Нет спора, Леонтьев смотрел на вещи куда трезвее Достоевского и Бакунина. Да и то сказать, восьмидесятые годы требовали трезвости. Сокрушительная неудача обоих крестовых походов на Константинополь, воспетых Погодиным и Иваном Аксаковым, Берлинский конгресс, цареубийство и «измена» Болгарии надолго (но, как мы еще увидим, отнюдь не навсегда) излечили «национально-ориентированных» как от панславистских иллюзий, так и от мечтаний о спасении Европы посредством распространения на нее «русского духа». С наивным мессианизмом отцов-основателей было покончено. И самого даже Ивана Аксакова заподозрили уже в крамольном либерализме.
Николай Данилевский первый, как мы помним, возвел племенное различие между Россией и Европой в ранг естественноисторического закона. Он отрицал само понятие всемирной истории, заменив его «теорией культурно-исторических типов» (на современном языке «цивилизаций»), между которыми столько же общего, сколько, допустим, между рыбами и ящерицами. И постольку для его ученика Леонтьева Европа уже вовсе не «вторая родина», которую предстояло спасать «от парламентаризма, анархии, безверия и динамита», но лишь вредный и опасный источник либеральной инфекции, от которого «северный исполин... заразился бактериями западной демократии... заболел либеральной горячкой».
Вдобавок Леонтьев уже не верит, в отличие от Достоевского, в спасительную силу «всемирного единения во Христе», содержащуюся якобы в православии русского простого народа, не верит даже и в сам этот простой народ, не желает перед ним «преклоняться и ждать от него правды». Ибо «русский простолюдин наш... вместо того, чтобы стать нам примером, как мы, националисты, когда-то смиренно и добросердечно полагали... стал теперь все более и более проявлять наклонность заменить почти европейского русского барина почти европейскою же сволочью с местным оттенком бессмысленного пьянства и беззаботности в делах своих».
Короче, и на Европу, и на простой народ, и на все прочие иллюзии ретроспективной утопии, включая крестьянский мир и Земский собор, не говоря уже о панславизме, смотрит Леонтьев, в отличие от современных интерпретаторов, глазами трезвыми и беспощадными. Ему и в голову не приходит звать свой народ «домой», в Московию. В ней находит он лишь «бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленность». И к ужасу ортодоксальных славянофилов честно признается, что «домом» своим считает как раз проклятую ими петербургскую Россию. Ибо «начало нашего более сложного и органического цветения... надо искать в XVIII веке, во время Петра I».
Само собою разумеется, с порога отвергает Леонтьев весь самокритичный нравственный пафос, унаследованный славянофилами от декабристов, их страстный протест против закрепощения соотечественников. Ему смешны пламенные восклицания Константина Аксакова, что «нравственное дело должно и совершаться нравственным путем, без помощи внешней принудительной силы».
Леонтьев отвечает на это издевательской усмешкой опытного и циничного политика: «Нет ничего нравственного, а все нравственно или безнравственно только в эстетическом смысле». И потому «сам Нерон мне дороже и ближе Акакия Акакиевича или какого-нибудь другого простого и доброго человека».
И вообще Леонтьев полагал себя «славянофилом на особый салтык» и, как мы уже слышали, заявлял с некоторой даже бравадой: «имею дерзость считать себя более близким к исходным точкам и конечным целям Хомякова и Данилевского, чем полулиберальные славянофилы неподвижного аксаковского стиля». И тех, «полулиберальных», презирал он откровенно, уверяя даже читателей, что «Государь Николай Павлович был прав, подозревая, что под широким парчовым кафтаном их величавых вещаний незаметно для них самих скрыты узкие и скверные панталоны обыкновенной европейской буржуазности».
Не пощадил он, впрочем, и своего учителя. Данилевский был уверен, как мы знаем, что «для всякого славянина после Бога и святой церкви идея славянства должна быть высшей идеей, выше свободы, выше просвещения, выше всякого земного блага». Для Леонтьева это было лишь вредное «славянопотворчество», «славяноволие», «славянобесие». Кто оказался прав в этом жестоком споре рассудила история, хотя сегодняшние утописты-консерваторы, отчаянно пытающиеся усидеть на двух стульях, предпочитают делать вид, что никакого такого спора и не было.
На самом деле Леонтьев беспощадно разрушал самые основы пророчества Данилевского. Ибо, полагал он, грозит Всеславянский Союз «ничем иным, как все большей и большей и весьма пошлой буржуазной европеизацией; ибо вся славянская интеллигенция — сплошь от Софии и Филиппополя до Праги — с ничтожными оттенками как две капли воды похожа на среднего европейца».
Как раз напротив, «если славянофилы не желают повторять одни только ошибки Хомякова и Данилевского, если они не хотят удовлетвориться одними только эмансипационными ошибками своих знаменитых учителей, а намерены служить их главному, высшему идеалу, то есть национализму настоящему... то они должны впредь остерегаться быстрого разрешения всеславянского вопроса».
Теперь, я думаю, читатель понимает, почему так больно и ядовито жалили его свои, бывшие друзья и соратники, отчаянно цеплявшиеся за обломки старой утопии. Он был единственным среди них, кто мужественно посмотрел в глаза правде и без обиняков осмелился бросить им эту правду в лицо. Он сказал то, во что они не смели поверить: время национал-либерализма миновало безвозвратно. Ваша утопия сгнила. Она смехотворна. Панславизм столь же нелеп, сколь и славянофильская мечта о совмещении самодержавия со свободой.
И потому забудьте все, чему учили вас Хомяков и Данилевский, не говоря уже об Аксаковых. Ибо «раз вековой сословно-корпоративный слой жизни разрушен эмансипационным процессом — новая прочная организация на старой почве и из одних старых элементов становится невозможной... Нужен крутой поворот, нужна новая почва, новые перспективы и совершенно непривычные сочетания и, главное, необходим новый центр, новая культурная столица».
Как видим, Леонтьев и впрямь был величайшим из ревизионистов славянофильства (как в интерпретации старой гвардии, так и интерпретации молодогвардейцев). Подобно мощному бульдозеру, наехал он на их хрупкую средневековую конструкцию и доказал убедительнее, чем кто бы то ни было, что нет ей места в современном мире, что она безнадежный анахронизм. В этом и была его настоящая роль в истории русской мысли.
И именно этого не прощали ему бывшие соратники. Представьте себе теперь уровень образования наших «национально-ориентированных», если одинаково провозглашают они сегодня своими учителями и Достоевского с Иваном Аксаковым, и Леонтьева, который, как мы уже знаем, ненавидел Достоевского и глубоко презирал Аксакова (за «честную глупость» и «травоядность»).