К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга III. Драма патриотизма в России 1855-1921Глава шестая. Торжество национального эгоизма. В плену интеллектуальной моды
42%
Глава шестая. Торжество национального эгоизма. В плену интеллектуальной моды
88

В начале 1920-х фашизм представлялся многим европейцам прорывом в будущее. Блестящая победа Муссолини в Италии предвещала, казалось, тот самый закат либе­ральной Европы, который еще в 1840 годы предсказывали славяно­филы и который сделал модным столетие спустя Освальд Шпенглер. И все-таки первым, кто самоотверженно отдался этой новой дека­дентской моде европейской мысли, пойдя дальше самого Шпенглера и провозгласив немедленное наступление всемирной эры нового средневековья, был — кто бы вы думали? — конечно, русский запад­ник.

Я имею в виду того же Николая Александровича Бердяева. В книге, так и озаглавленной «Новое средневековье», он еще в 1924 году противопоставил западным парламентам, которые «с их фиктивной вампирической жизнью наростов на народном теле неспособны уже выполнить никакой органической функции», этим «выродившимся говорильням» — «представительство реальных кор­пораций».

Разумеется, первоисточником неожиданного политического вдохновения Бердяева были популярные тогда разглагольствования Муссолини о корпоративном государстве, непреодолимо идущем якобы на смену демократии. Бердяев этого, собственно, и не скры­вал. Значение в будущем, писал он, «будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государствен­ного деятеля Европы». И вообще «фашизм, — полагал он, — един­ственное творческое явление в политической жизни современной Европы». Хотя бы потому, что «никто более не верит ни в какие юри­дические и политические формы, никто ни в грош не ставит никаких конституций».

Многие поверили тогда в корпоративный миф. Даже американ­ского президента Герберта Гувера не обошло это модное поветрие. Но только у русского западника мог получиться такой странный выверт, при котором от столь парадоксального поворота истории вспять выиграть должна была прежде всех — и больше всех — именно Россия. Почему? Да потому, оказывается, что она, единственная из великих держав, «никогда не выходила из средних веков». В эпоху нового средневековья ей, следовательно, и карты в руки: «Мы, осо­бенно Россия, идем к своеобразному типу, который можно назвать советской монархией, синдикалистской монархией... власть будет сильной, часто диктаторской. Народная стихия наделит избранных личностей священными атрибутами власти... в них будут преобла­дать черты цезаризма».

В те смутные межвоенные времена не требовалось быть Нострадамусом, чтобы предсказать победу «цезаризма» в России или в Италии. И диктаторская тенденция, торжествовавшая тогда в Европе, была угадана верно. Только не это ведь предсказывал Бердяев, но окончательную победу антидемократической тенден­ции, бесповоротное наступление новой эры средневековья. То самое, что Гитлер называл «Тысячелетним рейхом». Только, разуме­ется, во главе с Россией, а не с Германией. В этом смысле Бердяев — вместе с Муссолини и Гитлером — попал, как мы знаем, пальцем в небо.

Но говорим-то мы сейчас о другом. О том, что едва охватывала Европу какая-нибудь новая интеллектуальная мода, так тотчас появлялся русский западник и обязательно доводил ее до последней крайности. И объяснял удивленной Европе почему как раз благодаря этой моде России и суждено стать первой в человечестве и, прямо по Хомякову и Достоевскому, повести за собою мир. Разве неточно то же самое, что Бердяев, сделал другой русский западник в эпоху, когда интеллектуальной модой в Европе стал марксизм?

Ведь и у Ленина оказалась вдруг Россия не страной, а «идеей», предназначенной вести за собою мир. В этом случае, конечно, не потому, что была она единственной православной великой держа­вой, как полагали Филофей и Достоевский. И не потому, что «никогда не выходила из средних веков», как думал Бердяев. А потому, что оказалась, как обнаружил Ленин, «самым слабым звеном в цепи империализма». По каковой причине, видите ли, именно России и предстояло эту «цепь» прорвать.

Конечно, как и Бердяев, попал Ленин пальцем в небо. Никакая всемирная пролетарская революция, ради которой и предпринимал­ся «прорыв цепи», ему не светила. Не в последнюю очередь потому, что интеллектуальные поветрия в Европе меняются, и моду на марк­сизм ожидала в конечном счете та же судьба, что и моду на фашизм.

Единственным результатом ленинского «прорыва» оказалось, таким образом, лишь национальное бедствие России, т. е. крушение в ней очередной Великой реформы и возврат в средневековую ловушку на многие десятилетия. Короче говоря, роль Ленина на перекрестке столетий, в сущности, совпала с ролью славянофилов во времена Великой реформы 1860-х.

Разумеется, ни Герцен, ни Ленин, ни Бердяев не шли так далеко, как славянофилы. Никто из них не объявлял Россию ни обладатель­ницей последней истины, ни особой миродержавной цивилизацией, равных которой на свете нет. Все они, как и положено русским западникам, начиная с декабристов, считали Россию частью Европы. Просто любая интеллектуальная мода, охватывавшая ее, всегда почему-то поворачивалась у них таким образом, что именно России доставалась роль ключа к заколдованному замку будущего. И невоз­можно, согласитесь, не ощутить здесь влияния славянофильства (с его «национальным самодовольством») даже на самых откровен­ных его антиподов.

Я говорю о влиянии славянофилов лишь на постниколаевских западников потому, что декабристы были ведь от «национального самодовольства» совершенно свободны. Они не только не следова­ли модным поветриям с Запада, но шли прямо наперекор интеллек­туальной моде своего времени. Ибо в их время, как мы уже знаем, универсальной модой в Европе была как раз романтическая реак­ция на рационализм XVIII века. Модно было тогда противопоставлять веру знанию, коллективизм — индивиду, национализм — космополи­тическому миропониманию. Иными словами, модно было тогда именно то, что и подхватили с Запада славянофилы, а вовсе не кон­структивная, рациональная и самокритичная мысль декабристского поколения.

Как ядовито заметил по этому поводу Владимир Вейдле: «Европеизм Пушкина был вполне свободен от основного изъяна позднейшего западничества: поклонения очередному изобретению, «последнему слову», от склонности подменять западную культуру западной газетной болтовней». Вейдле, однако, не говорит главно­го: заразили-то русскую мысль этой странной «склонностью» всё-таки славянофилы.

Предыдущая главаГлава 88 из 209Следующая глава