? – спросил я, стараясь придать голосу максимальную независимость.
– Недолго, – разрешила она.
– Парни, только без глупостей! – строго крикнула казачка.
Что именно имелось в виду, я так и не понял, но про себя подумал: еще прошлым летом она называла нас мальчиками или пацанами и ругала сына за «карманный биллиард». В этом году дурная привычка у него почти исчезла вместе с астмой, а ведь прежде, отпуская нас побегать, Нинон сурово спрашивала: «Шалопут, где твой чертов ингалятор? Задохнешься – прибью!» Эта угроза всегда приводила меня в недоумение: если человек погибнет от удушья, зачем его потом еще и прибивать?
– Ты слышал, варнак? Без глупостей!
– Вай! Не кипишуй, женщина! – по-отцовски воздел руки юный князь. – Что мы, дети-мети? Только пройдемся туда-сюда, посмотрим, что почем…
– Я тебе повыстебываюсь, паршивец! Я тебе покажу «женщину», мингрел недоделанный! – разозлилась мать и, обернувшись к Неле, добавила с гневом: – Вот, посмотри на меня: родишь, намучаешься, пока вырастишь, а он тебе потом: «Не кипишуй, женщина!» Тьфу! Пошел с глаз долой!
– Уходим через Сундуков, – шепнул мне струхнувший Ларик и потащил в мандариновую чащу на соседскую половину.
– Зачем?
– На чувих посмотрим.
– На каких?
– На сестер Бэрри. Там есть за что подержаться!
На высокой открытой веранде Сундукянов шел пир. Низкий столик ломился от бутылок и закусок, кровавой раной зиял огромный арбуз, обложенный кистями янтарного и черного винограда, спелый инжир на блюде напоминал по форме огромные блекло-фиолетовые капли. Из-под вороха кинзы, укропа и базилика, как из зеленой тучи, выглядывал бледный полумесяц сыра сулугуни.
В плетеном кресле развалился Петр Агеевич. Борта полосатый пижамы разошлись, и на волосатой груди сверкал золотой крест. Перед снабженцем стояла большая миска, судя по чесночному запаху, там был наваристый хаш, которым в запойный период своей жизни часто лечился спозаранку Башашкин, а варила спасительную похлебку Машико, за что дядя Юра звал ее «Машахаша». С утра безжизненный, Добрюха воспрянул, на багровом потном лице играла блаженная улыбка, а тугой живот мерно вздымался.
Рядом с ними выпрямив спины, как учительницы, сидели две загорелые брюнетки, у одной волосы были собраны в пучок, вроде фиги, а у другой прическа напоминала кудельки черной болонки. На обеих красовались шелковые китайские халатики, туго перетянутые в талии, – голубой и красный. Тут я понял, почему девушек прозвали «сестрами Бэрри». Фотографию знаменитых певиц я видел в журнале «Америка», его выписывает по блату сосед Батуриных Алик – директор вагона-ресторана. Кроме того, дядя Юра нередко ставит на магнитофоне «Комета» катушку с песнями этого дуэта, очень популярного в мире чистогана. Чаще всего «Тум, балалайка, шпиль, балалайка!» или жалостную песню про бедных детей, зарабатывающих на пропитание продажей папирос вразнос. Если в этот момент в комнату заглядывал веселый Алька с предложением «вздрогнуть», он, хитро кивнув на вращающиеся бобины, обычно спрашивал:
– Ну что, безродный космополит, еврейские страдания слушаешь? Нет чтобы «Дубинушку» покрутить или «Смело, товарищи, в ногу!». И куда только твой замполит смотрит? Ладно, Батурман, пошли на угол!
На углу улицы Богдана Хмельницкого и Большого Комсомольского переулка был гастроном с винным отделом, а поскольку напротив расположен ЦК ВЛКСМ, то ассортимент там держали, как уверял дядя Юра, правительственный.
Так вот, эти две отдыхающие дамы удивительно смахивали на сестер Бэрри и, возможно, сознательно поддерживали сходство. Когда мы с другом появились на дорожке, они как раз чокались с ожившим снабженцем, держа бокалы пенного шампанского в тонких пальцах с длинными ногтями, покрашенными в перламутровый цвет.
– Будьте здоровы, Петр Агеевич! За неожиданное знакомство! – кукольным голосом произнесла кудрявая сестричка в красном.
– Обоюдно, Римма Вениаминовна! «Нас случай свел, и звался он судьбою!» – завывая, как поэт, ответил Добрюха и потянулся к ним рюмкой с более серьезным напитком, ведь хаш обладает целительными свойствами только в сочетании с водкой. Так, по крайней мере, уверяет Башашкин.
Сбоку от пирующих пристроился Мишаня, он жадно питался, как всегда, набив до отказа рот и озираясь в страхе, что его прогонят или отберут харч. Из «соньки», стоящей на полу в опасной близости к краю веранды, лился ванильный голос:
Не бродяги, не пропойцы,
За столом семи морей
Вы пропойте, вы пропойте
Славу женщине моей!
Вы в глаза ее взгляните,
Как в спасение свое,
Вы сравните, вы сравните
С близким берегом ее…
– О, попутчик! – воскликнул, увидев меня, труженик Центросоюза. – Как жизнь молодая?
– Нормально.
– Присоединяйтесь к нам, юноши!
– Не надо, Петр Агеевич, портить молодежь! – томно предостерегла гладко причесанная сестра в голубом халатике, игриво покачивая лазурной плетеной босоножкой, висевшей на миниатюрной ступне.
Ноготки на ногах были тоже перламутровые. Такой дотошной верности избранному цвету мне еще видеть у женщин не приходилось.
– Инна Борисовна, к порокам надо привыкать с отрочества.
– Спасибо, у нас дела… – вежливо ответил я.
– Знаем мы ваши дела! Судя по экипировке, отправляетесь на поиск приключений? Хорошее дело! – засмеялся снабженец. – Попутного ветра!
– Очень милые, стильные мальчики! – согласилась сестра в карминных босоножках, из которых выглядывали ровные пальчики с алым педикюром.
– Римма Вениаминовна, «нет рассудительных людей в семнадцать лет среди шлифующих усердно эспланаду!» – снова продекламировал наш начитанный попутчик.
– Это Пастернак? – живо спросила сестра Бэрри, закидывая ногу на ногу так, что голубой халатик недопустимо распахнулся.
– Нет, Инна Борисовна, это – Рембо!
– А что такое эспланада? – уточнила другая.
– Французский бульвар, Римма Вениаминовна.
– Ах, снова хочу в Париж! – широко улыбнулась она, стараясь показать все свои отменные зубы.
– Вы там уже были? – вскинул брови Добрюха.
– Нет, но уже хотела.
– А почему бы так и не сказать: бульвар? – тряхнула кудряшками Инна Борисовна. – Зачем эта непонятная «эспланада»?
– Потому что это поэзия! А стихи без рифмы – как женщина без маникюра! – засмеялся Добрюха. – Ну, юноши, за ваши будущие победы на любовном фронте! – провозгласил Петр Агеевич, высоко поднял рюмку и выпил, сморщившись.
– Ребята, вы хоть по чурчхеле-то возьмите! – предложила Римма, а Мишаня, заслышав про такое расточительство, глянул на нас почти с негодованием.
…Возле калитки, под кухонным навесом, стряпала Машико, а дочь ей помогала. Лица у обеих были насуплены, к тому, что происходило на веранде, они демонстративно повернулись спинами и нас вроде как и не заметили, только Карина успела бросить на праздношатающегося кузена косой взгляд.
– Алану привет передать, если встречу? – мстительно поинтересовался Ларик.
– Обойдусь без помощников! – был ответ.
Мы вышли за калитку и повернули налево, так ближе к вокзалу. Улица Орджоникидзе, делая петлю, извивается между участками, кое-где она сужается до хлипких мостиков, соединяющих каменные берега той самой речки, что бурно впадает в море через трубу. Там, в питательной мути, я сегодня безуспешно выслеживал лобанов. Справа дома, теснясь, уступами лезут вверх, и чтобы рассмотреть человека, стоящего на балконе, надо задрать голову. А слева, наоборот, овраг, видны одни крыши, новенькие, крашеные, и старые, худые, кое-как залатанные толем или мятой жестью. Вдоль заборов густо растет ежевика и лаврушка. Если найти просвет и заглянуть, можно рассмотреть внизу мощеные дворы, где постройки жмутся друг к другу, как мебель в коммунальной комнатушке. В одном месте я увидел длинный накрытый стол, а за ним тесно сидящих людей, одетых в черное. Старик, держа в узловатой руке граненый стакан с красным вином, медленно говорил что-то грустное, обращаясь к большой фотографии молодой улыбчивой женщины.
– Тут кто-то умер? – спросил я.
– Да, год назад… – ответил Ларик. – Аборт неудачно сделала.
– Ты-то откуда знаешь?
– Это все знают.
Мы шли вниз, смакуя чурчхелу. Внешне она похожа на маленькую колбаску, вроде охотничьей. На самом же деле это нанизанные на нитку орехи, облитые густым виноградным варом. Невероятная вкуснятина! Лучше только кремлевский пломбир, который продается в «Детском мире».
– Ну и как тебе сестры Бэрри? – спросил мой друг, когда мы, перейдя через самый длинный мост, спускались к железной дороге.
– Они же старые… – удивился я.
– Ты ничего не понимаешь, в самом соку! А мужику теперь копец…
– Почему?
– Мурман не простит – точно прирежет.
– За что?
– Нельзя кадрить чужих телок.
– Он что их – купил?
– Может, и купил…
С пригорка открывался вид на лазурное, искрящееся море. Солнце еще пекло, но уже не так сильно, как днем, тени удлинились, в глазах зарябило. На горизонте виднелся маленький белый силуэт теплохода, вблизи, вероятно, огромного.
– «Максим Горький», – со знанием дела сообщил Ларик. – В Стамбул пошел…
– Откуда ты знаешь?
– Сегодня понедельник. Один сухумский пацан спрятался в трюме и за границу смылся – в Турцию.
– Зачем?
– У вас в Москве все такие тупые? Там же другая жизнь.
– Конечно, другая. Там безработица!
– Ага, и негров линчуют.
– Там нет негров.
– Правильно. Там армян режут – и правильно делают.
Мы перешли через железку, на перроне напились, склонившись над фонтанчиком, бившим из чугунной чаши, и спустились к шоссе. Мимо проносились, обдавая горячим бензиновым ветром, автобусы, грузовики, легковушки. Проводив жадным взглядом белоснежный автомобиль, Ларик цокнул языком:
– 412-й! Класс! Эту хочу!
– Хотеть не вредно, – усмехнулся я.
Новая, 412-я модель, взамен старых горбатеньких «москвичей», появилась на дорогах недавно, и я с удивлением заметил, что здесь, на Кавказе, 412-х больше, чем в столице. Вообще, мне кажется, тут люди живут богаче, чем у нас в России. А мой друг тем временем мечтал вслух:
– Закончу школу, пойду к Мурману и заработаю на «москвич»! Знаешь, сколько у него денег? Он однажды при мне считал выручку за день. Вот такая пачка! – И афонский мечтатель показал пальцами толщину книги «Женская честь».
– Если украл больше десяти тысяч, могут расстрелять… – вспомнил я телефильм про расхитителей народной собственности, очень понравившийся Тимофеичу.
– Мурман – друг прокурора.
– А он в самом деле может Петра Агеевича… прикончить? – осторожно спросил я, нарочно выбрав самое безобидное слово из тех, что означали убийство.
– Как нечего делать! Он же мингрел. Понял?
– Не очень…
– Слушай анекдотик. Приходит мужик паспорт получать. Его спрашивают: «Кто ты по национальности?» Он отвечает: «Мингрел!» Ему объясняют: «Такую национальность в паспорт писать нельзя». – «А какую можно?» – «Грузин, армянин, русский, грек…» – «Тогда пиши: грузин высший сорт!» Теперь понял?
– Понял. Ты тоже высший сорт?
– Конечно! Пахан вообще из князей.
– Ты про это помалкивай, а то в комсомол не примут, – посоветовал я.
– На кой хрен мне твой комсомол? – засмеялся Ларик и тряхнул головой. – Зря мы все-таки ушли, надо было с этими телками посидеть. Которая Инна Борисовна, кажется, без трусов…
– Не может быть! – Я аж остановился от удивления.
– Запомни, здесь Кавказ! Пахан говорит, на юге все ваши бабы головы теряют и на мужиков сами бросаются. А почему?
– Почему?
– Потому что мы настоящие мужчины!
Я представил себе набережную, по которой бегут, размахивая руками и тряся могучими грудями, совершенно голые женщины без голов, а в открытом кафе за столиками сидят усатые мингрелы в кепках-аэродромах, выбирают из толпы обнаженных гражданок какую-нибудь пофигуристее, цокают языками, показывают пальцами и говорят:
– Эту хочу!
Я искоса глянул на Суликошвили-младшего: он очень сильно изменился за год – повзрослел, появились усики и темная поросль на щеках. Даже ходил он теперь иначе – вразвалочку, выбрасывая колени вбок, как куклы в Театре Образцова. А еще мой друг стал сутулиться, словно уже подустал от жизни, но при этом Ларик все время озирался по сторонам, напоминая хищную птицу с изогнутым клювом, выбирал жертву среди девушек, проходивших мимо.
Мы поравнялись с вокзалом. По лестницам с двух сторон к такси и автобусам спускались новые курортники, приехавшие вечерним поездом. Намучившись в вагонной тесноте, они резвились, как дети, радостно щурились на усталое солнце, предвкушая без малого месяц счастливого пляжного безделья. Их уже ждали местные бомбилы, они, выслушав адрес, сокрушенно качали кепками, заламывая такую цену, словно везти пассажиров предстояло черт знает куда, хотя на самом деле: пять минут, три-четыре поворота по крутым закоулкам – и на месте. Но кто считает рубли на юге, особенно в первый день отдыха!
Возле знакомого «пазика» с табличкой «Санаторий “Апсны”» стоял Степка Фетюк, он сначала махнул нам рукой, подзывая, но потом увидел растерянную рыжеволосую девушку, накренившуюся под тяжестью обшарпанного фибрового чемодана. Степка бросился к ней, готовый галантно подхватить багаж, но дикарка, приехавшая, судя по дурацкому сарафану с рюшами, из какого-нибудь Кукуева, вцепилась в свою поклажу, будто ее хотели ограбить, а непрошеного помощника пихнула с такой силой, что тот чуть не свалился.
– Нет, эту не подогреешь… – покачал головой мой друг.
– Что? – не понял я.
– Ничего. Тебе еще рано. Подрасти!
– А чего Степка вчера на испытухе не был? – поинтересовался я.
– Его Ихтиандр исключил.
– За что?
– Он часы на пляже у пьяного мужика стырил. Жить-то надо. Отца нет. Две сестры. Мать болеет…
– Поймали?
– Нет. Алан узнал, навешал ему от души и выгнал из стаи.
Справа, между шоссе и железной дорогой, тянулись облезлые дома, в три или четыре этажа, с такими же неряшливыми подъездами и захламленными балконами, как в Москве. Окна и двери нараспашку для вентиляции, на сквозняке полоскались вроде белых флагов занавески, точно обитатели секций дружно капитулируют перед неведомыми захватчиками. В торце одного из домов, над входом красовалась самодельная вывеска «Продмаг», а сбоку были по-детски нарисованы всевозможные съестные припасы, сыплющиеся из рога изобилия, похожего на колпак Буратино.
– Зайдем, – предложил Ларик.
– Зачем? – удивился я.
– Сигареты кончились.
В тесном сумрачном помещении стоял тяжелый, смешанный запах специй, хлеба, ванили, мыла и еще чего-то горюче-смазочного. С потолка свисали липкие коричневые ленты, в которые впечатались сотни мертвых мух, но еще больше насекомых кружили в воздухе, жужжали и бились в мутные окна. За покатой стеклянной витриной на эмалированных подносах лежали круглые лепешки сыра сулугуни, вязанка местных сосисок, явно укороченных в сравнении с нашими, московскими, и две худосочные копченые ставриды с запавшими глазами узников концлагеря. На полках в прозрачных колбах с крышками содержались конфеты: белые тисненые карамельки, смахивающие на жирных опарышей, и шоколадные брусочки, они подернулись светлым налетом, словно поседели за годы несъедобности. Вдоль стены в ящиках, сбитых из неструганых досок, стояли пересыпанные стружкой бутылки минералки, а также «огнетушители» с местным вином. На самой верхотуре, куда без стремянки не дотянешься, выстроилась шеренга пыльных коньячных емкостей с криво наклеенными этикетками.
За прилавком маялся грустный невыспавшийся Давид. Одетый в несвежий белый халат, он алюминиевым совком черпал из мешка муку и ссыпал в большой серый пакет, поставленный на весы. Обычно чуткая на добавку, стрелка реагировала сначала как-то неохотно, а потом сразу метнулась на край шкалы. Носатая покупательница в темном платье и черной косынке с сомнением разглядывала на витрине сулугуни, потом все-таки решилась:
– Ладно, свешай целиком!
– Лучше не надо, Медея, – предостерег продавец.
– Отдыхающие попросили.
– Тогда другое дело.
Местная покупательница, взяв еще буханку серого хлеба, расплатилась, попрощалась и вышла. Завмаг небрежно смел деньги в выдвижной ящик, убил свернутой газетой особенно нахальную муху и посмотрел на нас:
– Слушаю, пацаны! – произнес он таким тоном, словно вчера и не сидел за столом у хлебосольных Суликошвили.
– «Иверию» хочу! – солидно объявил Ларик и хлопнул на прилавок юбилейный полтинник с Лениным, воздевшим руку.
Пока мы ждали своей очереди, я обратил внимание, что среди выставленных табачных изделий преобладали сигареты без фильтра, вроде «Примы», «Шипки» и «Друга» с симпатичной собачьей мордой на красной пачке, да еще какое-то местное курево с неведомыми названиями, написанными грузинскими буквами, напоминающими столярную стружку. С фильтром были только «Родопи» и «Ту-134». Торговец вздохнул, пошарил под прилавком и выложил красивую золоченую пачку.
– Давно из дому? – спросил он.
– Полчаса… – ответил мой друг.
– Неля Изотовна еще там?
– Там, – с пониманием кивнул Ларик и направился к выходу, увлекая меня за собой.
– Ты сдачу забыл взять – десять копеек, – подсказал я шепотом.
– Ничего я не забыл. Так надо!
Следом за нами вышел и Давид, но уже без халата, зато в огромной кепке. Он вдел в петли большой амбарный замок, повернул ключ, махнул нам рукой и поспешил на улицу Орджоникидзе. Я скользнул глазами по расписанию: магазин работал с 10.00 до 20.00, а обеденный перерыв давно закончился. У нас в Москве продавщица тоже может отлучиться на время по своим делам, но в таких случаях она всегда вывешивает табличку «Ушла на базу» или «Технический перерыв», чтобы покупатели не волновались и не жаловались в Райпищеторг. Советской власти у них тут нет, что ли?
– Хариться побежал! – усмехнулся мой друг, глядя вслед торопливому завмагу.