Неужели война и впрямь кончилась? Шла вторая неделя августа 1945 года, и такие слухи уже несколько дней ходили по лагерю в Лунхуа. В восьми милях к северу, за опустевшими деревнями и заброшенными рисовыми полями лежал Шанхай, и я помню, как часами глядел на многоэтажки Французской концессии, видневшиеся на горизонте. Нейтральные швейцарцы и шведы, просидевшие там всю войну, может, как раз настраивали свои коротковолновые радиоприемники, чтобы услышать последние новости об американских бомбежках японских городов и репортаж о мирных переговорах.
Но мы в Лунхуа, в лагере для интернированных, не знали ничего. Позабыв про работу, британские заключенные собирались в группы под балконом кабинета в блоке F, где сидело японское командование. И внимательно следили за нервными охранниками в надежде заметить хоть малейший намек на перемены. Остальные, то есть мы, выходили из бараков и общежитий и, задрав головы, глядели в непривычно пустое небо. Раньше «Мустанги» и «B-29» каждый день прилетали бомбить шанхайские доки и ближайший японский военный аэродром, но теперь они куда-то подевались. Запасы еды подошли к концу несколько недель назад, мы держались только благодаря пайкам от швейцарского Красного Креста.
Я ждал, что отец вот-вот объявит: все, войне конец! Но он, как и я, ничего не знал. Они с мамой сидели в нашей комнатушке в блоке G, а моя семилетняя сестренка Маргарет играла на улице с другими детьми. Два с половиной года здесь, в лагере, родителям приходилось делиться со мной скудными порциями рисовой похлебки и сладкого картофеля, и они были ужасно истощены. Я чувствовал: они что-то знают и не хотят говорить мне. Боятся, что наша жизнь в заключении может кончиться неожиданно и страшно.
И вот настало восьмое августа. Проснувшись, мы обнаружили, что за ночь все японские охранники исчезли. Мы были уверены: теперь-то война точно кончилась! Люди молча столпились у раскрытых ворот лагеря, поглядывая на пыльную дорогу, ведущую в Шанхай. Несколько человек посмелее вышли за забор из колючей проволоки, несмело втягивая ноздрями свежий воздух. Я был среди них и осторожно приблизился к могильному холму в двухстах ярдах от забора. Оглянулся через плечо на лагерь, на тесный, скученный мирок, что так долго был моим домом. А свободная, мирная жизнь казалась полной опасностей, совсем как это молчаливое небо. Я бегом бросился назад, под защиту забора, и облегченно вздохнул, вновь оказавшись в безопасной тесноте лагеря.
Но некоторые все же решили покинуть Лунхуа насовсем. С полдюжины британцев из блока Е вышли за ворота и направились через поля в сторону Шанхая, весело помахав нам на прощание. Назавтра все они вернулись в лагерь – лежа без сознания в кузовах грузовиков, на которых приехала новая смена охранников-японцев. Беглецы, оказывается, вшестером отправились кутить по барам в центре Шанхая, и военная полиция Кэмпэйтай (японский аналог гестапо) схватила их и жестоко избила.
Узнав об этом, разъяренные англичанки и бельгийки столпились под балконом командования. Они стояли там в своих обтрепанных хлопчатобумажных платьях и орали оскорбления в адрес невозмутимых японских солдат. Орали до хрипоты, заляпав слюной шею и грудь.
А потом все это наконец прекратилось. На следующий день после обращения Хирохито Красный Крест сообщил, что война закончилась. Японские войска согласились сложить оружие. Нам рассказали об атомных бомбардировках Хиросимы и Нагасаки, которые стерли оба города с лица земли, положив тем самым конец войне.
– Так война кончилась? – спросил я отца. – Взаправду кончилась?
– Да, взаправду, – мрачно кивнул он. – Скоро, Джейми, ты будешь скучать по Лунхуа.
Скучать-то я, может, и стал бы, но уж очень хотелось вновь увидеть Шанхай и наш дом на Амхерст-авеню. Из двух тысяч интернированных бо́льшая часть осталась в лагере, не в силах пешком одолеть расстояние до города. Денег у них не было, возможности заработать – тоже. Войска Чан Кайши отошли далеко в глубь страны, а ближайшие американские части находились на острове Окинава. Вокруг Лунхуа было небезопасно – опустевшую сельскую местность наводнили разрозненные группы японских солдат, обездоленные крестьяне и оставшиеся без командования китайцы из марионеточной армии. Прошло еще много дней, прежде чем авангард союзнической армии добрался до Шанхая и взял под контроль эту территорию.
Снова появились «B-29»: они летели над лагерем медленно и низко, футах в пятистах. Из раскрытых бомболюков падали теперь не бомбы, а запасы продовольствия. Картонные коробки с С-пайками, в которых были немыслимые сокровища: банки «Спама»[60] и «Клима»[61], пачки «Лаки Страйк» и «Честерфилда». А еще полоски твердого, как кирпич, шоколада, от которого рот наполнялся умопомрачительной сладостью. Парашюты плыли над лагерем, опускались на окрестные поля и в каналы, и группы интернированных бросались отбирать их у китайских крестьян, забывая, что они тоже союзное гражданское население.
Все это меня так взбудоражило, что я решил добираться до Шанхая пешком. И через три дня после обращения Хирохито, ни слова не сказав родителям, ушел к северной границе лагеря и там, под прикрытием старой душевой, перелез через колючую проволоку.
Прямо передо мной простиралась сеть заброшенных каналов, лежали покинутые деревни. Справа, между лагерем и рекой Хуанпу, был японский военный аэродром. Пагода храма Лунхуа, которую японцы превратили в наблюдательную вышку, чернела в сыром августовском тумане. Во время американских налетов она сияла, как рождественская елка, лучами трассирующих снарядов пытаясь зацепить низко идущие «Мустанги». Но теперь ее покинутые орудия молчали.
Чтобы не попасться бдительным японским дозорным, я обошел аэродром, влез на насыпь железной дороги Ханчжоу – Шанхай и пошел по шпалам между гудящими рельсами. Через полчаса добрался до небольшого полустанка, где расположился взвод японских солдат. Рассевшись на корточки среди винтовок и ящиков с патронами, они ждали поезда, который уже никогда не придет.
Ярдов за двадцать я увидел, что с ними пленник, молодой китаец в черных штанах и белой рубахе. Он стоял, привязанный к столбу телеграфными проводами, которые содрали с ближайшей опоры, и один из японцев медленно душил его. Провод натягивался все сильнее, китаец уронил голову набок и запел что-то тонким, тихим голосом.
Другие солдаты уже не обращали на умирающего внимания. Они внимательно наблюдали, как я подхожу ближе в своей драной рубашке и обтрепанных шортах цвета хаки. Мне хотелось сказать им, что война кончилась, но я и сам не очень в это верил и понимал, что для японских солдат конец войны мало что значит. Ни во что не ставя собственные жизни, они не считались и с чужими.
Миновав полустанок, я двинулся по шпалам дальше. Тонкий, слабый голос умирающего китайца еще какое-то время плыл за мною следом, делаясь все тише и тише, пока смерть не оборвала его песню. Мне не забыть его никогда, но увы – в тот момент это убийство было для меня всего лишь очередным мелким эпизодом войны.
Два часа спустя, усталый и измученный жаждой, я добрался до восточной окраины Шанхая. В конце Амхерст-авеню остановился: там был дом Кендал-Уордов, моих лучших друзей. Их тоже интернировали в лагерь около Шанхая, только в другой. Надеясь, что и они вернулись, я поднялся по ступенькам к распахнутой входной двери. В проеме виднелось голубое небо: от дома остались одни лишь стены. Китайцы, уходя, забрали все, что смогли. Выломали балки и половицы, стропила и дверные рамы. Не осталось ни труб, ни электропроводки – ничего. Разве что призраки наших детских игр…
В нескольких сотнях ярдов дальше по Амхерст-авеню был дом номер 31. Он принадлежал нам, Баллардам. Крыша и окна оказались невредимы, а когда я позвонил, дверь мне открыл молодой китайский солдат в форме марионеточной армии.
– Это мой дом, – заявил я. Он попытался преградить мне путь винтовкой, но я упорно лез вперед, и он меня впустил. Вспомнил, что война кончилась и для него тоже. Я осматривал безмолвные комнаты – после нищеты и толкучки Лунхуа они казались огромными, роскошными и какими-то нежилыми. Здесь уцелело все: ковры, мебель, книжные шкафы. Плита и холодильник тоже были на своих местах, в кухне, обставленной на американский манер. Наш дом, оказывается, занял один генерал марионеточной армии, и война кончилась так внезапно, что он попросту не успел ничего отсюда украсть.
Я бродил по притихшему дому, пытаясь расставить по местам сотни воспоминаний из детства. Но слишком многое забылось, и теперь я словно пришел в гости к самому себе. Поднялся на верхний этаж, зашел в свою комнату и лег на кровать. Поглядел на книжные полки – там у меня хранились выпуски «Чамз»[62] и американские комиксы. На ржавые крюки в потолке – на них я подвешивал свои модели самолетов. Да, мыслями я оставался в Лунхуа, но какая-то часть меня все же вернулась домой.
Мои родители прибыли в Шанхай в 1929 году на борту лайнера компании «Пи энд О». Путешествие из Саутгемптона заняло долгие пять недель. Год спустя я появился на свет в Шанхайском центральном госпитале. Отец управлял текстильной фабрикой под названием «Китайская набивка и отделка». Это была дочерняя компания манчестерской «Ассоциации набойщиков ситца». В тридцатые годы Шанхай представлял собой эдакий тихоокеанский Париж, один из самых цветистых и броских городов мира. Это был оплот рискованных капиталистических авантюр, дерзких и разнообразных. Пять миллионов китайского населения, а также сотня тысяч американцев и европейцев создавали невероятный контраст. Это был город зловонных переулков и изящных бульваров, небоскребов и загородных вилл, многоэтажек в стиле ар-деко и фахверковых тюдоровских особняков.
Семейный шофер возил меня в Соборную школу, и из окна автомобиля я глядел на другой мир, мрачный и грязный. Мир подпольных игорных домов и опиумных притонов, попрошаек всех рангов, рикш-кули и проституток в норковых шубах. Каждое утро грузовики британской администрации объезжали территорию Международного сеттльмента и увозили трупы китайцев, умерших за ночь от болезней или голода. Да, неоновые огни Шанхая сияли ярче всех в мире, но мостовые его были всех жестче и бесприютнее.
И шофер, и няни-белоэмигрантки старались меня оберегать от подобных зрелищ, и все же я довольно скоро узнал о темной стороне шанхайской жизни. О том, что здесь крадут детей, что бандиты убивают друг друга, а китайские коммунисты продолжают свою тайную борьбу против Чай Кайши и его гоминьдановцев. Первые признаки того, что неоновым огням суждено погаснуть, появились в 1937 году, когда японские войска вторглись в Китай и захватили прибрежные города. Они не пересекали границы Международного сеттльмента, расположенного в центре Шанхая, но на окраинах города шли ожесточенные бои. Японцы одновременно ударили на земле, с моря и с воздуха, но это была еще только прелюдия к грандиозным сражениям Второй мировой войны.
Целые огромные районы города лежали в руинах. Бомба, случайно упавшая на авеню Эдуарда Седьмого, унесла жизни больше тысячи человек. Амхерст-авеню находилась за пределами Международного сеттльмента, и когда над нашей крышей засвистели японские и китайские снаряды, мы сняли дом в относительно безопасных пределах Французской концессии и перебрались туда. Хозяева его покинули, и бассейн во дворе уже начал пересыхать. День за днем наблюдая, как проступает дно, я чувствовал: уходит не только вода.
Когда сражение кончилось, разбитые армии Чан Кайши отступили далеко вглубь своей огромной страны, а мы вернулись на Амхерст-авеню. Жизнь в Международном сеттльменте вновь завертелась в привычном блеске. Спустя неделю после окончания битвы мои родители отправились с друзьями на экскурсию по полю боя к югу от Шанхая. Кавалькада «паккардов» и «бьюиков» двигалась вдоль осыпавшихся траншей и блиндажей. За рулем сидели личные шоферы, а в окна выглядывали любопытные дети, их элегантные матери и отцы в соломенных шляпах. Картины, проплывающие мимо, напоминали желтоватые фото с места битвы при Сомме, которые я видел в «Иллюстрейтед Лондон Ньюс».
Придерживая подолы платьев, мама и ее подруги осторожно ступали между бесчисленных стреляных гильз. На берегу ручья белел лошадиный скелет, а в каналах плавали трупы китайских солдат, и медленное течение шевелило их руки и ноги. В траве змеились пулеметные ленты, повсюду валялись неразорвавшиеся снаряды и ошметки амуниции. Одному мальчику из Соборной школы оторвало руку, когда он во время подобной прогулки подобрал с земли гранату. Но надо отдать ему должное: когда он вырос, то стал чемпионом по плаванию.
Японцы продолжали контролировать окраины Шанхая, и мой путь в школу пролегал мимо их блокпостов. Шел сороковой год, и у меня теперь был собственный, первый в жизни велосипед. Под предлогом «заехать к Кендал-Уордам» я катался все дольше и дальше, выезжая на оживленные улицы и уворачиваясь от огромных французских трамваев. Иногда доезжал до Дамбы, где стоял японский крейсер «Идзумо» и две канонерки: британский «Буревестник» и американский «Бдительный». Добродушные томми, сидя возле орудий, обложенных мешками с песком, часто звали меня посидеть с ними: то просили почистить винтовку, то надевали мне на голову свои форменные кепи.
Проезжая мимо блокпостов, я каждый раз не мог удержаться, чтобы не поглазеть на японских солдат. С китайскими фермерами и рикшами-кули, что пытались пробраться на территорию сеттльмента, они расправлялись жестоко и беспощадно. У меня до сих пор стоит перед глазами крестьянка, бьющаяся в истерике возле трамвайной станции на авеню Жоффр. До сих пор я слышу ее рыдания над мужем, которого ткнули штыком, и он умирал на булыжной мостовой, а мимо равнодушно катили «линкольны» и «студебекеры». Я знал, что японские солдаты ужасно храбрые, и очень надеялся, что британским томми не придется с ними драться. Но помимо храбрости была в них какая-то неуловимая печаль. Этим они разительно отличались от наших знакомых, развеселых европейцев и американцев, а меня буквально завораживали.
К 1941 году все уже понимали, что скоро может разразиться гораздо более масштабная война. В моей школе многие парты опустели: родители увозили детей подальше от Шанхая, в безопасные Гонконг и Сингапур. От Дамбы отходили пароходы, битком набитые бегущими из города европейцами. Я как-то раз прикатил на велике навестить одного приятеля на авеню Фош. Но дом стоял пустой, и брошенные вещи россыпью валялись на кроватях. И как-то очень быстро я сообразил, что наша привычная жизнь – театр, в котором и актеры, и декорации могут попросту исчезнуть за один день.
Почему же мои родители, как и многие другие, остались в Шанхае, подвергая опасности своих близких? Они ведь знали о Нанкинской Резне, во время которой озверевшие японцы уничтожили 20 000 мирных китайцев. Мало того, они собственными глазами видели, как безжалостно японцы обходились с китайскими крестьянами в пригородах Шанхая, как насиловали и убивали.
Одни не уехали отчасти потому, что там, в Шанхае, был теперь их дом, была успешная сытая жизнь вдали от Англии, еще не оправившейся от Великой депрессии тридцатых годов. Другие были миссионеры и учителя, они посвятили жизнь служению китайскому народу. И те, и эти свято верили: их спасет военная мощь Британии и Америки. Да, Британия проигрывала в войне с Германией, да, Дюнкерк пришлось оставить, и Франция капитулировала – но никто не сомневался: японцам не по силам тягаться с Британской империей и ее Королевским флотом.
Британия, как известно, владела неприступной крепостью в Сингапуре, а также мощным военным флотом. Японские летчики видели из своих кабин плохо и летали в очках, а их кое-как сляпанные самолеты и в подметки не годились «Спитфайрам» и «Харрикейнам». Сидя в загородном клубе за бокалами, европейцы уверяли друг друга: война с Японией кончится через пару недель – ну, максимум через месяц.
Эти спесивые домыслы подверглись испытанию седьмого декабря 1941 года, когда японские самолеты атаковали с авианосцев Перл-Харбор. В Шанхае, который находился за Линией перемены даты, уже наступило восьмое декабря. Лежа в постели, я читал Библию, готовился к завтрашнему экзамену по Священному Писанию и вдруг услышал, как по Амхерст-авеню грохочут танки. Это японцы двинулись на Международный сеттльмент.
Отец с матерью в панике метались по дому, а по пятам за ними бегали, перешептываясь, напуганные слуги. Я глядел, как они швыряют в чемоданы кипы одежды. Умолял отвезти меня в школу, ибо знал, что преподобный Мэтьюс, самодур-директор, будет в ярости. Но тотчас умолк, когда отец сказал самые чудесные слова, какие только может услышать школьник:
– Джейми, теперь у тебя очень долго не будет ни уроков, ни экзаменов.
Война – это не так уж и плохо, решил я в тот момент.
Японцы захватили Международный сеттльмент, и установился шаткий, фальшивый мир: началась военная оккупация. Нескольких высокопоставленных британских чиновников схватили и бросили в тюрьму, но тысячи простых англичан и европейцев оказались предоставлены сами себе. Однако все они вконец упали духом, когда стало известно о гибели «Отпора» и «Принца Уэльского», двух огромных боевых кораблей, которые шли из Сингапура в Шанхай без прикрытия с воздуха.
Невысокие узкоглазые японцы, что близоруко щурились сквозь пилотские очки, умели, оказывается, отлично управлять торпедоносцами. Вскоре они взяли Гонконг, а сингапурский гарнизон сдался сам, хотя втрое превосходил японские войска по численности. Вот так война забила последний гвоздь в крышку гроба Британской империи, но сама покойница была единственной, кто об этом не знал, и конвульсивно дергалась еще много-много лет.
Миф о непобедимости Британии лопнул, и с этим трудно было смириться одиннадцатилетнему пареньку, росшему на книгах Джорджа Генти, на историях о подвигах безрассудных храбрецов у северо-западных границ. Могущество империи воздвиглось на почве обмана. Во многом блестящего, но все же обмана.
На протяжении сорок второго года жизнь в Шанхае постепенно сходила на нет. Автомобили у всех отобрали, и отцу приходилось ездить на работу на велосипеде. Граждане союзных стран носили на рукавах нашивки с соответствующими номерами. Британские компании продолжали работать, но к их руководству теперь подключились японские наблюдатели. Больше не было развеселых вечеринок. Я стал слишком большой для своего велосипеда и ездил теперь в школу на роликах. Она открылась снова: преподобный Мэтьюс словно бы и не знал, что началась война. Моему возмущению не было предела.
А японцы тем временем активно создавали вокруг Шанхая сеть лагерей, куда интернировали гражданское население: англичан, голландцев и бельгийцев. И в начале сорок третьего года пришел черед нам, Баллардам, туда отправиться. Сначала нас привезли в перевалочный пункт, который устроили в загородном клубе «Коламбия». Я помню, какая толпа с чемоданами туда набилась. Многие женщины были в меховых манто, а сидели снаружи, возле бассейна, словно беженцы. И скоро нас всех увезли оттуда, навстречу долгим годам заключения. И во многом именно с этого для меня началась взрослая жизнь.
Лагерь Лунхуа находился в безлюдной глуши к югу от Шанхая и занимал территорию бывшего педагогического колледжа. Его аудитории теперь служили общими спальнями, в ветхих деревянных бараках поселили незамужних женщин, а бунгало, где жили сотрудники, заняли японские охранники и начальник лагеря.
Этот район, изрезанный множеством речушек и каналов, был печально известен как рассадник малярии. И очень скоро болезнь добралась до лагеря. Душными, влажными летними днями все двигались как в дурмане, истекая по́том. Кормили нас в первый год одним лишь сладким картофелем, вареным рисом да черствым ржаным хлебом – разве что изредка перепадали кусочки мяса размером с игральные кости. Да не мясо это было, а сплошные хрящи. В комнатах и коридорах общежитий громоздились чемоданы и сундуки, а перегородки из развешанных на веревочках простыней превратили спальни в лабиринт крошечных закутков. Теперь в лагере набралось две тысячи интернированных, и жизнь текла в изнуряющей жаре летом и пронизывающем холоде зимой. Там властвовали вонь, шум и унылая рутина.
Но меня здешняя жизнь очень увлекала. Как большинство английских детей в предвоенном Шанхае, из взрослых мужчин я общался только с отцом и его друзьями. А здесь за несколько недель, шатаясь по лагерю с шахматной доской под мышкой, я подружился с десятками людей. Архитекторы и юристы, инженеры и фабриканты – все они так томились от скуки, что были не прочь сыграть в шахматы и заодно поделиться с неискушенным юным слушателем толикой циничной житейской мудрости.
Наша семья состояла из четырех человек, поэтому нам выделили одну из сорока комнатушек в блоке G. Она была такая тесная, что отцу по утрам приходилось поднимать свой матрас и прислонять его к стене – тогда можно было накрыть карточный столик и за ним поесть. А обо мне все детство заботились слуги, и теперь я блаженствовал оттого, что родители – вот они, стоит протянуть руку. Едят, спят – словом, живут бок о бок со мной, совсем как в обездоленных китайских семьях, которые я видел в шанхайских трущобах, проезжая мимо на велике.
Но им-то, конечно, шебутной и постоянно галдящий отпрыск доставлял одни только хлопоты, поэтому они радовались, когда меня не было в нашей убогой комнатке. И я слонялся по лагерю, подсаживался к игрокам в бридж и покер, следил за игрой. И с любопытством наблюдал, как люди привыкают к лагерной жизни. В Шанхае многие англичане годами непрерывно пьянствовали, и пары сухого мартини изо дня в день сопровождали их по маршруту «работа-обед-ужин-ночной клуб». Теперь, впервые «просохнув», они стали худеть, но зато начали читать, вернулись к давно позабытым хобби, организовали театральные кружки и вечерние чтения.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: заключение в лагере помогало людям раскрыть и ощутить неизвестные им самим грани своей личности. Они прятали от посторонних свои чувства, вели строгий учет надеждам и переживаниям. И часто кто-нибудь нелюдимый или раздражительный вдруг проявлял удивительное, неожиданное благородство. А миссионеры, вроде бы посвятившие жизнь самоотверженному служению бедному китайскому народу, внезапно обнаруживали склонность к эгоизму.
Несколько закоренелых бездельников упорно отказывались работать, но все остальные энергично брались за дела, которые им поручали. Они вели хозяйство в лагере: готовили еду, чистили отстойники, пополняли запасы воды. Вскоре открылась школа, ставшая для родителей долгожданной отдушиной, а для японцев – эффективным карательным инструментом. Если кто-то пытался сбежать или нарушал хоть одно правило, они закрывали школу и объявляли комендантский час до конца дня, вынуждая родителей самостоятельно развлекать беспокойных, изнывающих от скуки детей.
Поскольку японцы меня все так же завораживали, я вскоре познакомился кое с кем из охранников. Ошиваясь возле бунгало, я быстро сообразил: японские солдаты здесь такие же пленники, как и мы. Те, кто помоложе, часто зазывали меня в гости, в неуютные комнаты без всякой мебели. Облачали в доспехи для кэндо и учили драться на деревянных мечах, обрушивая на меня десятки быстрых ударов. Обратно в блок G я шел с гудящей головой.
Они были такие дружелюбные, только пока Япония одерживала победы. Но после Мидуэйского сражения ветер переменился, и жизнь в лагере Лунхуа стала ухудшаться. Зимой бетонные стены неотапливаемых бараков дышали полярной стужей. Приехало несколько посылок от Красного Креста, там были комбинезоны и ботинки с подошвами из автомобильных шин. Рацион урезали, теперь мы обходились рисом и дробленой пшеницей, которая раньше шла на корм животным (ее я особенно любил). То и другое казалось просто мусором с продуктовых складов – там было полным-полно гвоздей и дохлых насекомых. Я помню, как мы десятками выбирали из каши долгоносиков и раскладывали по краям тарелок. В конце концов отец сказал, что нам необходим протеин, и мы перестали их выбирать.
У нас был небольшой огородик, и, чтобы удобрить грядки, мы с отцом таскали в баках нечистоты из отстойника в блоке G. По всему лагерю люди прилежно возделывали землю, ставили огуречные парники. Помидоры и дыни, росшие там же, хоть как-то разнообразили наш рацион, но вкус мяса, молока, масла и сахара я к сорок четвертому году уже давно забыл.
К началу последнего года войны между мной и родителями вдруг появилось непонятное отчуждение. Мы слишком много времени провели бок о бок, и при этом у них не было никаких рычагов давления, которыми пользуются родители в обычной жизни: ни поощрить подарком, ни лишить какого-то удовольствия в качестве наказания. Лагерь Лунхуа превратился в гигантскую трущобу, а в трущобах мальчики-подростки всегда дичают. Я теперь сочувствую жителям бедных кварталов, которых обвиняют в том, что они не держат в узде своих детей.
Кормежка наша становилась все скуднее, а японцы-охранники, злые из-за налетов американских бомбардировщиков на ближний аэродром, начали проявлять бессмысленную жестокость. Господин Хаяши, бывший дипломат, а нынче комендант лагеря, уже не мог заставить своих солдат подчиняться. Но он был честный и порядочный человек, и после войны мой отец отправился в Гонконг, где судили военных преступников, чтобы дать показания в его защиту. К счастью, суд был справедлив, и Хаяши оправдали.
Во всем мире День победы над Японией праздновали двадцать четыре часа. Но в окрестностях Лунхуа его, казалось, отмечали несколько долгих дней. Часы войны наконец перестали тикать. Наконец первые американские военные корабли бросили якорь напротив Дамбы, и Шанхай перешел под контроль американцев. Почти сразу он принял первоначальный, довоенный облик, бары и бордели вновь гостеприимно распахнули свои двери. Шлюхи раскатывали по улицам на велорикшах, преследуя джипы американских офицеров.
Наше семейство покинуло Лунхуа через неделю после прекращения боевых действий. Но я частенько возвращался туда, если удавалось тормознуть попутный американский грузовик. Отчего-то я по-прежнему ощущал, что мой настоящий дом там. Может быть, оттого, что именно в Лунхуа я перестал быть ребенком, начал многое осознавать по-взрослому. Впервые увидел взрослых людей под гнетом тяжелейших условий – такого опыта в мирном Шанхае я бы ни за что не получил.
Потом, когда мы вернулись к себе на Амхерст-авеню, родители решились сказать, какая страшная опасность нам грозила. Хаяши сообщил им, что японское военное командование планировало осенью 1945 года закрыть лагерь Лунхуа и двинуться в глубь страны. Там, вдалеке от Шанхая и нейтральной европейской администрации, они уничтожили бы всех заключенных, чтобы без помех встретить американцев в устье Янцзы.
Американская военная мощь действительно спасла нам жизнь. Да, американцы сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки – и все же они спасли не только нас, но и миллионы мирных людей в Азии. И, вероятнее всего, миллионы японцев на архипелаге. Я считаю большим заблуждением распространенное нынче мнение, что бомбардировка Хиросимы и Нагасаки – глубоко безнравственный акт, военное преступление, сравнимое со зверствами нацистов.
За все время продвижения через Тихий океан американская армия освободила один-единственный крупный город – Манилу. И за месяц ожесточенных боев там погибли 6000 американцев, 20 000 японцев и больше 100 000 филиппинцев, основную часть которых вырезали просто так. Общее число гораздо больше, чем в той же Хиросиме.
А сколько бы еще полегло, если бы американцам и британцам пришлось биться за Сингапур, Сайгон, Гонконг и Шанхай? Гигантская японская армия откатывалась назад, к устью Янцзы, и она превратила бы Шанхай в выжженную мертвую землю. Масштаб потерь, которые понесли бы японцы в случае американского вторжения, стал очевиден во время кровопролитного сражения за Окинаву, крупный остров недалеко от архипелага. Там погибло около 200 000 японцев, в основном мирные жители.
Некоторые историки полагают, что война уже, по сути, сама закончилась. И что японские власти, видя свои разрушенные города и полнейший развал инфраструктуры, капитулировали бы и так, без атомных ударов. Но эта теория не учитывает один важный фактор – простого японского солдата. Который бессчетное количество раз доказывал: пока у него есть винтовка или граната, он будет биться до последнего. Собственная храбрость – вот единственная инфраструктура, которая нужна японскому пехотинцу, и было бы опрометчиво полагать, что свою родную землю он защищал бы менее яростно, чем коралловый атолл в сотнях миль от дома.
Утверждения, что американцы совершили военное преступление, взорвав бомбы над Хиросимой и Нагасаки, имели один неблагоприятный эффект для самих японцев: они окончательно уверились, что в этой войне были не агрессорами, а жертвами. Как нация, они так и не признали вину в зверствах, которые творили – и вряд ли признают, покуда мы будем покаянно склонять головы в память о Хиросиме и Нагасаки.
Споры о том, что атомное оружие – отдельный вид зла, ибо несет генетическую угрозу будущим поколениям, я считаю столь же бессмысленными. Обычная пуля, попав в сердце, несет угрозу куда бо́льшую, ибо ее жертва отправляется прямиком в могилу, никаких будущих поколений не породив.
В 1992 году, спустя почти полвека, я снова приехал в лагерь Лунхуа. К моему удивлению, там все было в точности как я запомнил. Правда, ветхие бараки исчезли: на месте лагеря была теперь школа. Дети разъехались на каникулы, и я зашел в свою бывшую комнату. И там, стоя меж двухъярусных коек, я вдруг осознал: здесь я был по-настоящему счастлив, чувствовал себя воистину дома. Здесь, в заключении, где в любой момент мог погибнуть.
Но чтобы выжить в войне, человек, особенно мирный, должен принять правила, которые она диктует. И, может быть, даже научиться встречать ее с радостью, как научился я.