Шёл четвёртый день месяца щедрости, и мать Беккерт сильно загодя ехала на аудиенцию к Её Святейшеству Папе.
— Да помилует Бог их души, — пробормотала она, осеняя себя кру́гом, когда карету обступила процессия стенающих флагеллантов, спины которых были залиты кровью, а лица — слезами восторга. Они бичевали себя под знаменем, гласившим просто: «Покайтесь». Не было нужды говорить, в чём именно призывали покаяться.
Ибо разве не все мы грешники?
Дверца кареты с грохотом распахнулась, и шум молитв, торговли и призывов к щедрости, и смрад благовоний, переполненной канализации и рыбного рынка мгновенно утроились. Внутрь залез молодой человек. Он был высоким, стройным, вызывающе одетым и — как стало ясно, когда он удивлённо посмотрел на неё — очень красивым.
Мать Беккерт не доверяла красивым людям. Они слишком привыкли, что им всё сходит с рук.
— Прошу прощения. — Он говорил с акцентом богача. Но, как ей показалось, этот акцент был у него не с детства. — Не думал, что придётся с кем-то делить карету.
— Вы же знаете Церковь, — сказала мать Беккерт. — Вечно экономят.
Он сел напротив неё, вытирая пот со лба, и карета с черепашьей скоростью — то есть с максимально возможной для Святого Города — покатилась дальше.
— Вы тоже направляетесь в Небесный дворец?
— Говорят, все туда направляются, — ответила мать Беккерт, — Знают они об этом или нет.
— Надеюсь, мы не опоздаем. Улицы кишат людьми!
— Толпы на день святой Табиты. Список её зарегистрированных чудес официально зачитывают со всех кафедр. — Мать Беккерт пожала плечами. — Но это же Святой Город. Каждый день — праздник как минимум одного святого, и все вечно опаздывают. Здесь все встречи переносят с учётом этого.
— Значит, вы знакомы с этим местом?
— В прошлом. — Она поморщилась, словно учуяла нехороший запах. В конце концов, это же Святой Город. Всегда можно учуять что-то нехорошее, особенно в разгар лета. — Оно мне разонравилось.
— А теперь снова понравилось?
— Ни в коем разе. — Она нахмурилась, глядя в окно на изнывающую толпу. — Кардиналы, — пробормотала она. — Так называемые Спасённые. Они превратили его в самое нечестивое место на земле Божьей.
Над городом разносился звон колоколов к полуденной молитве. Сначала раздалась пара бессвязных ударов у придорожных святилищ, которые переросли в нестройный перезвон, и каждая часовня, церковь и собор добавляли в него свой неистовый звук, яростно соревнуясь за возможность заманить паломников в свои двери, на скамьи и к тарелкам для пожертвований. Если бы кто-то построил гигантскую машину для обирания верующих, она именно так бы и выглядела.
Красивый молодой человек откашлялся и помахал воротником свободной рубашки.
— Жарко даже для этого времени года, — заметил он. Некоторым людям свойственна нервная потребность заполнить тишину.
Мать Беккерт большую часть своей жизни провела в молчании, и ещё больше — в экстремальных температурах. Неся слово Спасительницы в тёмные уголки мира за пределами земель, нанесённых на карты. В душные джунгли Афри́ка, в горы Норвегии, где никогда не тают снега, и даже в Новгород, где она купалась в ледяных водах реки, к изумлению местных жителей, и на их родном языке просила принести ещё льда. Жара очищала тело, холод обострял разум. Чем сильнее были неудобства для тела, тем чище становилась её вера.
— Я привыкла к суровой погоде, — сказала она.
— Да? И откуда же вы приехали?
— Из Англии.
— Сочувствую.
— Не вините их, они не знают лучшей жизни. А вы?
— Из Александрии.
— Вы не похожи на александрийца.
Он улыбнулся, демонстрируя серебряный зуб.
— Я — помесь. У меня нет двух прадедов из одной страны. Я отовсюду и ниоткуда.
— И чем занимается человек отовсюду и ниоткуда?
— Тем-сем, понемногу. — Он протянул руку, ногти на которой, казалось, были аккуратно подпилены. — Меня зовут Карузо.
Она посмотрела на его руку, затем на его улыбку. Несомненно, он считал себя весьма особенным. Как и большинство. Но она видела его суть. Большинство людей одинаковы, если снять внешние слои.
— Но, полагаю, есть и другие имена, — сказала она.
Он улыбнулся чуть шире.
— Когда нужно.
Она крепко сжала его руку.
— А я всегда мать Беккерт.
— Немка?
— Если вывернуть мои внутренности, там будет клеймо: «Сделано в Швабии».
— Как лучшие доспехи.
— Только прочнее.
— Надеюсь, ваши внутренности не выставят напоказ!
Мать Беккерт фыркнула и снова посмотрела в окно.
— Посмотрим.
Карета ползла по узкой площади, где было жарко, как в печи, тесно, как на скотобойне и грязно, как в отхожем месте. С одной стороны виднелся расписной загон для зарегистрированных нищих и липовый эшафот для публичных наказаний, на котором кучка детей сжигала соломенные чучела эльфов под одобрительные возгласы зевак. С другой стороны толпились проститутки — надували накрашенные губы и подставляли полуденному зною обгоревшие на солнце руки и ноги.
— Никогда бы не подумала, что такое возможно, — пробормотала она, — Но проституток здесь стало ещё больше.
— Не одобряете проституток? — спросил он с лёгкой улыбкой.
Возможно, он просто ошибся на её счёт. Но так же возможно, что он насмехался над ней. Сама мать Беккерт давно отказалась от тщеславия, но насмехаться над священницей — значит насмехаться над верой, а насмехаться над верой — значит насмехаться над Господом, и это уже нужно пресекать в зародыше. Она пристально посмотрела ему прямо в глаза, не моргая и не отводя взгляда.
Так же, как когда-то смотрела в глаза обвиняемым, словно уже увидела там правду и просто хотела её подтвердить.
— Моя мать была проституткой, — сказала она. — Очень хорошей, судя по всему. А ещё — очень хорошей матерью. Глупо судить о человеке только по его профессии. Как язвы у больного чумой, проститутки — это симптом, а не болезнь. Они всего лишь удовлетворяют желания. Меня же беспокоит масштаб этих желаний, этой болезни. Особенно здесь, в Святом Городе, среди развалин древней империи Карфагена, в тени тысяч церквей, под эхом благословенных колоколов, где все взоры должны быть обращены к небесам. — Она наклонилась к нему, не моргая и не отрывая от него взгляда. — Скажите, господин Карузо, какой единственный грех не может простить Спасительница?
Он немного заёрзал, что говорило о его стойкости. Многие уже гораздо раньше пробормотали бы извинения и закрыли бы рот до конца поездки.
— Ну, признаюсь, я не богослов…
— Тот, кто немного разбирается во всём, должен быть и немного богословом, не так ли? Спасительница может простить любой проступок, честно рассказанный на исповеди и искуплённый. А значит, нечестность — единственное преступление, которое не может быть прощено. — Она оскалилась, выплюнув следующее слово: — А лицемерие, господин Карузо, попытка притвориться кем-то лучше, благороднее, святее, чем ты есть на самом деле… это, безусловно, худшая из нечестностей. Именно это я не одобряю.
Дальше тянулось молчание, пока мать Беккерт не сочла, что насмешек больше не будет.
— Так скажите мне. Что приводит в Святой Город человека отовсюду и ниоткуда? — Хотя у неё уже имелись подозрения.
— Ох, что ж… — он вытащил и протянул письмо. Тонкая бумага, большая печать из алого воска с оттиском скрещённых ключей папского престола. — Меня вызвали. Её Святейшество.
— Возможно, у вас и назначен приём у Её Святейшества, — сказала мать Беккерт, — но встреча будет с кардиналом Жижкой.
— Главой Земной курии? — он удивлённо моргнул. Испугался и взбудоражился одновременно. Испугался и взбудоражился сильнее, чем если бы встреча была с самой Папой, что говорило о многом, и ни о чём хорошем. — В письме упоминается замена кого-то, но… не сказано, кого именно.
— Жижка всегда любила загадки.
— Вы знаете её высокопреосвященство?
— С детства. Мы делили келью в семинарии.
— Выходит, старые друзья?
Мать Беккерт усмехнулась. Она нечасто смеялась, но это было слишком.
— Мы с первой нашей встречи презирали друг друга. И восхищались друг другом. Потому что каждая из нас — противоположность другой. Но мы знаем: то, что есть у другой, нужно Церкви. Жижка — как море. Вечно голодная, вечно ненасытная. Всегда текучая, уступчивая, готовая приспособиться, и коварная, как прилив. Если принципы мешают, она создаст новые.
Карузо сглотнул. Возможно, его шокировало, что о самой могущественной женщине Европы отзываются так небрежно.
— Наверное, она политик…
— Это её благословение и проклятье.
— Но вы не такая?
Она снова пристально посмотрела ему в глаза. Так же, как когда-то смотрела на осуждённых, оглашая приговор.
— Я — скала, о которую разбивается вода. В этом моё благословение. — Она глубоко вздохнула. — И моё проклятие.
— Со временем… море точит скалу.
— О, я прекрасно осведомлена. Жижка послала и за мной. — Она вытащила письмо двумя пальцами и протянула. — На замену.
— На замену кому? — акцент Карузо слегка изменился от нетерпения. Неужели она уловила нотку чего-то грубоватого и немецкого?
— Она не сказала. Но я догадываюсь. Она хочет, чтобы я взяла мой старый приход. Часовню. В Небесном дворце.
Карузо нахмурился.
— Вряд ли в часовне найдётся применение моим талантам.
— Вы удивитесь. — Мать Беккерт глубоко вздохнула. Она отбросила и страх, и тщеславие, но всё ещё не решалась назвать её. Как будто можно избегать этого, если не произносить вслух, но, как только слово произнесено, всё становится неизбежным. — Это — Тринадцатая часовня, — тихо сказала она, уже зная его ответ.
— Разве в Небесном дворце не двенадцать часовен? Двенадцать часовен, по числу Двенадцати Добродетелей.
Мать Беккерт улыбнулась, поняв, что попала в точку, и откинулась назад, чувствуя тряску кареты.
— Господин Карузо, вы, возможно, знаете кое-что о том, и кое-что о сём. Но насчёт добродетелей… — она снова посмотрела на толпу за окном. На паломников. И на проституток. — Вам ещё многому предстоит научиться.