Конечных результатов своего влияния на судьбу России славянофилы, естественно, знать не могли. Но сам факт этого влияния сомнению не подлежит. Один пример покажет это убедительнее дюжины аргументов.
Читатель, я надеюсь, помнит славянофильское пророчество, что едва лишь рухнет в России «петербургский» деспотизм, так традиционное московитское самодержавие обретет, как нынче говорят, человеческое лицо. И тотчас начнет употреблять свою неограниченную власть на столь несвойственные ему до той поры деяния, как защита «свободы духа, творчества, слова». А благодарный народ тут же и прекратит неприличные занятия политикой, безраздельно отдавшись «духовно-нравственному возвышению».
Напоминать ли читателю, что в действительности всё случилось как раз наоборот? Что крушение николаевского деспотизма привело вовсе не к растворению политики в благочестивой и гармонической «симфонии» славянофильских миров и соборов, но к жесточайшему политическому кризису? Что самая активная часть российской молодежи вступила, подобно декабристам, в открытую схватку с самодержавием? Причем жертвовала она собой как раз во имя ненавистной славянофилам европейской конституции.
«Русский народ есть народ не государственный, то есть не стремящийся к государственной власти» — таков был центральный постулат ретроспективной утопии, на котором основывались все славянофильские прогнозы. Четверть века спустя после падения деспотизма в стране бушевала, по сути, гражданская война. Вопреки прогнозам, русский народ оказался ничуть не менее «государственным», нежели любой другой в Европе. Обнаружилось, что Россия вовсе не «идея», а страна, и притом страна европейская. Во всяком случае, петербургские мальчики добивались от своего правительства точно того же, что мальчики мадридские или неапольские.
Но вот грянул февраль 1880 года. «Народная воля» буквально штурмовала самодержавие. Правительство ответило «белым террором». В стране было введено чрезвычайное положение. Началась короткая пора военной диктатуры Лорис-Меликова (известная впоследствии как «диктатура сердца»). Нас в данном случае интересует, однако, лишь то, какими аргументами обосновывал диктатор столь экстраординарный ответ постниколаевского самодержавия на требование о созыве Думы. «Для России немыслима, — писал он, — никакая организация народного представительства в формах, заимствованных с Запада. Формы эти не только чужды русскому народу, но могли бы поколебать все основные его политические воззрения».
Читатель опять-таки не нуждается в напоминании, что это отнюдь не язык декабристов, которые как раз во имя «народного представительства в формах, заимствованных с Запада» и вышли на площадь. Но это также и не казённый язык николаевского патернализма, для которого любое народное представительство, своё ли, чужое ли, было анафемой. На чьем же тогда языке говорит генерал, намекая между строк, что народное представительство в формах, не заимствованных с Запада, как раз и могло быть впору России?
Конечно же, никаким славянофилом Михаил Тариэлович не был. Он просто хотел, чтобы намёк, содержавшийся в его записке, был правильно понят. Вот почему приём, который он здесь употребил, свидетельствует красноречивей любого прямого высказывания, что четверть века спустя после падения душевредного деспотизма для интеллигентного русского человека, желавшего говорить с властью на понятном ей языке, никакого другого политического языка, кроме славянофильского, просто уже не существовало. Текст такой, словно написал его Иван Сергеевич Аксаков, возглавивший старую гвардию славянофилов, после того как признанные их вожди — старший его брат Константин, Киреевский и Хомяков — отошли в вечность.
Ибо на что же еще мог намекать Лорис-Меликов, когда делал ударение на «основных политических воззрениях русского народа», несовместимых с «западными формами», если не на славянофильский Собор?
На тот самый Земский собор, «призванный посрамить все парламенты в мире», который спустя год после падения Лорис-Меликова и впрямь попытался под влиянием Ивана Аксакова созвать другой генерал — Николай Игнатьев, сменивший у руля страны либерального «диктатора сердца» и тоже казавшийся тогда всевластным. Самое в этой истории замечательное, однако, вот что: попытка осуществить наконец славянофильскую мечту стоила Игнатьеву ка