Лучший друг мальчика – его мать.
Много лет спустя ему снова и снова задавали один и тот же вопрос: «Расскажи нам что-нибудь о ней, Эдди. Какой была твоя мать?»
Как только он начинал о ней думать, его глаза наполнялись слезами, а горло так распухало, что было трудно глотать. Она была чистейшей добротой, наконец говорил он. Не как другие. Они-то получили по заслугам. Но она не заслужила столько страданий.
Всю свою жизнь она трудилась в поте лица, молилась и боролась, чтобы спасти его от зла этого мира. И он изо всех сил старался быть лучше. Но почему-то всегда ее подводил.
Он вспомнил, как однажды мать вложила ему в руку несколько монет и велела сбегать за буханкой хлеба в немецкую пекарню в квартале от их дома. Они все еще жили в Ла-Кроссе, так что ему было не больше семи. Каким-то образом к тому времени, как он добрался до магазина, монеты исчезли. Он долго стоял на углу улицы, сдерживая слезы и боясь идти домой. Когда он наконец нашел в себе смелость вернуться и признаться дрожащим от рыданий голосом, она посмотрела на него сверху вниз с той смесью горечи и печали, которая всегда наполняла его глубочайшей ненавистью к самому себе. «Ты ужасный ребенок, – сказала она тихим, убитым горем голосом, более пугающим, чем любой крик. – Только мать способна любить тебя».
Она никогда бы не совершила столь глупую, непростительную ошибку. Августа Гейн всегда справлялась с любой задачей, без промахов или жалоб. Она явно была самой способной в семье. И самой сильной.
Мысленно возвращаясь в свое детство, он обычно представлял ее стоящей в их старом продуктовом магазине. Она была огромным нависающим присутствием, которое выполняло почти всю работу: обслуживало покупателей, управлялось с кассой, вело бухгалтерские книги. Тем временем жалкое подобие ее мужа – его отец – шаркало по магазину в своей обычной убогой манере, переставляя товары на полках в соответствии с ее указаниями и иногда доставляя продукты.
Если у Августы и были какие-то недостатки, младший сын о них не подозревал. Он понимал, что кощунственно даже думать о таком, но в его глазах мать была непогрешима, как сам Господь Бог. Он вспомнил время (это было, по сути, его самое раннее воспоминание о ней), когда был еще совсем малышом. Он стоял наверху лестницы в их старом доме на Гулд-стрит. Внезапно он потерял равновесие и почувствовал, как мощная сила тянет его – или толкает? – вниз по крутым деревянным ступеням. Все внутри похолодело от страха. Вдруг кто-то крепко сжал его правую руку. Мать стояла позади него с дикой гримасой на лице. Она трясла его и кричала. Он разразился громким плачем под напором нахлынувших на него противоречивых эмоций: страха, облегчения, чувства вины. Почему она так на него рассердилась? Он понятия не имел, но знал, что, должно быть, сделал что-то ужасное, раз это привело ее в такую ярость. Его захлестнуло отчаяние. Это он во всем виноват.
С того момента – и даже в зрелом возрасте – он полностью полагался на свою мать. Только она могла оградить его от опасностей жизни.
У него сохранилось еще одно детское воспоминание о Ла-Кроссе.
За бакалейной лавкой находилась деревянная постройка без окон, куда ему было запрещено входить. Естественно, она производила на него огромное впечатление. Он видел, как животных – большеглазых телок и хрюкающих свиней – загоняли в заднюю часть этого сарая и несколько раз слышал страшное мычание, доносившееся из-за отошедших досок. В нем вспыхнуло любопытство.
Однажды, когда родителей не было рядом, он выскользнул через черный ход и подбежал к запрещенному месту. Дверь была приоткрыта достаточно, чтобы он смог заглянуть внутрь. Там, подвешенный к потолку вверх ногами, раскачивался на цепи зарезанный боров. Отец стоял сбоку от животного, удерживая его, в то время как мать рассекла длинным ножом свиное брюхо, распахнула края раны и, сунув руку внутрь, занялась блестящими канатами кишок, которые выскользнули из туши в большой металлический таз у ее ног. На обоих были надеты длинные кожаные фартуки, забрызганные кровью.
Должно быть, он издал какой-то звук, потому что мать обернулась всем телом, чтобы посмотреть на него.
Всю оставшуюся жизнь он помнил этот момент с поразительной ясностью: свисающий на цепи боров, рассеченная туша, вывалившиеся на землю внутренности; мать стоит рядом, вся в крови и слизи.
Спустя годы, когда его спрашивали об Августе, он отвечал: «Она была не похожа ни на кого в мире».
Затем, подобно гниющим пробудившимся трупам в тех журналах ужасов, которые он так любил читать, в нем воскрешалось отчаяние, погребенное где-то глубоко внутри, и хотя к тому времени ему было уже немного за 50, он начинал плакать – громко и беспомощно, как младенец.