К книге
«Вы и убили-с…» Философия криминального сюжета в русской классической литературеГлава 2. История с участием трех ревизоров. От лжеотца – к отцу
33%
Глава 2. История с участием трех ревизоров. От лжеотца – к отцу
13

В «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», мираж, преступление и утрата отцовского образа соединяются. Чичиков даже унаследовал от Хлестакова и Городничего текучую усредненность, неуловимость образа. Вот сравните: про Чичикова: «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так чтобы слишком молод» (V, 9). Про Городничего в «Замечаниях для господ актеров»: «Говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало» (III, 219). Про Хлестакова (реплика почтмейстера): «Ни се ни то; черт знает что такое!» (III, 247).

Еще с городничим Чичикова роднит стремление нажиться, пусть даже в обход закона; а с Хлестаковым – то, что в какой-то момент Чичиков и сам почти уверовал: его афера – вовсе не афера: «…уже на прокурорских дрожках доехал он к себе в гостиницу, где долго еще у него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы. Селифану даже были даны кое-какие хозяйственные приказания: собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку. … Петрушка принялся снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина. Но наконец сапоги были сняты, барин разделся как следует и, поворочавшись несколько времени на постеле, которая скрыпела немилосердно, заснул решительно херсонским помещиком» (V, 148).

Как и Хлестаков, Чичиков является неузнанным, как и Хлестаков, он отбрасывает огромную тень значительного человека, на самом деле им не являясь; его тень, как и хлестаковская, рассеивается в финале по законам гоголевского мира, но сам герой на лихой тройке скрывается от недоумевающих горожан. Как и Хлестаков, Чичиков становится, по сути, ревизором, открывающим перед читателем – во время объезда помещиков – все безобразия, порожденные утратой отцовского образа.

Тема детей и отцов не заявлена в «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», напрямую, но задает перспективу темам упадка, разрушения, мертвых душ. Явленные читателю помещики и чиновники, нравственная несостоятельность которых позволила Чичикову так легко и почти успешно провернуть свою аферу, имеют и социальные, и семейные роли. Они – отцы и в семейном смысле (для своих детей), и в социальном (для своих крестьян).

Так какие же они отцы?

Манилов – семьянин, отец восьмилетнего Фемистоклюса и шестилетнего Алкида[67]. Эти имена экзотичны не только для нас с вами, но и для современников Гоголя[68], и потому «Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя …, но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение» (V, 30). Оба имени даны не по христианским святцам и свидетельствуют о том, что взгляды Манилова сформировались в эпоху сентиментализма, когда популяризация античной мифологии была делом государственного значения[69].

Имя младшего сына, Алкид, отсылает к амбициям Манилова стать даже чем-то бо́льшим, чем «отцом государства»: ведь отец Алкида – сам Зевс. Но по итогу и в этой своей отцовской амбиции Манилов совершенно несостоятелен.

Манилов даже не лжеотец; он знаменует опустевшее отцовское место: «В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: “Какой приятный и добрый человек!” В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: “Черт знает что такое!” – и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор … но у Манилова ничего не было» (V, 24–25). Это опустевшее отцовское место, по законам природы пустоты не терпящей, заполнит зло.

Глубоко символично, что свою аферу Чичиков начинает с номинального отца, который, считаясь отцом, вместо плана будущего имеет лишь химерические фантазии, идет ли речь о будущем сыновей или о сохранении государственных интересов. Отец химер, Манилов одаривает преступника (или ревизора?) соответствующим отцовским даром – искомыми мертвыми душами, словно благословляя его на аферу (или ревизию?).

О детях «дубинноголовой» вдовы Настасьи Петровны Коробочки не сообщается, живет она одна и только для себя, никакого будущего вне себя самой не мысля[70]. Она не является родительской фигурой ни в каком смысле[71], но при этом Чичикова она неоднократно называет отцом.

Ноздрёв, хоть и имеет детей, но остается в доотцовском мужском состоянии: «Женитьба его ничуть не переменила, тем более что жена скоро отправилась на тот свет, оставивши двух ребятишек, которые решительно ему были не нужны. За детьми, однако ж, присматривала смазливая нянька» (V, 69). Эпитет «смазливая» неслучаен: нянька в первую очередь для самого Ноздрёва, а не для его детей. И, вероятно, Ноздрёв так и останется вечным подростком: «Ноздрёв в тридцать пять лет был таков же совершенно, каким был в осьмнадцать и двадцать: охотник погулять» (V, 69).

Хозяйственный Михаил Семёнович Собакевич кажется фигурой отцовской, но является таковой не в большей мере, чем Чичиков – миллионщиком. Чичиков проницательно понял, что перед ним лжеотец, что ведущее начало в Собакевиче не человеческое, а звериное: «Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты всё был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье. … Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну!» (V, 103–104).

Для понимания отцовского образа важен ведь не только результат – важна мотивация, к результату ведущая. И Чичиков смекает: у Собакевича она вовсе не отцовская. Лжеотцовская – по сути, дьявольская – природа Собакевича приоткрывается в одновременно и смешной и страшной сцене торга за мертвые души, в которой Чичиков и Собакевич напоминают чертей Данте, играющих между собой на души грешников.

Как отец химер – Манилов – благословляет Чичикова на начало его пути в поисках мертвых душ, так отец, имевший отцовский образ, но утративший его, благословляет Чичикова на завершение этого пути.

Плюшкин – единственный из помещиков, кого автор наделил не только прошлым, но и завершенным опытом отцовства. Некогда Плюшкин был состоятелен как отец во всех смыслах – и как рачительный хозяин, и как любящий и любимый родитель: «…две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка…» (V, 115).

Овдовев, Плюшкин отцовский образ со временем утратил. Старшую дочь, Александру Степановну, он проклял (подчеркивается, что проклятие – «отцовское») за побег и тайный брак с штабс-ротмистром и никакого участия в ее дальнейшей судьбе, а также в судьбе своих внуков, а также и в судьбе сына, ставшего вопреки его воле военным, не принимал.

После смерти младшей дочери «старик очутился один сторожем, хранителем и владетелем своих богатств» (V, 115–116). Сторож, хранитель и владетель – вроде скупого рыцаря в маленькой трагедии Пушкина[72], – но не отец, потому что ради богатства Плюшкин, как и пушкинский герой, отказывается от детей. Утрата отцовского образа связана с образом прорехи. В то время, когда утраты еще не случилось, он «являлся к столу в сюртуке, хотя несколько поношенном, но опрятном, локти были в порядке: нигде никакой заплаты» (V, 115). А после «всё … сваливалось в кладовые, и всё становилось гниль и прореха, и сам он обратился наконец в какую-то прореху на человечестве» (V, 116).

Уяснив свою выгоду в чичиковском предложении, Плюшкин «не мог скрыть своей радости и пожелал всяких утешений не только ему, но даже и деткам его, не спросив, были ли они у него, или нет» (V, 120). По сути, Чичиков получает благословение от отца-прорехи, отца, утратившего отцовский образ, и этим благословением завершается поиск и покупка мертвых душ.

Грандиозная афера Чичикова проходит через две символические точки. Путь свой он начинает у отца химер, а завершает его у отца-прорехи. Благословение первого символизирует миражность всей затеи, благословение второго – истинную ее пустоту.

Эта пустота обнаруживается и с помощью сопоставления «Мертвых душ» с «Одиссеей»[73]. Ключевой мотив в обоих произведениях – мотив странствия и твердый приоритет конечной цели у героев. Улисс в «Одиссее» повторяет, что «желудок – это собака, которая лает не реже, чем сердце» (Зойя, 112), то есть ни чувствам, ни физическому благоденствию потакать нельзя, так как надо продолжать путь к заветной Итаке. В этом смысле Чичиков схож с Улиссом – он также неуклонно следует к своей цели. Но, в отличие от химер Чичикова, Итака существует реально. Улисс горит желанием вернуться в отечество (patria); про Итаку он говорит не «моя земля», а «земля отцов»; то есть Улисс устремлен даже не туда, где его ждет уже немолодая Пенелопа, но – к patria. «Это слово означает: где вечно обитают отцы и где можно вечно быть отцами. Вся “Одиссея” проникнута этим предупреждением и этими кличами: горе тому, кто забудет о своем отечестве!» (Зойя, 119). Чичиков же ищет не землю отцов, а пытается соткать мираж из того, чего уже не существует. Он – миражный Одиссей, без Пенелопы и без Телемаха.

Чичиков появляется из ниоткуда, как чертик из табакерки, – читателю ничего не ведомо о его прошлом, об истоках его характера и его замыслов.

Сыновья линия проявляется только в VIII главе – при встрече с губернаторской дочкой. Фантазии Чичикова о губернаторской дочке – такой же мираж, как и мертвые души. Но в этом мираже влюбленный и вдруг словно помолодевший Чичиков готов просить у губернатора руки и сердца его дочери, то есть фактически выступает в роли сына.

Как сын Чичиков раскрывается окончательно в последней, XI главе. Нарочито подчеркивается, что для своего отца он словно бы чужой: «…он родился просто, как говорит пословица: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца» (V, 216). Отправляя сына на учебу в городское училище, отец дает ему лишь полтину да прощальное напутствие, не имеющее ничего общего с нравственными установлениями, а, наоборот, прямо противоположное им: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. … Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и всё прошибешь на свете копейкой» (V, 217–218). После смерти отца выяснилось, что всё отцово наследство – «четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сюртука, подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег. Отец, как видно, был сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного» (V, 219).

Чичиков оказался добросовестным наследником: полушку сберег и даже преумножил: «в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, – признак подступающего голода, – он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно» (V, 218).

Был у Чичикова и духовный отец – его учитель, преподавший ему еще один урок – лицемерия и лжи. Павлуша хорошо усвоил этот урок: он «вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение. Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель ходил в треухе); подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех. Во все время пребывания в училище был он на отличном счету и при выпуске получил полное удостоение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение» (V, 219).

Так, будучи восприимчивым сыном, Чичиков воспринял лжеотцовские уроки, в которых нет ни измерения будущего, ни отцовского образа в его истинном понимании. Место отцовского образа заняли фантазии о легкой и приятной жизни: «…ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды – вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно все это, вот для чего береглась копейка, скупо отказываемая до времени и себе и другому» (V, 220).

Лжеотцы породили лжесына. Рубежной для героя стала история с повытчиком и его дочерью: «Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку…» (V, 222) – ровно до того момента, как не получил желаемого места, а понявшему всё повытчику только и осталось невольно констатировать, что не сына – лжесына он приютил: «Надул, надул, чертов сын!» (V, 223).

Неудивительно, что, служа на таможне, Чичиков связался с контрабандистами. Поворот от состояния сына к состоянию отца случился с ним после его краха на таможенной службе. Оставшись без места, Чичиков осознает это как промотанное им наследство для еще не рожденных детей (что особенно примечательно, так как ему отец оставил наследство нищенское): «И что я теперь? Куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!» (V, 231). А автор еще и добавляет: «Уже известно, что Чичиков сильно заботился о своих потомках. Такой чувствительный предмет! Иной, может быть, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собою: а что скажут дети?» (V, 231). Кстати, эта деталь – беспокойство о детях, которые еще неизвестно когда появятся, также характеризует Чичикова как лже-Одиссея. Одиссей беспокоится о рожденном им и мужающем Телемахе, сыновья же Чичикова не реальнее его херсонских владений.

И к новой своей афере – покупке мертвых душ – Чичиков приступает как лжеотец. Именно лжеотец (Антихрист) и становится его последней ипостасью, когда миражный образ миллионщика разбит в пух и прах и жители города начинают гадать: а кто ж он такой? а не Наполеон ли? вот ведь и один пророк, сидевший уже три года в остроге, «возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепи и овладеет всем миром» (V, 199).

В конце первого тома нераскаявшийся Чичиков срочно покидает уездный город на тройке, дорастающей до символа Руси. Двусмысленность такого финала уловили многие русские писатели[74].

В «Братьях Карамазовых» эта гоголевская тройка появляется в речах и прокурора, и адвоката во время судебного разбирательства по делу об отцеубийстве (то есть связанной с нашим сюжетом истории), причем в обеих речах тройка – метафора отрицательная, метафора-антипример. Такая общность в интерпретации гоголевского образа в противоположных по своим задачам речах обвинителя и защитника свидетельствует о глубинной противоречивости финала «Мертвых душ».

Прокурор говорит: «Великий писатель предшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: “Ах, тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!” – и в гордом восторге прибавляет, что пред скачущею сломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы. Так, господа, это пусть, пусть сторонятся, почтительно или нет, но, на мой грешный взгляд, гениальный художник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия, или просто боясь тогдашней цензуры. Ибо если в его тройку впрячь только его же героев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, ни до чего путного на таких конях не доедешь!»[75]

Адвокату образ тройки так же чужд, как и прокурору: «Пусть у других народов буква и кара, у нас же дух и смысл, спасение и возрождение погибших. И если так, если действительно такова Россия и суд ее, то – вперед, Россия, и не пугайте, о, не пугайте нас вашими бешеными тройками, от которых омерзительно сторонятся все народы! Не бешеная тройка, а величавая русская колесница торжественно и спокойно прибудет к цели. В ваших руках судьба моего клиента, в ваших руках и судьба нашей правды русской. Вы спасете ее, вы отстоите ее, вы докажете, что есть кому ее соблюсти, что она в хороших руках!»[76]

В заключительной речи прокурор снова обращается к тройке, завершая ее образом свое выступление. Он связывает возможность оправдания отцеубийства с безумной скачкой: «Не мучьте же Россию и ее ожидания, роковая тройка наша несется стремглав и, может, к погибели. И давно уже в целой России простирают руки и взывают остановить бешеную, беспардонную скачку. И если сторонятся пока еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то, может быть, вовсе не от почтения к ней, как хотелось поэту, а просто от ужаса – это заметьте. От ужаса, а может, и от омерзения к ней, да и то еще хорошо, что сторонятся, а пожалуй, возьмут да и перестанут сторониться, и станут твердою стеной перед стремящимся видением, и сами остановят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спасения себя, просвещения и цивилизации! Эти тревожные голоса из Европы мы уже слышали. Они раздаваться уже начинают. Не соблазняйте же их, не копите их всё нарастающей ненависти приговором, оправдывающим убийство отца родным сыном!..»[77]

У Шукшина в рассказе «Забуксовал» герой, совхозный механик Роман Звягин, озадачился вопросом: «“А кого везут-то? Кони-то? Этого… Чичикова?” Роман даже привстал в изумлении… Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!.. вот так троечка!»[78]

Двусмысленность образа гоголевской тройки, обыгранная и в «Братьях Карамазовых», и в шукшинском рассказе, становится возможной благодаря тому, что образ Чичикова прорастает из архетипа блудного сына. Поэма Гоголя должна была охватить три тома, а не один, и все вместе они описывали бы нравственное преображение «великого грешника». Этот сюжет можно было бы интерпретировать так: блудный сын (великий грешник) преображается в умудренного отца, чрезвычайно востребованного в кризисные эпохи, в которые – в связи с утратой отцовского образа – зло пробуждается во всех формах и видах[79].

Говорящее имя Чичикова также подкрепляет мысль о том, что в замысел Гоголя входило преображение героя. Чичикова зовут, как и апостола, Павел. Но только на имени сходство не заканчивается: апостол поначалу – гонитель христиан, Чичиков – скупает их души, то есть, по сути, оба они выступают гонителями Божьими; оба связаны с судами и юриспруденцией своего времени, оба необычайно деятельны; оба, в конце концов, уверуют в Бога (вернутся к отцу) – и, обретя тем самым отцовский образ, станут провозвестниками Царства Божия.

Чичикова ведет дорога, и апостол Павел связан в глазах Гоголя с этим ключевым для поэмы мотивом: он «всех наставляет и выводит на прямую дорогу, начиная от самых священников и пастырей Церкви до простых людей, всякого научает, как ему быть на своем месте и выполнить все свои обязанности в мире как в отношении к высшим, так и низшим» (XIV, 49).

Предыдущая главаГлава 13 из 39Следующая глава