– Я торчал там уже пару часов, передвигался по самой опушке леса. Ничего особенного не видел. Потом вдали показалась Аньес – опять-таки в этом ничего особенного не было.
Она двигалась к лагерю – вела под уздцы лошадь, запряженную тележкой, по просеке вдоль скошенного ячменя.
– Заметив ее, я как-то повеселел, – продолжал Стивен. – Задумался об очередном уроке английского, который собирался ей преподать. Она мне сказала, что хочет заниматься латынью, как ее брат, и я думал, что объясню ей: она и так уже знает не меньше тысячи латинских слов, потому что они такие же по-французски. Ну и по-английски заодно тоже. Например, латинское amor – то же самое по-французски, только пишется еще и с u. А у нас тот же корень…
Айвенс медленно скрестил руки – «Пытаясь показать, – подумал Стивен, – что у него хватит терпения хоть всю ночь слушать, как я пытаюсь отвлечься на лингвистику».
За церковью раздался вопль сипухи, и ему самому захотелось завопить – он дошел до предела собственных воспоминаний, до предела языка, потому что в тот августовский день 1944 года узнал, что все мы способны абсолютно на что угодно. Он стиснул зубы – не станет же он вопить, в самом деле, – и умолк.
– Вы осматривали окрестности, – сказал наконец Айвенс. Стивен кивнул. – И?..
Примерно в миле за спиной Аньес он увидел дымку пыли, поднимающейся в воздух. Он схватил бинокль и, наводя фокус, на фоне голубого неба увидел, что это.
– За ней двигался взвод немецких солдат, – сказал он. – Броневик. Два броневика, потом четыре. В нашу сторону. Человек пятьдесят. Не быстро – медленно и упорно. Знаете, как кошка крадется за добычей? Вот именно так – с уверенностью в результате. Аньес о них явно не подозревала. Она шла совершенно спокойно и вела их прямо к нам, к лесу, к прогалине между деревьями, от которой тропка протягивалась прямо к лагерю. Эту тропку было почти невозможно увидеть, если не знать, что она там есть; Аньес-то, разумеется, знала. Только дурак – причем такой, которому жить остается недолго, – мог недооценивать фашистов, так что подход был тщательно замаскирован. – Он снова осознал, что оправдывается. – Кто-то, видимо, проболтался, или эти сволочи выколотили из какого-нибудь деревенского бедняги, что она с нами как-то связана. Этого я так никогда и не выяснил. Первое, что мне пришло в голову, – рвануть туда и приказать всем, чтобы разбегались. Но так мы бы потеряли все, ради чего трудились. Лагеря не станет, людей почти наверняка выследят и переловят. К тому же еще человек пятьдесят должны были поступить со дня на день.
Он снова навел бинокль на подступающих немцев и, увидев их знаки различия, похолодел.
– Это были эсэсовцы, – сказал он Айвенсу. – Такие же, как те, которые дней десять назад стерли с лица земли целую деревню за то, что там кто-то помогал Сопротивлению. Мужчин, женщин, детей, почти шестьсот человек – просто облили бензином и подожгли. И вот теперь они подбирались к нам. Вряд ли имело смысл выходить им навстречу с Женевской конвенцией и объяснять, что это все безоружные люди, практически в статусе военнопленных. Или просить их пощадить Аньес, она же просто ребенок, не надо ее прямо тут расстреливать. Хотя быстро расстрелять – это еще полбеды, они ведь без всякого сомнения будут пытать всех и каждого, чтобы раскрыть сеть Сопротивления, благодаря которой они все тут оказались. В общем, я понимал, что надо их как-то увести от лагеря. Я побежал в сторону Аньес.
Местность он давно уже изучил как свои пять пальцев, так что смог добежать до девочки так, что его никто не заметил. Она испугалась, когда он внезапно как будто вырос из травы, но сразу же обрадовалась: это он! Он ухватил уздечку и велел Аньес идти как прежде и смотреть только вперед. А потом потихоньку стал уводить лошадь от направления к лесной тропинке, отчаянно надеясь, что немцы проглотят наживку и двинутся следом.
– Я обещал, что мы выберемся. Что заведем их куда-нибудь, потом скроемся. «Ты же знаешь, я тебя не подведу, – говорил я. – Поверь мне». И она верила. Я пытался отвлечь ее от опасности, болтал с ней по-английски – о погоде, господи помилуй. Она держалась невероятно – не паниковала, ни разу не обернулась. Я помню, она спросила меня, как будет «гроза», и мы обсуждали разницу между tempête и tempest, и все это время я, конечно, боялся: мы сменили курс, вдруг немцы почуют, что дело неладно? А оглядываться было нельзя, а то вдруг они поймут, что я их заметил.
Он старался скрыть от Аньес, как бешено бьется его сердце.
– Идти надо было очень медленно. Я заставлял себя не менять темп, не торопиться.
С каждым шагом они все сильнее удалялись от потайного входа в лес, и только спустя милю, перевалив хребет холмика, который их на время скрыл, он обернулся проверить, преследуют ли их. Их преследовали. Немцы шли по пятам.
– Мы их обманули, – сказал он Айвенсу. – Спасли наш лагерь. Теперь надо было спасаться самим. Я отпустил уздечку, схватил Аньес за руку, и мы побежали. Теперь они нас прекрасно видели, но я понимал, что делаю. Окрестную топографию я знал во всех деталях, так что у меня был план.
Он снова почувствовал в своих словах всхлип самооправдания: школьник объясняет учителю, какой он хороший, он ведь сделал домашнее задание. Но в памяти мелькали уродливые кадры, вырванные из его кошмаров: бег через подсолнухи, которые издевательски глазеют на нас отовсюду, по холму, поросшему проволокой побегов розмарина, через заросли дрока с предательскими шипами – под усиливающийся гул бронетранспортеров, лай эсэсовских злобных собак, который все приближался.
– Примерно в миле от нас поле опускалось в небольшую лесистую ложбину, и стоит нам там оказаться – мы на некоторое время исчезнем из их поля зрения, доберемся до деревьев, и они не смогут понять, в каком направлении мы двинулись. Там был ручей – мы переберемся через него, чтобы собаки потеряли след. И, если повезет, доберемся до самого глухого участка леса и спрячемся там, пока они не плюнут и не уберутся. И тогда мы прокрадемся обратно в лагерь. Ну, такой вот план. Аньес устала, надо было, чтобы она двигалась побыстрее, и я рассказал ей свой план – в самых общих чертах; сказал, что мы почти спасены. Удивительно, как легко подбодрить человека, придать ему сил. Когда мои люди уставали, я этим часто пользовался. Как-то раз мне пришлось…
Он увидел, что Айвенс терпеливо улыбается.
– Аньес двинулась быстрее, как я и надеялся, как и должно происходить с нормальным солдатом. Она даже побежала вперед и кричала мне: Vite! Vite! Как будто это из-за меня мы шли не так быстро, как нужно. И вот тут она упала. Наверное, споткнулась о какую-нибудь корягу, потому что грохнулась прямо лицом в землю. Она вскрикнула – впервые за все это время, – и я увидел, что она захныкала, держится за лодыжку, ей явно очень больно. Я попытался ее поднять, но она снова упала. Правой ногой она вообще не могла наступить на землю. Понятно, что идти она не могла. Теперь у нас не было шансов вовремя добраться до леса. Она хотела, чтобы я ее оставил, спасся. Можете себе представить такое самопожертвование? При том, что она была в ужасе. Я и сейчас…
«Я и сейчас слышу ее, – подумал он, – дрожь в голосе, адреналин в крови, ее жертвенность, ее слова, от которых некуда скрыться, которые капают и капают в мозгу, как вода из неплотно завинченного крана».
– Она сказала, что я слишком много знаю. Что это мне надо убежать. Что с ней все будет в порядке. Хотя, конечно, это была ерунда. Она прекрасно знала, что с ней сделают фашисты. Но уверяла, что придумает что-нибудь – будто везла еду родственникам в соседней деревне и испугалась, когда увидела, что ее преследуют. А теперь ей нужна помощь, вы, может, поможете? Нет, никого с ней не было, вам показалось. Понятно, что они на такое не клюнули бы. Там, в кустах, неподалеку, стояла крошечная хижина, где зимой иногда прятались пастухи. Я нагнулся, велел ей обхватить меня за шею, понес ее через поле, пересек ручей и подошел к этой хижине. Я подумал, что, если мы будем сидеть тихо-тихо, не издавая ни звука, есть шанс, что немцы нас не увидят, а их чертовы собаки не унюхают. Мы бы подождали до темноты, и тогда я бы отправился за помощью. Но нужно было, чтобы она вела себя очень тихо, не кричала от боли. Я постарался устроить ее поудобнее и дал свой носовой платок, чтобы она его закусила, если боль станет сильнее. «Станет легче, поверь мне», – сказал я. Снова. Некоторое время ничего не происходило. Немцев мы не видели и не слышали. Я потихоньку начал думать, что нам как-то все-таки удалось сбить их со следа. Что, может, обойдется. Я позволил себе надеяться.
Он закрыл глаза, как будто перенесясь назад через время и пространство. Жужжат мухи, пахнет засохшим овечьим пометом, по стене взбегает ящерица, и Аньес, серая от боли и страха, изо всех сил закусывает голубой платок, подарок Элис. Все это казалось гораздо реальнее, чем церковь, где он сейчас сидит, та церковь, в которой его когда-то крестили. Он торопливо продолжил, как будто случившееся можно было изменить, выложив все с максимальной скоростью.
– Я осторожно выглянул наружу и увидел в кустах отблески шлемов. И тут же в стену вонзилась пуля. Я забился внутрь, присел. Они подбирались ближе; я выстрелил в ответ, два раза. Они ответили очередью. Сидя под стеной, я пересчитал пули – в магазине оставалось четыре, еще две обоймы по шесть пуль в кармане. И все. Я же отправлялся в разведку, а не в бой. Лучшее, на что оставалось надеяться, – что я нескольких человек уложу, прежде чем… прежде чем. Аньес опять сказала, чтобы я убегал, что один я могу спастись. Но об этом не могло быть и речи. Правда. Я бы ни за что не оставил ее. Ни за что. Тут несколько человек рванулись вперед через опушку перед хижиной, стреляя из винтовок. Я выстрелил, один из них упал; я выстрелил еще пару раз; они отступили. Но понятно, что это крошечная передышка, что они сейчас попрут снова.
У него закружилась голова. Но тогда, в хижине, его рассудок работал на полную мощность неизбежного, страшноватого солдатского прагматизма: Аньес не должна попасть им в лапы. И ты не должен.
Голос его звучал теперь так тихо, что Айвенс был вынужден наклониться к нему.
– Знаете, что бы они сделали, если бы она досталась им живой? Они бы ее раздели и передавали друг другу, разорвали бы ее, как тряпичную куклу. Такое случалось в России. Женщины, девочки, дети. Они бы ее избили до полусмерти, притопили, прежде чем вытащить из нее все, что она знает.
Он замолчал. Айвенсу и этого хватит. Что Айвенс – что кто угодно мог сказать про случай на флорентийском вокзале? Он шел по коридору вагона, стараясь ничем не выделяться, но в одном из купе вдруг заметил нечто совершенно невообразимое: охранник-эсэсовец играл двумя марионетками, надетыми на руки.
Только это были не марионетки, а белые гольфы, на которых кто-то нарисовал лица. Гольфы девочки, которая валялась в этом купе вниз лицом на полу в задранном розовом платье, с кровавыми подтеками на голых ногах. Он думал, она мертва, изо всех сил надеялся, что мертва. Но ноги девочки дернулись. А он пошел дальше, мимо ребенка, который беспомощно лежал, еще живой после бесчисленных изнасилований.
Мог ли он допустить, чтобы это повторилось?
– Поняла ли Аньес, что я собираюсь сделать, – я не знаю. Но она сказала: «Мы умрем, да?» В ее словах было какое-то невероятное достоинство, готовность принять неизбежное. Она сказала, что у нее на следующей неделе день рождения, что она вот сейчас умрет, а ее никто не целовал. И заплакала – не истерически, а такими медленными слезами, как усталая старуха под конец жизни, женщина, которая слишком много всего повидала на своем веку. Я обнял ее – она была худенькая, крошечная, как птичка, – прижал к груди, она посмотрела на меня как-то заискивающе, и я поцеловал ее в губы и в щеки, покрытые слезами. И сказал: «Все будет хорошо. Поверь мне».
Голос Стивена срывался от от боли.
– Поверь мне? Я сказал ей, что она очень красивая, что после войны мужчины будут штабелями падать от любви. Мне кажется, она мне поверила. У меня же была репутация – я был смелый, понимаете, храбрый, я мог сотворить чудо из ничего. В ее глазах вдруг появилась надежда – настоящая надежда. Как будто это все просто кошмарный сон и мне можно поверить, все закончится хорошо и все будут счастливы. Она закрыла глаза, почти улыбнулась, и я осторожно, как только мог, поднес свой револьвер к ее затылку и нажал на спусковой крючок.