– Благодарю вас, Сергей Васильевич, поеду, пора мне. Замечательный приём, как всегда. Умеете вы удивить гостей – и кушаньями, и самим торжеством: пожалуй, я с детства не праздновал так Новый Год.
– Николай Владимирович, погостите хотя бы до вечера!
– Помилуйте, вы и вчера то же самое говорили, мы уж и тридцать первое, и первое число у вас пробыли, уже вот и второе началось – хватит отдыхать, пора, как говорится, и честь знать.
– Ваше семейство так подружилось с моими! Наташа с Иринкой совсем измучилась, а так ей хоть какое-то развлечение. Из меня, сами видите, компания довольно мрачная. И с ними, честно говоря, я совершенно извёлся. В последнее время и сочинять-то не сочинял, вот кроме разве что моих десяти прелюдий – и те написал, как всегда, потому, что деньги были нужны.
– А оперу? Вы же начали «Скупого»?
– Начал, но процесс идёт очень медленно! Я бы даже сказал, не идёт совершенно! Со своим сочинением ведь нужно ещё подружиться. Сперва познакомиться, а затем только – подружиться. А я – только лишь сяду за инструмент или уйду с нотной бумагой и карандашом в тихий угол, как Иринка начинает плакать или Наташа зовёт. Помощь ей нужна постоянно, няньки сейчас у нас нет, вот и получается, что я с ними рядом вместо няньки. Когда это кончится – и представить трудно. Наташа две недели лежала, только сейчас, благодаря гостям, начала вставать, Иринка постоянно болеет, моя маленькая, сколько я переживал, думал, не выдержу. Вот уж точно, ад существует и на земле – это когда дети болеют.
Знаете, есть у меня один друг – Затаевич. Раньше я упрекал его за то, что он мало присылает мне своих сочинений. У него невероятный талант к композиции, а он ленится! Пришлёт миниатюрную пьеску, я пристрою её в издательство – и он молчит несколько месяцев. Вот теперь я его понимаю. Не лень это. Это просто невозможность – сочинять, когда с тобой круглосуточно кто-то рядом. Да и не кто-то, а твои родные, которые постоянно ждут помощи словом и делом. Внимания ждут. Наташе порой бывает так плохо, всё болит, она лежит, мучается с лихорадкой, с грудницей, а я ей: «Извини, друг мой, не хочу я вставать, отвлекаться от мыслей! Сочиняю великий дуэт для великой оперы!» Знаете, я слышал об одном человеке – он запирал свою жену в шкаф, чтобы не отрываться от работы. – Рахманинов рассмеялся. – Правда, история умалчивает о том, добровольно ли он её запирал и как сама жена к этому относилась. Давайте ещё чаю? До обеда хотя бы побудьте, а там уж смотрите, как вам удобнее.
– Ладно, убедили, Сергей Васильевич. Как ваш психотерапевт я не могу допустить, чтобы вы дошли до такого состояния, при котором начали бы запирать Наталью Александровну в шкаф. – Даль тоже засмеялся. – Однако ж завтра у меня приём пациентов, нужно подготовиться, изучить кое-что, поэтому до вечера не обещаю, а до обеда побудем, так и быть. Мне и самому не хочется уезжать. Хорошо здесь, не говоря уж о ваших способностях в кулинарии.
– Вот и ладно! Давайте сюда чашку, подолью кипяточку доверху, чтобы жизнь была полнее!
– Чудный самовар у вас! Необычный! Вон как песни поёт, аж с присвистом!
– А, это я у своих выпросил, когда в Петербург ездил на премьеру к Скрябину. – Рахманинов добродушно подмигнул закруглённому отражению Даля в самоваре. – Самовар совсем неказистый был: окислившийся, чёрно-зелёный, трёхногий, однорукий – пират, а не самовар. Из такого и чай пить страшно! Мои, к слову сказать, и песен этих самоварных побаивались. А свист так вообще считали зловещим знаком: мать прямо-таки вздрагивала и сразу принималась креститься и молитвы читать. Всё не оставят её воспоминания… Вроде как сильно кряхтеть он начал в день, когда Еленка заболела. А в день её смерти и вовсе, мама говорит, пел как раз с присвистом – точь-в-точь как сейчас. Ну, я ей новый купил, чтобы не надумывала себе суеверий. «К плохим новостям, к смерти» – понасочиняет, а потом сама же и боится. Мать его выбросить хотела, попросила меня вынести – не любит она лишних вещей в доме, хлама разного. А мне в последний момент жалко стало. Он ведь – живая душа. Всегда хотел иметь что-нибудь из родительского дома, на память. Ну, почистил, подремонтировал – и вот, теперь радует нас, чаёвников.
– Вы молодец! И как они там поживают?
– Я не ездил с тех пор.
– Так ведь это уже… Года два прошло? Или три?
– Они меня звали, постоянно зовут, но, я думаю, только из приличия… Мне кажется, они не любят меня – кроме отца, который там не живёт.
– А вдруг вы считаете, что он больше любит вас лишь потому, что вы редко с ним видитесь? Помните, как вы просили его ответа, беспокоились, ждали, чтобы он выслал денег, а он просто молчал?
– Мне не столько деньги нужны были, сколько его ответ! Разве так трудно сыну написать одно простое «да» или «нет»?
Даль промолчал.
– Вы спрашиваете, как они? Они будто целью задались меня в гроб уложить, причём, конечно, не нарочно, а просто по положению вещей. А утешают таким образом: отец ведёт пребезалаберную жизнь, мать сильно больна, старший брат делает долги, которые бог весть чем отдавать будет – на меня надежда плохая при теперешних обстоятельствах. Младший брат страшно ленится и, конечно, останется на второй год опять; бабушка при смерти. Да и здесь я переживаю то, что не желаю никому пережить. И переменить своё местожительство я опять-таки по положению вещей не в состоянии и даже не вправе. Я постарел душой и устал, мне бывает иногда невыносимо тяжело. В одну из таких минут я разломлю себе голову. Кроме этого, кто, как не вы, знает, что у меня каждый день истерики и спазмы, которые кончаются корчами, причём лицо и руки до невозможности сводит.
– Сергей…
– Простите, что я снова об этом. Я знаю, что вы скажете. Вы повторите несколько раз одно и то же слово: «лечитесь». Но разве возможно вылечить нравственную боль? Разве возможно переменить всю нервную систему, которую, между прочим, я и хотел переменить в продолжение нескольких ночей кутежа и пьянства. Но это не помогло, и я бросил. То есть, хочу сказать, решил бросить раз и навсегда так пить. Я уже говорил, кажется: не помогает, и не нужно.
– Сергей! Бросьте хандрить, в ваши годы, с вашим талантом это просто грех!
– Мне часто это говорят, вот и вы туда же… И все всегда забывают, что кроме, может быть, талантливого музыканта я ещё и человек – такой же, как все другие, требующий от жизни то же, что и остальные, который сотворён по тому же подобию Божиему, который дышит и может жить, как все. Но опять-таки, по положению вещей (о, это положение вещей!) я – несчастный человек и никогда счастлив не буду по складу своего характера.
– Так, я вижу, вы не принимали настой, который я дал вам?
– Нет, не принимал.
– Вот и снова ваши печали оттого, что вы не слушаетесь меня! Хотите, я скажу вам то, что видел недавно на воске?
– Опять воск…
– А я всё же скажу: не ваш Наташа человек. И вы сами это знаете, я прав? Не для вас она предназначена. Можно сказать, вы отняли её у другого и себе же навредили, потому что ведь и вас совершенно иной человек ждёт. Я вижу с вами другую. Смуглую такую, темноволосую – с профилем гордым, с носом, как у цыганки или армянки. Только не могу вот понять: то ли вы её ещё не встретили, то ли уже потеряли. Может быть, это та, которая умерла? Но, может, и нет. Оттого вам и не пишется. Оттого вы и места себе не находите. И все болезни…
– Перестаньте! Перестаньте, или я прогоню вас! – спокойным, ровным тоном сказал Рахманинов.
– Что ж, давайте сменим тему, – выдохнул Даль.
– Вчера я направил к Лёле Максимову того врача, которого вы рекомендовали.
– Как он?
– О, он сказал, ему намного лучше, намного! Он идёт на поправку, всё уже позади!
– Да уж, вот же чёрт дёрнул его ехать назад через Киев, где вовсю гуляет тиф! Как можно было до такого додуматься! Как можно так беззаботно, даже, я бы сказал, безалаберно к себе относиться! Вернулся в Москву с таким триумфом, с такой славой, воспетый лучшими критиками, лучшими музыкантами, – и заболел!
– О, вы плохо знаете нашего Лёлю! Он саму смерть переспорит и устыдит так, что та его до последних времён избегать будет! Смерти, пожалуй, тоже ведь есть чего стыдиться и что скрывать! За Лёльку можно не переживать, уж он нас всех переживёт.
В дверь позвонили. Сергей встал.
– Плохо, что все разъехались на праздники. Аграфены опять нет, дверь самому открывать.
– Я открою, – раздался из другой комнаты приглушённый голос Наташи, и её твёрдые, выверенные шаги измерили тишину коридора.
Через пару минут она, непривычно весёлая, с искорками любопытства в глазах, заглянула в гостиную.
– Это был почтальон.
Увидев в её руках ежедневную утреннюю газету и письмо, Сергей по привычке потянулся к нему рукой. Наталья Александровна отодвинулась от него со странной улыбкой:
– Нет, письмо мне, тебе – вот, газета.
Рахманинов пожал плечами и, взяв газету, повернулся к Далю:
– Ну, вот опять, с самого утра! Второй день года, и лучше даже и не читать заголовки: «Новые погромы еврейских местечек», «Правительству нужна маленькая победоносная война для сохранения самодержавия», «Рабочие заводов провоцируют к стачкам», «Пойдёт ли Святополк-Мирский навстречу либералам?», «Есть русский бунт, а есть царь», «Кто открыл краник политической борьбы?», «Жёсткая политика Плеве против оппозиционных движений»…
– Нет смысла читать это, всё равно никакой свободы слова. Постойте! – Даль всмотрелся в последнюю страницу газеты на обратной стороне. – Дайте сюда!
– Что такое? – Сергей со скептической улыбкой на лице передал ему газету. – Вас заинтересовал жанр некролога? Да, в наше время только некрологи и читать – самый искренний жанр, особенно в области журналистики. Между прочим, был у меня один приятель, знакомый Антона Павловича, который действительно решил посвятить себя написанию некрологов. Это притом, что был он многообещающим писателем и поначалу его весьма и весьма ценили!
Даль знаком остановил его и, многозначительно вглядевшись в лицо Сергея, веско прочёл:
– «Вчера, 1 января нынешнего 1904 года, в два часа пополудни скончался от тифа самый талантливый и многообещающий пианист нашего времени, профессор Тифлисского, Томского, Астраханского училища, а ныне Московской филармонии Леонид Максимов, также известный как музыкальный критик под псевдонимом Диноэль, вернувшийся недавно в Москву с огромным триумфом после гастролей в Одессе. Музыкальный мир он расположил к себе тою правдой, перед которой всегда стоял во всеоружии, клеймя всё стремящееся к задержке роста искусства. Скорбим. Искренние соболезнования родным и близким».