Чайник Фолкнера потихоньку выкипал.
Покончив с завтраком, он стал терпеливо выжидать, когда же кухонная суета Джулии утихнет. На все про все ей обычно хватало минуты три – потом она уходила; но даже столь короткий срок каждый раз было трудно высидеть, почти невыносимо. Невольно вслушиваясь в звуки ее возни, он попытался отвлечься, подняв жалюзи и установив в хорошем местечке на веранде топчан. Неколебимый порядок: сначала посуду в мойку, потом мясо в духовку, таймер до щелчка, потом кондиционер, бидоны для молочника – на порог, ну и, под конец, подъем гаражной двери – своей половины, разумеется. Симфония «щелк» и «дзынь», по каждому звуку можно угадать, какой именно этап в данный момент; звуки неприятные, назойливые, вводящие в легкую одурь.
«Послать бы тебя на автоматизированную атомную станцию, там и крутись», – подумал Фолкнер лениво. Впрочем, Джулия работала в регистратуре клиники – уж там-то было где крутиться. Наверняка со всем она справлялась так же – щелк, дзынь, вашу справку, мистер Смит, будьте здоровы, мистер Браун, язвенники налево, трезвенники прямо по коридору.
Джулия тем временем явилась на глаза – вся из себя стандартно-деловая: наряд строгий, белая блузка, черный галстучек, черная юбка-карандаш, черные колготки.
– Тебе разве сегодня не надо на занятия? – сощурилась она.
Фолкнер, мотнув головой, сделал вид, что перекладывает бумаги на столе.
– Я взял творческий отгул до конца этой недели. Профессор Гармон одобрил. Я и так вкалываю сверхурочно – пора бы и деятельность сменить, а то серые клеточки перегреются.
Она кивнула, но сомневающийся прищур никуда не делся. Ну еще бы – он же три недели подряд только и делал, что сидел перед телевизором, дремал на веранде или качался в гамаке. Фолкнер осознавал, что правда рано или поздно выплывет наружу. Вот уже два месяца прошло с тех пор, как он ушел с поста преподавателя в Школе экономики – ушел насовсем, без притязаний на возвращение. Да, нехилый ее ждет сюрприз, когда обнаружится, что они почти спустили его последнюю зарплату; скоро придется урезать расходы на бензин для второй машины. «Ничего, – подумалось Фолкнеру, – пусть повкалывает. В ее чертовой клинике зарплата больше, чем у меня».
Сделав над собой недюжинное усилие, он расплылся в улыбке.
Сгинь с глаз долой, Джулия! – колотилось в голове.
Но она, похоже, никуда не торопилась.
– Чем же тебе обедать? В холодильнике уже мышь повесилась.
– За меня не волнуйся, – отмахнулся Фолкнер, тоскливо разглядывая часы. – Я на диете сижу уже шестой месяц. А ты в клинике пообедай.
Даже рядовая болтовня с этой женщиной превращалась в непосильную задачу. Ему страсть как хотелось перейти на общение записками – для этой цели он даже заготовил два толстых блокнота на пружине, – но он так и не решился навязать Джулии такой способ взаимодействия, хоть сам и пользовался им постоянно под предлогом того, что мозг, занятый сложной работой, лучше не отвлекать на управление речевым аппаратом.
Странно, но о разводе он никогда не помышлял. Разбежаться с женой, конечно, можно было, но что это кому из них даст? Да и потом, у него на свой счет имелись несколько иные соображения.
– Последний раз спрашиваю, тебе ничего не надо?
– Ничегошеньки, – заверил жену Фолкнер, все так же улыбаясь во весь рот. Боже праведный, знал бы хоть кто-нибудь, каких сил ему стоила эта улыбка!
Мимолетный стерильный поцелуй Джулии до ужаса напоминал тот клюющий рывок, которым закупорочный агрегат надевает на бутылку с пивом стальную крышку. Не снимая с лица улыбку, Фолкнер дождался, когда хлопнет входная дверь, затем с наслаждением дал лицевым мышцам команду расслабиться. Напряжение волнами сходило со всего тела, стекало с кончиков пальцев на руках и ногах. Фолкнер позволил себе немного побродить по опустевшему дому, потом вернулся в гостиную и приступил к делу.
Распорядок практически всегда оставался неизменным. Сначала он доставал из ящика письменного стола устройство, сделанное из маленького будильника, батарейки и ремешка с электродами, потом выходил на веранду, затянув ремешок на запястье, заводил будильник, ставил его на стол рядом с собой и, наконец, привязывал свою руку к ручке кресла, дабы случайно не сбросить будильник. Завершив приготовления, он ложился на топчан и созерцал с веранды окрестный пейзаж.
Меннингер-Виллидж, или «Мусорка», как прозвали район местные, был возведен десять лет назад специально для проживания дипломированных сотрудников клиники и членов их семей. Всего «Мусорка» насчитывала порядка шестидесяти домов в разработке. Каждый отвечал определенным архитектурным требованиям, с одной стороны сохраняя условный градус непохожести и с другой – органично вписываясь в общий план. Задачей архитекторов, столкнувшихся с необходимостью втиснуть прорву небольших домов в четырехакровый участок, было избежать «сарайной» застройки и придать обиталищу эскулапов относительно рекламный, респектабельно-презентационный вид.
Увы, вскоре от всеобщих радужных иллюзий не осталось камня на камне – жизнь в «Мусорке» являла собой ад на земле. Применив так называемый психомодулярный подход, согласно которому одному богу известно, почему все дома строились по Г-образному дизайну, архитекторы получили в итоге нечто в высшей степени неудобоваримое. Дома попросту наползали друг на друга, и лишь весьма недалекому наблюдателю – или заядлому читателю журнала «Лайф», падкому на броский глянец фотографий и словосочетания вроде «новые стандарты жизни», – здешние хитросплетения матовых стекол, белого пластика и сглаженных углов могли показаться изысканными и оправданными. Внутреннее устройство домов утомляло глаз показушной неправильностью. Управленцы из клиники, быстро поняв что к чему, отказались от такого счастья, и в итоге «Мусорка» стала доступна любому желающему – в основном, надо полагать, всяким сумасбродам.
Из мешанины белых геометрических форм Фолкнер выделил восемь домов. На них можно было смотреть, не поворачивая головы. Слева, практически вплотную к нему, жили Пенцилы, а справа – МакФирсоны. Остальные шесть построек находились прямо впереди, на дальней стороне беспутной коалиции садовых зон – своего рода абстрактные лабиринты для лабораторных мышей, разделенные белыми панелями в половину человеческого роста, стеклом и щербатым пластиком.
В саду у Пенцилов валялись трехфутовые кубы с буквами – на потеху двум детишкам; те с завидной регулярностью составляли из них некие обращения к окружающему миру, порой неприличные, порой – странные и непонятные. Сегодняшнее подпадало под вторую категорию: «СТОЙ И ИДИ». Подумав немного над тем, какого черта это все значит, Фолкнер отпустил все мысли: его взор, обращенный вдаль, помертвел, и очертания строений перед ним начали терять четкость и сливаться с длинными террасами и пандусами, чья безжалостная стереометрия кое-где была сглажена кустарником и деревцами.
Убавив ритм дыхания, Фолкнер выключил сознание: щелк – и нет ничего, кроме внутренней тьмы. Потом снова включил: щелк – да здравствует мир. Осознание смысла и предназначения стоящих впереди домов на короткий миг всецело покинуло его голову.
Теперь его взору предстал пейзаж, вышедший из-под кисти кубиста: нагромождение белых форм на голубом фоне, кое-где умышленно испорченное зелеными кляксами. Чем же эти формы на самом деле являются, какой цели служат? Мысль ленивой сороконожкой вползла в мозг… и там бесповоротно застряла, уткнулась в тупик в конце извилины: мгновения назад странные фигуры были частью привычного мира, но теперь, как он ни менял в уме их положение в пространстве, сколько ни прикидывал-перетасовывал, осмысленнее они не становились.
Этот талант к обнулению смысла Фолкнер открыл в себе совсем недавно, около трех недель назад, в одно милое воскресное утро. Таращась в экран телевизора, он неожиданно осознал, что свыкся с его физической формой настолько, что даже не может вот так с ходу понять истинное назначение этого ящика с бегающими туда-сюда картинками. Пришлось напрячься, чтобы странная муть отступила и телевизор снова стал телевизором, простым и понятным. Любопытства ради Фолкнер опробовал новообретенную способность на других предметах – и вскоре уяснил, что удачнее всего получается проворачивать трюк на стиральных машинах, автомобилях и прочих товарах общественного потребления: с ними, по крайней мере, было связано наибольшее число разнообразных ассоциаций. Но если взять и вытряхнуть их из обертки рекламы и ценовой политики, реальность этих объектов казалась столь спорной, что никакого труда не стоило окончательно развоплотить их одной лишь силой мысли. Похожий эффект на Фолкнера оказал некогда принятый мескалин – под ним мятая наволочка на подушке виделась ни много ни мало поверхностью Луны.
Далее Фолкнер перешел к робким опытам со своими внутренними «рубильниками», и пусть прогресс скоростью не отличался, постепенно он учился «стирать» больше объектов, целые системы объектов; сначала – всю меблировку гостиной, потом – кухонные приборы, потом – собственное авто… С последним вышло чрезвычайно забавно: разглядывая этого бестолкового хромового монстра, притаившегося в полумраке гаража, Фолкнер чуть голову не сломал, силясь понять, что же перед ним такое и в чем его предназначение. «Блин, да кому в голову могла прийти мысль сделать нечто подобное?» – задавался он вопросом, и из его груди рвался безумный безотчетный смех.
Развивая свой дар, Фолкнер стал все чаще задумываться о том, что он может помочь сбежать из невыносимого плена «Мусорки», из ее стерильно-абсурдного мирка. Этой идеей Фолкнер решил поделиться с Россом Хендриксом, коллегой-преподавателем по Школе экономики и, пожалуй, единственным близким другом. Росс жил тут же, в «Мусорке», через два дома от него.
– Мне кажется, я теперь умею покидать временной поток, – сказал он. – Когда нет ощущения времени, труднее что-то представлять. Чем меньше чувствуешь время, тем меньше ассоциаций у тебя остается, и они никак не цепляются к различным предметам, неподвластным осознанию. Возможно, это как-то связано с контролируемым угнетением фотоассоциативных центров мозга. Бывает, слушаешь, как кто-то говорит что-то на родном понятном языке, а для тебя это все – галиматья инопланетная. Слоги отказываются складываться в слова. Такое, я думаю, каждый хоть раз в жизни да ощущал. Здесь примерно то же самое.
– Наверное, ты прав, – осторожно согласился Хендрикс. – Но увлекаться этим в любом случае не стоит. Выпадать из мира опасно, ведь наши с ним отношения – это нечто большее, чем декартово «мыслю, следовательно, существую». Обесценивая окружающее, ты точно так же обесцениваешь самого себя. Сдается мне, для решения твоей проблемы уместней было бы направить процесс в обратную сторону.
Увы, от Хендрикса, такого понимающего и сочувствующего, толку было ноль. Просто он не мог осознать, каково это – видеть мир в совершенно новом свете, окунаться в пейзаж, отрешенный от всего лишнего, ничем не стесненный и потому блистательный! Что с того, что всякая форма в нем недосчиталась содержания – кому оно, спрашивается, нужно?
…Сухой «треньк!» вывел Фолкнера из забытья. Резко сев, он схватился за будильник, поставленный на одиннадцать. На нем было 10:55, до подачи электрического импульса – целых пять минут. Что же могло издать такой звук? Он был уверен, что ему не приснилось. Хотя в доме и без будильника полно периодически шумящих приборов – тренькнуть мог любой из них.
По листу глазированного стекла, из которого состояла фронтальная стена гостиной, прошла неясная тень. Секундой позже на глазах у Фолкнера в узенький проем между его владениями и участком Пенцилов втиснулся автомобиль. Из салона появилась девушка в синем кардигане – ее каблучки зацокали по щебенке в сторону соседского дома. То была невестка Пенцила лет двадцати с небольшим, приехавшая погостить на пару месяцев. Когда она исчезла внутри, Фолкнер быстро освободил запястье от электродов и встал. Открыв калитку веранды, он засел в саду, оглядываясь через плечо. Луиза – он знал, как зовут эту девушку, хоть и не был знаком с ней лично, – ходила по утрам на занятия по скульптуре. По возвращении домой она, всегда неспешно, принимала душ и лезла на крышу загорать.
Фолкнер слонялся по садику, воровато постреливая глазами в сторону соседского дома. Какое-то время он швырял камешки в пруд. Потом притворялся, что поправляет стойки беседки – и тут обнаружил, что больше не один. Из-за забора на него приветливо таращилась круглая бандитская физиономия Гарви – сына МакФирсонов пятнадцати лет от роду, окруженная торчащими во все стороны рыжими волосами. Ростом Гарви природа не обделила, поэтому подглядывание для него делом затруднительным не было.
– Чего это ты не в школе? – подозрительно осведомился Фолкнер.
– Да мог бы и там быть, – лениво протянул Гарви. – Вот только матушка возьми и поведись на мой типа усталый вид – мол, переутомился я сильно. А папаше без разницы, он говорит, что я мастер на всяческие отговорки, давно уж говорит. Ну что сказать? Все предки здесь такие. – Гарви пожал плечами. – На многое предпочитают смотреть сквозь пальцы.
– Твоя правда, приятель, – согласился Фолкнер, наблюдая за душевой кабиной через плечо. Розоватый силуэт внутри двигался, выкручивая краны. Потекла вода.
– Вы мне вот что скажите, мистер, – продолжил вдруг Гарви. – После смерти Альба нашего Эйнштейна в мире, говорят, ни одного гения не родилось. Шекспир, Микеланджело, Ньютон, Бетховен, Гёте, Дарвин, Юнг, Эйнштейн – все они уже были и всегда нас куда-то направляли, так? А вот теперь вот, первый раз за целых полвека, мы на своей солярке едем.
– Ну да, – кивнул Фолкнер, глядя в сторону. – Стадо без внятного пастушка. Мне тоже от этой мысли чертовски грустно становится.
Больше говорить с Гарви – да и видеть его, честно говоря, – не хотелось. К моменту, как Луиза закончила принимать душ, Фолкнер односложно попрощался с парнем, вернулся на веранду, устроился на топчане и снова затянул на запястье ремешок.
Неуклонно, предмет за объектом, он начал выключать окружающий мир. Дома напротив пали первыми. Белые балконы и крыши упростились до двумерных квадратов, та же участь постигла и все окна. Небо стало простым синим «мертвым экраном», по которому полз еле заметный курсор – самолет. Устранив все смыслы, скрытые за образом крылатой машины, Фолкнер с любопытством воззрился на эту изящную серебристую стрелку, то и дело теряющуюся в необъятной лазури.
Выжидая, когда гул двигателей удалится, он снова уловил странное отрывистое «треньк» – то же, что и раньше. Совсем близко… слева, от окна. Но вставать и проверять ему не хотелось. Слишком глубок был омут, в котором Фолкнер сейчас пребывал.
Самолета не стало – и он сосредоточился на саде, уничтожив белый забор, беседку, водяной эллипс декоративного пруда. В обход пруда вилась тропка, и когда Фолкнер стер все воспоминания о прогулках по ней, она вознеслась в небо землистого цвета рукой, подносящей огромную серебряную тарелку.
Безгранично довольный тем, что отделался от сада и от Меннингер-Виллидж, Фолкнер стал обессмысливать собственный дом. Тут ему противостояли предметы куда более родные и близкие, полные личных ассоциаций. Он начал с мебели на веранде – превратил трубчатые стулья и стеклянный столик в комки зеленых червей. Потом, повернувшись вправо, ударил по телевизору, стоящему в гостиной неподалеку от двери на веранду. Раскрашенная под дерево пластмассовая коробка почти не сопротивлялась, не стала настаивать на своей значимости – и Фолкнер без труда оборвал все ассоциативные ниточки. Телевизор стал простым пятном без формы и смысла. Последовательно отключив от связей книжные полки, письменный стол, напольные лампы, фотографии и картины в рамках, Фолкнер столкнулся с миром пустых очертаний, неприкаянно повисших в воздухе – клубы дыма, оставшиеся от угасшего пламени его рассудка. А чуть более крупные кресла и кушетка белого цвета стали похожими на облака. Обрученный с реальностью посредством ремешка на запястье, Фолкнер вертел головой по сторонам, методично лишая ее последнего смысла, сводя все кругом к бесплотному визуалу… и потихоньку сами формы утративших привязку объектов перестали что-либо означать. Абстрактные конгломераты линий и цвета распадались, низвергая Фолкнера в мир чистых психических ощущений, в коем представления застыли незримыми столпами – как решетки магнитных полей в камере Вильсона…
…И мир этот вдруг был взорван – грохотом будильника, разрядом тока от электродов на запястье.
Чувствуя, как встают дыбом волосы на затылке, Фолкнер вернулся в реальность, разомкнул ремешок, потер саднящую после разряда руку, заткнул надрывающийся звонок. Познавая все окружающее заново, он остро чувствовал преграду – подобие стеклянной стены, прозрачной, но непреодолимой, – которая вставала между его сознанием и истинной сутью вещей. Концентрация не помогала убрать ее, делая все еще хуже. Преграда была не одна – блоки стояли на всех каналах восприятия.
Джулия пришла с работы ровно в шесть, уставшая и злая. Грязные стаканы, брошенные мужем на веранде, сразу же послужили поводом для всплеска гнева:
– А ну немедленно убрал за собой! Нельзя вот так вот все бросать. Что это с тобой такое в последнее время? Включись уже!
Фолкнер, не успевший ретироваться в спальню, угрюмо хмыкнул в ответ, но стаканы таки собрал и отнес на кухню. Кажется, избавиться от нее в этот вечер у него не выйдет – намертво встав между ним и кухонной дверью и через раз прикладываясь к горлышку бутылки с мартини, она стала живейшим образом интересоваться, как дела в Школе. «Ну вот, – подумал он с тоской, – пронюхала. Наверняка позвонила туда. И там ей меня сдали».
– Ноль внимания к кадрам, – пожаловался он. – Не ходишь туда жалких два дня – и все сразу забывают, что ты у них работаешь.
Бдительность и концентрация спасали Фолкнера – он ни разу за все это время не взглянул Джулии в глаза. Такая ситуация держалась уже неделю. Может статься, и дольше. Фолкнер тешился надеждой, что так действует жене на нервы.
Ужин обернулся настоящей затяжной пыткой. Дом насквозь пропах жарящимся мясом из духовки. Кусок не лез Фолкнеру в горло, да и сосредоточить внимание было не на чем. К счастью, Джулия ела с аппетитом – можно было сверлить взглядом ее макушку. В те редкие моменты, когда она отрывала глаза от тарелки, он с невинным видом переключался на что-нибудь другое в комнате.
После ужина – снова к счастью! – был телевизор. Сумерки поглотили очертания остальных домов в Меннингер-Виллидж, и они уселись в темноте перед экраном. Джулия сразу начала ворчать на телепередачи.
– Почему мы это смотрим каждый вечер? – спросила она. – Пустая трата времени.
– Но ведь это еще и интересный симптом эпохи! – вяло воспротивился Фолкнер. Откинувшись на высокую спинку кресла, он сложил руки за головой – так, чтобы можно было в любой момент сунуть пальцы в уши и заткнуть все звуки. – Не обращай внимания на то, что они говорят. Так даже смысла больше.
Он стал смотреть, как экранные герои мечутся туда-сюда – немые чокнутые рыбины. Крупные планы в мелодрамах были особенно веселыми – чем острее ситуация, тем выше градус фарса.
Что-то резко пнуло его в колено. Он склонил голову набок – жена нависла над ним, хмуря брови и что-то яростно выговаривая. Зажав пальцами уши, Фолкнер исследовал ее лицо с отрешенностью и на мгновение задумался: а не следует ли ему дойти до точки и выключить ее точно так же, как он выключил реальность чуть ранее? Тут бы и будильник не понадобился.
– Гарри! – рявкнула Джулия.
– В чем дело? Я задремал.
– Ворон ловил, хочешь сказать? Бога ради, отвечай, когда я с тобой разговариваю. Я говорила, что видела Харриет Тизард сегодня днем.
Фолкнер застонал.
– Да, я знаю, Тизардов ты на дух не выносишь, но я решила, что мы должны с ними чаще видеться, и…
Фолкнер перестал слушать и откинулся на спинку. Когда Джулия вернулась в свое кресло, он снова закинул руки за голову, пару раз неопределенно хмыкнул, изображая участие в разговоре, а затем заткнул уши, начисто заглушив ее голос и погрузившись в созерцание немого экрана.
В десять утра следующего дня Фолкнер снова вышел на веранду с будильником на запястье. Весь следующий час он блаженствовал на спине, наслаждаясь парящими вокруг бесплотными формами. Его разум был свободен от всех тревог. Когда будильник разбудил его в 11:00, он почувствовал себя отдохнувшим и расслабленным. В течение нескольких минут Фолкнер был в состоянии глядеть на близлежащие дома как на некое подобие порождений искусства – то есть претворять мечту их архитекторов в жизнь. Постепенно, однако, все снова начало выделять свой яд, укутываясь в саваны постылых ассоциаций.
Когда в проезде появилась машина Луизы Пенцил, он отложил будильник и выскочил в сад, низко пригнув голову и стараясь не задерживать взгляд на домах. Он возился с беседкой, заменяя отвалившиеся планки, пока из-за забора не вылупился Гарви МакФирсон.
– Гарви, – устало протянул Фолкнер. – Какого черта? Ты вообще в школе бываешь?
– Понимаете, сейчас я должен быть на курсах по релаксации. Меня мама записала. Это все, мол, из-за того, что я воспринимаю соревновательный аспект школьной жизни как своего рода ущемление…
– У меня тут тоже своего рода курс релаксации. И твое нахождение здесь и сейчас меня своего рода ущемляет. Поболтай с кем-нибудь еще, будь добр.
Но Гарви оказался упрямым малым:
– Мистер Фолкнер, у меня тут типа метафизическая проблема назрела, она меня беспокоит. Может, вы сможете помочь. Единственной абсолютной величиной в связке пространства-времени должна быть скорость света. Но на самом деле любая оценка скорости света предполагает составляющую времени, субъективно переменную – так что же, блин, остается?
– Девчонки, – бросил Фолкнер, глядя на Гарви с неприкрытой враждебностью.
– Эм, в смысле?
– Девчонки, Гарви! Слабый пол. Нежные создания! Вот о чем тебе лучше думать, а не о какой-то там, мать ее, метафизической проблеме.
– Ой, вот только вы не начинайте. – Голова Гарви возмущенно покачалась из стороны в сторону и пропала за забором.
«Ну что, сосунок, решилась проблемка?» – язвительно подумал Фолкнер. Пользуясь беседкой как укрытием, он начал рассматривать сквозь щели в досках дом соседей – и вдруг глаза в глаза столкнулся с Гарри Пенцилом, вставшим у самого окна веранды и хмурящим брови. Поспешно отвернувшись, Фолкнер сделал вид, что подрезает розы.
Вернувшись к себе, он осознал, что рубашка на нем насквозь пропиталась потом. М-да, едва не попался. Гарри Пенцил был опасным типом – с таким лучше не связываться, с такого вполне станется ломиться через забор ради выяснения отношений.
Пройдя на кухню, Фолкнер смешал себе коктейль, вернулся с ним на веранду и сел, ожидая, когда все уляжется и можно будет вернуться к экспериментам с будильником. Тут он снова услышал знакомый «треньк» – в этот раз где-то справа.
Фолкнер подался вперед, упершись взглядом в стену веранды. Стена являла собой плиту из тяжелого матового стекла, полностью непрозрачную, несущую белые брусья крыши, на которых покоились панели из гофрированной полиэтиленовой пленки. Сразу за верандой, экранируя близлежащие части соседних садов, протянулась где-то на двадцать футов высокая металлическая решетка, увитая побегами камелии.
Внимательно осматривая решетку, Фолкнер вдруг заметил очертания квадратного черного предмета на стройном штативе, притаившегося за первой вертикальной опорой всего в трех футах от открытого окна веранды. Линза маленьким любопытным глазком смотрела на Фолкнера сквозь одну из горизонтальных прорезей.
Камера! Фолкнер вздрогнул и привстал с топчана, недоверчиво уставившись на линзу в ответ. И давно эта штука здесь? Одному богу известно, сколько всего из его личной жизни Гарви записал собственной забавы ради!
Закипев от гнева, Фолкнер пробрался к решетке, вытащил один металлический прут из опорной лунки и схватил камеру. Когда он рванул ее на себя, по ту сторону ограды с лязгом обвалился штатив. Через секунду где-то на веранде МакФирсонов громко опрокинулся стул.
Фолкнер оборвал леску, привязанную к спуску камеры. Сковырнув заднюю крышку, он вытащил изнутри пленку, бросил на землю и повозил по ней подошвой. Саму же камеру он зашвырнул через забор в соседский сад.
Когда он вернулся, чтобы прикончить наконец коктейль, в доме зазвонил телефон.
– Слушаю! – прорычал он в трубку.
– Гарри? Это я, Джулия.
– Кто-кто? – переспросил Фолкнер бездумно. – А, да. Ну, как дела?
Не слишком хорошо, судя по звуку. Голос его жены стал сильнее.
– Я только что поговорила с профессором Гармоном. Он сказал мне, что ты ушел из Школы два месяца назад. Гарри, это что еще за игры? Мне даже не верится!
– Сам не могу поверить! – воскликнул Фолкнер. – Ведь это лучшая новость за все последние годы. Спасибо за подтверждение!
– Гарри! – голос Джулии сорвался на крик. – Возьми себя в руки! Если ты думаешь, что я поддержу тебя, ты сильно ошибаешься. Профессор Гармон сказал…
– Гармон – тупой индюк! – Фолкнер прервался. – Ты не понимаешь, что он пытался мне шарики за ролики задвинуть?
Когда голос его жены поднялся до истерических нот, Фолкнер отвел трубку от уха, а затем опустил ее на рычаг аппарата. Немного подумав, он и вовсе снял ее и положил на стопку рекламных каталогов.
…На Меннингер-Виллидж будто опустился занавес. Теплый весенний ветер украдкой раскачивал молодое деревце, порой открывалось чье-нибудь окно, ловя солнечные блики, но и только – в остальном ни тишина, ни безмятежность не нарушались.
Фолкнер лежал на топчане, под которым валялся ненужный теперь будильник, все глубже уходя в свой личный мир простейших форм и цветов, обступивших его со всех сторон. Дома напротив исчезли, их места заняли длинные белые прямоугольные полосы. Сад представлял собой зеленый пандус, уткнувшийся в серебристый эллипс пруда. Веранда была прозрачным кубом, в гранях которого он чувствовал себя подвешенным – как изображение, плывущее по воображаемому экрану. Он уничтожил не только окружающий его мир, но и собственное тело. Конечности и туловище казались Фолкнеру придатками чистого разума, бесплотными формами. Физические размеры давили – примерно так же, как давит на спящего человека осознание собственной личности.
Несколько часов спустя в уютный мирок супрематистских образов вторглось нечто чужеродное. Сфокусировав взгляд, Фолкнер с удивлением узрел женщину в черном. Джулия стояла прямо перед ним, яростно крича и размахивая сумочкой. Несколько минут Фолкнер исследовал эту дискретную сущность – пропорции ее ног и рук, плоскости ее лица. Затем, не шелохнувшись даже, он начал ее психически разбирать, стирая буквально фрагмент за фрагментом. Сначала он забыл ее кисти, вечно беспокойные, как сбрендившие птицы, потом ее руки и плечи, стерев все свои воспоминания об их энергии и движениях. Последним аккордом он забыл нависшее над ним лицо жены, превратив его в треугольник губчатого теста, деформированный разнообразными гребнями и выемками, разделенный отверстиями, то открывавшимися, то закрывавшимися, как клапаны странных мехов.
Возвращаясь к безмолвному сказочному пейзажу, Фолкнер осознавал, что она все еще здесь. Ее присутствие казалось уродливым и бесформенным, исполненным навязчивых углов. Тогда-то и пришлось вступить с ней в короткий физический контакт. Отмахиваясь, он ощутил ее бульдожью хватку на своей руке. Он попытался ее стряхнуть, но она вцепилась крепко, так и вибрируя от злости. Ритм этих вибраций был столь резок и неприятен, что, несмотря на все попытки Фолкнера просто игнорировать Джулию, пришлось все-таки прибегнуть к кое-каким мерам. Он начал расщеплять и сглаживать ее, трансформируя изобилие острых углов в нечто более мягкое, округлое и приемлемое. Он разминал ее, как скульптор глину; операция проходила под аккомпанемент какого-то похрустывания, настолько громкого, что заглушался даже непрекращающийся раздражающий вопль жены. Завершив свой труд, Фолкнер разжал руки – и вниз опустилось нечто вроде большого, упруго поскрипывающего каучукового шара.
Фолкнер вернулся в свое благоговение, заново осваивая неизмененный пейзаж. Его работа над женой напомнила ему об одном обременении, все еще стоявшем между ним и Супремой – о его собственном теле. Он полностью забыл предназначение этого объекта, однако продолжал ощущать его как нечто теплое, тяжелое и несколько неудобное – так жертве бессонницы доставляет дискомфорт небрежно застеленная кровать. То, что он искал, было чистой идеей, незамутненным ощущением психического начала, не передаваемого какой-либо физической средой. Только найдя его, он мог избежать тошноты внешнего мира.
Где-то в его сознании возникла идея. Поднявшись со стула, он пошел через веранду, не осознавая связанных с этим физических движений, а просто устремляясь к дальнему концу сада. Никем не замеченный за обвитой розами беседкой, он простоял пять минут на краю пруда… затем шагнул в воду. Брюки намокли и отяжелели, но он все равно продолжал свой неспешный ход. Добравшись до центра, Фолкнер сел, раздвинул заросли осоки и лег на спину на мелководье.
Там, в воде, тестообразная масса его тела постепенно растворялась, делаясь легче, прохладнее и удобнее. Сквозь шестидюймовый слой воды, покрывавший его лицо, он глядел вверх, на голубой «мертвый экран». То было небо, безоблачное и ясное, наполнявшее его мозг покоем. Наконец-то он нашел подходящую среду, единственно возможное поле идеации, абсолютный континуум существования, ничуть не испорченный злокачественной материальностью.
Не отводя глаз от неба, Фолкнер ждал, пока мир растворится и освободит его от себя.
The Overloaded Man. Первая публикация в журнале New Worlds, июль 1961.
Перевод Г. Шокина