К книге
Старый чудакПовесть. Старый чудак. Через двадцать пять лет
87%
Повесть. Старый чудак. Через двадцать пять лет
39

Я рассказываю историю одной жизни, а это длинная жизнь… За эти годы многое случилось. Первый сын Фелипы — Пабло — плавает судовым механиком в далёких морях. Из Европы приходят плохие слухи: началась война, и Фелипа волнуется за сына, хотя Аргентина и не думает воевать. Но мало ли что бывает? Бомбы, торпеды, снаряды — они, по мнению Фелипы, слепые. Лучше быть от войны подальше. Второй её сын, Хосе, стал, представьте себе, знаменитым футболистом. Его имя куда более известно каждому аргентинцу, чем имя Эрнесто Фернандеса. Уж таковы люди, что юнца, ловко гоняющего мяч, они готовы славить громче, чем учителя, который открыл глаза на жизнь тысячам таких сорвиголов…

Назвали Хосе в честь дедушки, погибшего при наводнении. Да, за полгода до рождения маленького Хосе река снова вышла из берегов и залила улицы порта, как во времена Талардида. И Селестино спасал людей, как легендарный Талардид. А старый лодочник не отставал от него — плавал по улицам день и ночь, подбирая людей. В одном доме рухнула подмытая стена, и он уже не вышел оттуда к своей лодке.

Юный Хосе, как и старший брат, тоже ездит по разным странам и пишет матери длинные письма о том, что видит, а читает их ей самый младший сын, десятилетний школьник Альфредо.

За рекой дымит лес труб. В дальнем конце набережной выросли на бетонных сваях новые причалы с подъёмными кранами, похожими на жирафов.

Дядюшка Валенсио давным-давно построил ресторан, который оказался теперь не так уж далеко от портового центра, потому что окраина отодвинулась на много километров вверх по реке. Но в самом центре набережной по-прежнему стоит разноцветная школа Эрнесто Фернандеса.

Живёт он всё на той же Улочке. Правда, дом перестроили… Фелипа перебралась к Селестино, в самый конец Улочки, и Эрнесто остался в доме с пожилой экономкой, которая за ним ухаживала, ходила в магазин, готовила, стирала… Деревянную надстройку снесли. Вместо неё сделали комнату с большим балконом, на котором Эрнесто любил посидеть вечерами, как раньше на лестничной площадке…

По утрам он шагал в школу. Учителя рассказывали о прошедшем дне. Начинались занятия, а он поднимался в мастерскую и писал…

Вот он идёт по набережной размашистым шагом и слышит, как звонит колокольчик, и видит, как навстречу катится тележка на велосипедных колёсах. Её толкает хромой горбун и кричит писклявым голосом:

— Почёкло, почёкло!

Это Бартоломе. Он почти не вырос, только состарился.

Что-то меняется, а что-то и остаётся… Дети всё так же любят сахарную кукурузу и облепляют тележку со всех сторон.

Завидев высокого худого человека в бархатной блузе и соломенной шляпе, Бартоломе снимает кепочку с лысой головы, кланяется и говорит:

— Буэнос диас, сеньор Эрнесто! Добрый день!

— Добрый день, Бартоломе! — отвечает художник и останавливается, вспомнив, что должен сказать Бартоломе важные слова.

Очень уж озорной растёт у Бартоломе сын — Антонио. Вчера принёс в школу курицу. Принёс её в ранце и выпустил во время урока в классе. А для того чтобы она гуляла под партами тихо, надел ей на клюв наконечник от авторучки. Тетрадки и книжки он оставил дома, потому что вместе с курицей они в ранец не влезли.

Эрнесто вызвал его к себе.

— Ты считаешь, что курицу принести в школу важнее книг и тетрадей? — спросил он.

Антонио стоял, опустив глаза. Он опускал глаза при любом разговоре, стараясь быть послушным, а глаза его выдавали какую-то другую, более важную и весёлую жизнь, которую он прятал. Он молчал.

— Хорошо, что ранец маленький, — проворчал Эрнесто, — а то бы ты принёс не курицу, а овцу.

Сейчас ему подумалось, что надо поговорить с отцом Антонио. Ну, было бы мальчику лет десять, а то ведь двенадцать!

Бартоломе начал первым:

— Как там мой Антонио? Не зря вы с ним возитесь? Выйдет из него художник, сеньор?

— Выйдет, Бартоломе, — улыбаясь, ответил Эрнесто. — И даже знаменитый! Вот увидишь!

— Тогда он купит мне велосипед. А?

Бартоломе мечтает приделать свою тележку к велосипеду, чтобы не толкать её руками, а крутить педали, сидя на седле.

Вот будет счастье! Возле этой тележки прошло всё детство Бартоломе… Именно прошло… Ногами… Хорошо бы самому покататься…

— Спасибо, сеньор, — сказал Бартоломе, с заискивающей улыбкой подарил художнику кулёк кукурузы и, бормоча ещё что-то, покатил свою тележку дальше под звон колокольчика.

А Эрнесто вздохнул: не умеет он быть строгим воспитателем. Нет, всё дело в том, что он и сам любит Антонио. Да, сын Бартоломе станет художником… Озорной? Что ж, это от весёлой силы, от любви, от интереса к жизни, а художники и должны быть такими — весёлыми, сильными, влюблёнными в жизнь…

Художник продолжал свой путь, а навстречу шли машинисты портовых кранов, рулевые и механики буксирных катеров, рыбаки, сдёргивали кепки и шляпы и здоровались:

— Буэнос диас, сеньор!

Так было каждое утро, но сегодня они кричали громче и кланялись заметней. И шофёры проезжающих грузовиков махали руками:

— Добрый день, сеньор Эрнесто!

По реке, тарахтя мотором, бежал катерок. Он прижался поближе к берегу, и оттуда погудели.

Поднявшись в мастерскую, Эрнесто долго смотрел на вчерашнюю работу. Он поставил её вверх ногами, чтобы по-новому увидеть очертания, к которым привыкли глаза, и проследить за сменой цветовых пятен. Мир картины складывался из них, от них зависело волнение того, кто будет смотреть. Ведь иной раз самое точное изображение ничего не даёт ни глазу, ни сердцу. Кроме того, что видишь: нарисовано точно. Ну и что? Настоящее, живое всегда лучше нарисованного, и только цвет, его игра, его бег по холсту насыщают полотно жизнью и как бы нечаянно будят чувство. Тогда картина кажется прекрасней жизни, хотя она лишь открывает жизнь, помогает увидеть и полюбить её богатства.

Эрнесто писал всего-навсего лодку с парусом. Для панно, над которым работал.

Лодка третий день стояла на рейде, её хорошо было видно из окна. И хотя в любой миг она могла уйти, Эрнесто решил начать всё снова, потому что вчерашний холст ему не понравился.

Снова… Смешно сказать, но каждую новую работу он начинал, как первую. Кисть с опаской нащупывала дорогу, будто слепая. Будто никогда, ни разу в жизни до этого он не трогал ею холста. Отчего так было? Не оттого ли, что всегда нов изменчивый мир? Всегда другой воздух, другая волна, другая даль… И твои глаза другие — видят больше и зорче. И с каждым взмахом кисти возрастает уверенность, и всё забываешь, только видишь и пишешь, и живёшь так полно и счастливо, как живёшь лишь раз: когда делаешь любимое дело. Если получится, ты обрадуешь людей, всех, которые не видят тебя и даже не знают о тебе.

Об этом не думаешь, когда пишешь, но и одиноким себя не чувствуешь в этой комнате, где ты одни, и с тобой холст и краски на палитре…

В дверь постучали.

Самое досадное, когда мешают работе.

Он положил кисть и отозвался. Вошли трое. Маленькую сероглазую женщину он узнал — это была видная писательница Оливари, он читал её интересные книги, но всё равно не обрадовался ей сейчас. Худощавый мужчина в тёмном пиджаке с белым уголком платка в кармашке удивил его своим торжественным видом и большим портфелем. Ещё один гость был молодым, держался сзади, с блокнотом и вечным пером в руке наготове. Они вошли, и тот, самый торжественный, сказал:

Предыдущая главаГлава 39 из 45Следующая глава