К книге
Непокорная Симона Вейль. Жизнь в пяти идеяхЭпилог
91%
Эпилог
10

Если идеи, которые я сейчас высказала, ошибочны, они потом, когда я раскрою их ошибочность, бесследно уйдут. Я не знаю ни откуда они приходят, ни насколько они весомы, но я ни в коем случае не считаю себя вправе помешать этому.

«Настоящий период – один из тех, когда истощается все, что, казалось бы, должно служить основанием для жизни, когда человеку приходится, рискуя впасть в растерянность или апатию, снова поставить все под вопрос. Триумф авторитарных и националистических движений повсюду должен подорвать надежды, которые благонамеренные люди возлагали на демократию… Мы живем в период, лишенный будущего. Ожидание грядущего теперь не надежда, а мука»[464].

С момента, когда Вейль почти столетие назад сделала это наблюдение, изменилось все – и ничего. В 1930-е годы роботизация и искусственный интеллект были чем-то из области фантастики Жюля Верна или Герберта Уэллса, однако они были предвосхищены проницательностью Вейль в отношении взаимосвязи капитализма и технологий. Хотя при жизни Вейль Запад устоял перед чумой тоталитаризма, по крайней мере в его гитлеровском и сталинском обличьях, ее анализ этих явлений проливает яркий свет на возрождение авторитаризма и этнонационализма в наши дни. Ее размышления о всепроникающей и неумолимой природе силы были вызваны изгнанием и уничтожением целых народов в ее время, но актуальны и для десятков миллионов бедствующих беженцев в наш век.

Вы вправе спросить: зачем вообще читать Вейль, если, несмотря на проницательность ее анализа, многие ее ответы на политические и социальные вызовы кажутся в лучшем случае непрактичными, а в худшем – бесчеловечными? Ее призыв упразднить все политические партии, хотя и звучит соблазнительно в условиях современной американской поляризации, представляет собой скорее философскую провокацию, нежели осуществимую политическую программу. Ее идея отправлять медсестер десантом на поле боя вызвала недоумение не только у де Голля. Признаюсь, я тоже считаю его неумным, если не сказать – откровенно безумным. Разве не было женщин, которые, не смотря на многочисленные социальные и институциональные ограничения той эпохи, все-таки внесли свой неоценимый вклад? Вспомним, к примеру, доктора Луизу Гарретт Андерсон, английскую суфражистку, которая на рубеже XX века, преодолевая огромные препятствия, основала в Париже и Лондоне госпитали для лечения раненых солдат во время Первой мировой войны. Как и Вейль, Андерсон была движима чувством долга и верила, что «ничего не делать – значит проявлять слабость». Как и Вейль, Андерсон настаивала на ношении белой униформы (хотя она и другие женщины-врачи также носили суфражистские значки). В отличие от Вейль, она и ее коллеги делали нечто чрезвычайно важное и имеющее непреходящее значение для других и при этом не стремились к мученичеству[465].

Симона Петреман в жизнеописании своей подруги делает пронзительное признание: «Кому не стало бы стыдно в присутствии Симоны, видя, какую жизнь она вела?»[466] Я нередко испытывал то же самое. Читать ее – значит переживать и откровение, и укор. Я никогда не соответствовал и не смогу соответствовать тем ожиданиям, которые она возлагала на себя и других. Но, если говорить честно, временами я также испытывал раздражение и нетерпение – те же чувства, что испытывали многие, кто знал ее: измученные ее чрезмерностью, сбитые с толку не только некоторыми ее философскими идеалами, но и той настойчивостью, с которой она пыталась воплотить их в жизнь. «Чего я не выношу, – говорила она своим студентам, – так это компромиссов»[467].

Что ж, я тоже их не выношу. Но почти всегда компромисс – максимум, на который я способен. Я знаю, что никогда не смогу даже приблизиться к тем идеалам, которые ставила перед собой Вейль. В недавней книге «Достойная жизнь: мораль для всех остальных» философ Тодд Мэй убедительно доказывает: нравственная жизнь возможна даже тогда, когда она балансирует между посредственностью и крайностью. «Большинство из нас не способно прожить жизнь, которая была бы светочем морали», – резонно замечает он. Но при этом мы «хотим быть нравственно порядочными людьми». Беда идеалов в том, что они по определению недостижимы почти для всех нас. Кроме того, как утверждает Мэй, если бы мы все-таки смогли соответствовать им, наша жизнь была бы менее насыщенной и значимой. Та нравственная жизнь, которую предписывает категорический императив (неважно, в юбке или нет), пишет Мэй, «требует больших жертв и сосредоточенности, часто уводя прочь от важнейших обязательств в сторону таких форм жизни, которые, хотя и достойны восхищения, для многих из нас обременительны и даже невозможны»[468].

Мне кажется, что это относится и к Симоне Вейль. В безжалостном эссе Сьюзен Сонтаг отразила дилемму, с которой сталкиваются многие читатели Вейль. Отмечая странное, но мощное притяжение ее «духа беспощадных крайностей и в личности, и в мышлении», Сонтаг сомневается, что «горстка в несколько десятков тысяч человек, завоеванных посмертной публикацией книг статей писательницы, на самом деле разделяли ее идеи»[469]. Я не могу говорить за всех, но сам я часто оказываюсь в затруднительном положении: разделяя ее идеи, я в то же время понимаю, что их невозможно – и, пожалуй, даже не стоит – воплощать в реальность буквально. Но, как и Сонтаг, мне трудно примирить веру Вейль в необходимость милосердия с ее немилосердным отношением не только к врагам, но и к друзьям – и, конечно, к самой себе. Она заслуживала лучшего, как и те, кто был рядом с ней.

Но в то же время я не в силах удержаться от того, чтобы снова и снова обращаться к этой замечательной личности. Жизнь Вейль была образцовой – в ней убеждения, слова и поступки сливаются в одно неразделимое целое. Для многих читателей ее судьба имеет все признаки светской святости. Однако нелишне вспомнить слова Джорджа Оруэлла о современнике Вейль, Махатме Ганди. Восхищаясь строгостью его духовных и этических убеждений, которые однажды заставили его смириться со смертью родственника, лишь бы не позволить тому выпить куриный бульон, Оруэлл размышляет: «Позиция его, возможно, и благородна, но бесчеловечна, если понимать это слово так, как, наверное, понимает большинство людей». Его вывод ясен: «Без сомнения, алкоголь, табак и тому подобное – вещи, которых должен избегать святой, но и святость – то, чего должен избегать человек»[470].

Но это, конечно, не означает, что мы можем позволить себе отвернуться от жизни Вейль, – не больше, чем от жизни Ганди. Напротив: ее идеи, как и ее судьба, озадачивают и провоцируют, ослепляют и вдохновляют. Утешают они реже, но, возможно, утешение – это меньшее из того, что они могут предложить. Важнее, пожалуй, понимание. «Только величайшее искусство, – замечает Мёрдок, – ободряет, не утешая»[471]. То же можно сказать об идеях и жизни Вейль. Одна из причин, по которой она привлекает наше внимание, – это то, насколько ее поступки соответствовали ее мыслям. Временами это делало ее невыносимой – но именно благодаря этому она всегда будет уникальной. То, что она писала о целебном упрямстве действительности, можно отнести и к ее собственному мышлению, и к ее поступкам: «Источник любой добродетели – в том потрясении, которое происходит при столкновении человеческого разума с материей, лишенной всякой снисходительности и фальши»[472]. Трудно изыскать более желанный, но и более трудный ориентир.

Предыдущая главаГлава 10 из 11Следующая глава