Позднее Пауэрс часто думал об Уитби и о странных углублениях, выдолбленных биологом на дне оставленного плавательного бассейна без видимой цели. Углубления эти, глубиной в дюйм и длиной в двадцать футов, складывались в какой-то сложный иероглиф, похожий на китайский. Этот труд занял у него все лето, и, позабыв о других занятиях, измученный Уитби долбил их неустанно долгими послеобеденными часами в пустыне. Пауэрс временами приглядывался к нему, на минуту останавливаясь в окне неврологического блока. Он смотрел, как Уитби отмерял длину углублений и как выносил в маленьком ведерке трудолюбиво отколупываемые кусочки цемента. После самоубийства Уитби никто не интересовался углублениями, лишь Пауэрс часто брал у администратора ключи, открывал ворота, ведущие к бесполезному теперь бассейну, и долго приглядывался к лабиринту выбитых в цементе борозд, до половины наполненных водой, которая вытекала из прохудившихся труб.
Поначалу Пауэрс был занят окончанием работы в клинике и планированием своего окончательного ухода. После первых нервных, панических недель он смирился с ситуацией, как до той поры смирялся с судьбой своих пациентов. К счастью, редукция физических и умственных реакций происходила в нем одновременно, летаргия и бессилие притупляли беспокойство, а слабеющий метаболизм принуждал к концентрации внимания на создании связных мыслей. Все увеличивающиеся изо дня в день периоды сна без сновидений становились даже исцеляющими. Он заметил, что стал ценить чертоги Морфея, не пробуя будить себя раньше, чем это было необходимо.
Поначалу он постоянно держал на ночном столике будильник и старался наполнять все более короткие часы бодрствования как можно большим числом занятий. Он привел в порядок библиотеку, каждый день ездил в лабораторию Уитби, чтобы просматривать свежие партии рентгеновских пленок, нормировал каждый час и минуту, как последние капли воды. Но Андерсен продемонстрировал ему бессмысленность такой возни.
Отказавшись от работы в клинике, Пауэрс не забросил еженедельных визитов и медицинских обследований в кабинете Андерсена. Это, правда, стало обычной формальностью, всецело лишенной смысла. Во время последнего визита Андерсен сделал ему анализ крови; обратил внимание на возросшую одутловатость мышц лица, слабеющие глазные рефлексы и небритые щеки Пауэрса.
Улыбаясь через ожог, Андерсен немного подумал, что же ему сказать. Когда-то он еще пробовал утешать пациентов поинтеллигентней. Но с Пауэрсом, способным нейрохирургом и человеком по природе деятельным, разговор не был легким. Мысленно он обращался к нему: «Мне очень жаль, Роберт, но чем тебя утешить?.. Даже Солнце остывает изо дня в день». Он смотрел, как Пауэрс беспокойно постукивал пальцами по эмалированной поверхности стола, поглядывая временами на медицинские схемы, развешанные по стенам кабинета. Помимо запущенного вида – неделю он уже носил одну и ту же мятую рубашку и грязные теннисные туфли, – Пауэрс производил впечатление человека, владеющего собой и уверенного, типичного персонажа Джозефа Конрада, не склонившегося перед невзгодами.
– Над чем работаешь, Роберт? – спросил он. – Все еще ездишь в лабораторию Уитби?
– По возможности. Переправа на другой берег озера занимает где-то полчаса, а будильник далеко не всегда срабатывает вовремя. Может, есть смысл перебраться туда насовсем.
Андерсен нахмурился.
– А толку-то?.. Насколько знаю, труды Уитби носили крайне абстрактный характер. – Он примолк, осознав, что огульно критикует неудачные изыскания самого Пауэрса, но тот, казалось, не придал этому значения, продолжая разглядывать трещины на потолке. – Может, уделишь время вещам знакомым? Перечитаешь снова Тойнби, Ленина, Шпенглера…
Пауэрс сухо усмехнулся.
– Дышать пылью истории? Ну уж нет. Хотел бы я забыть всех этих заумных мертвых людей, да не выходит. Честно говоря, я хотел бы позабыть вообще все, но на такое у меня не хватит времени. Так уж ли многое забудется за каких-то три месяца?
– Захочешь – что угодно забудешь. Главное – не пытаться обогнать само время, – сказал Андерсен.
Пауэрс кивнул, фиксируя в уме эти слова. Да, именно этим он и занимается – играет с Хроносом в догонялки. Прощаясь с Андерсеном, он внезапно решил выкинуть будильник, чтобы раз и навсегда освободиться от чар идущих стрелок. Тогда коридор времени станет гораздо просторнее, и он исследует все его закоулки и повороты. И пусть три месяца станут вечностью.
Идя назад к себе, он заметил свой автомобиль. Подошел к нему, прикрывая глаза рукой от Солнца, зависшего над параболической выпуклостью крыши лекционного зала. Уже собираясь сесть в машину, он заметил, что на пыльном лобовом стекле кто-то вывел:
96 688 365 498 721
Поглядев через плечо, он узнал припаркованный рядом «паккард». Наклонился, чтобы заглянуть в салон, и увидел молодого светловолосого мужчину с высоким лбом, смотрящего на него через солнцезащитные очки. За рулем сидела кудрявая девушка – ее он часто видел на факультете психологии. У нее были умные, чуть раскосые глаза, и Пауэрс припомнил, что молодые врачи называли ее Марсианкой.
– Колдрен, все шпионишь за мной? – спросил он.
Блондин в машине спокойно кивнул в ответ.
– Почти все время, доктор. – Он бросил на Пауэрса острый взгляд. – Вы не показываетесь в последнее время. Андерсен сказал, что вы забросили работу и заперлись в кабинете.
Пауэрс пожал плечами.
– Отдыхаю, только и всего. Есть много над чем подумать как следует.
Колдрен усмехнулся почти презрительно.
– Жаль, доктор, жаль. Не впадайте в депрессию из-за временных затруднений. Живите хотя бы ради Нарколепсии – она вами буквально очарована. – Он кивнул на девицу за рулем. – Я дал ей почитать ваши статьи из «Американского вестника психиатрии», так она сказала, что вы опередили свое время, просто никто этого не понял.
Девушка добродушно улыбнулась Пауэрсу, растапливая лед между ним и Колдреном.
– Вы для своих пациентов – Пастер и Мечников в одном лице.
Пауэрс усмехнулся, потупившись, перевел взгляд на Колдрена. Какое-то время двое мужчин просто смотрели друг на друга понуро, и через минуту тик заходил вверх и вниз по щеке Колдрена. Тот вскоре взял себя в руки, явно огорчившись из-за проигранных «гляделок».
– Как прошла сегодняшняя смена в клинике? – спросил Пауэрс. – Головные боли еще мучают?
Колдрен поджал губы, видимо раздраженный вопросом.
– Кто, в конце-то концов, занимается мной – вы или Андерсен? Есть у вас право задавать мне сейчас такие вопросы?
Пауэрс пожал плечами.
– Нет, скорее всего, – сказал он, внезапно почувствовав себя страшно уставшим. Зной вызывал у него чуть ли не головокружение – хотелось поскорее запереться у себя. Он открыл автомобиль, но вдруг осознал, что Колдрен может поехать за ним – и столкнуть где-нибудь на дороге в кювет или перекрыть своей машиной проезд и начать навязывать ему свои условия. Не было такого безрассудства, на какое не сподобился бы Колдрен.
– Ладно, у меня дела, – бросил он и добавил – чуть резче: – Дай знать, если Андерсену надоест возиться с тобой, как с дитем малым.
Махнув на прощанье рукой, он отошел. Из своего окна он позже увидел, что Колдрен не уехал сразу – остался чего-то ждать.
Пауэрс вошел в здание отдела неврологии и несколько минут стоял, отдыхая душой и телом в холодном вестибюле. Коротко поприветствовал медбратьев и вооруженного револьвером охранника за стойкой.
По каким-то странным причинам, едва ли ему понятным, спальные залы блока вечно притягивали посторонних, по большей части – эксцентриков и сумасшедших, заявлявшихся сюда, чтобы предложить больнице какие-нибудь мистифицированные средства для борьбы со сном. Впрочем, кто-то из них, наверное, был почти нормален. Кто-то из них преодолевал тысячи миль, чтобы оказаться тут – гонимый, видимо, странным инстинктом мигрирующего зверя да желанием познакомиться с местом, где навеки упокоится его род.
Пауэрс прошел коридором, ведущим к конторе администрации, взял ключ и через теннисный корт дошагал до бассейна на дальней стороне двора.
Бассейном уже несколько месяцев не пользовались, замок в дверях работал только благодаря стараниям Пауэрса. Войдя внутрь, он запер за собой дверь и, медленно ступая по непокрашенным доскам, дошел до самого конца – наиболее глубокой части бассейна. Он остановился на трамплине и минуту смотрел на идеограмму Уитби. Та была кое-где прикрыта мокрыми листьями и газетами, но образ все еще угадывался. Он занимал чуть ли не все дно бассейна и на первый взгляд смахивал на огромный солнечный диск с четырьмя радиальными «плечами» – примитивную юнговскую мандалу.
Раздумывая, что склонило Уитби запечатлеть незадолго до смерти этот странный символ, Пауэрс внезапно заметил что-то движущееся по середине диска. Черное, покрытое скорлупой животное длиной в фут возилось в грязи, с трудом приподнимаясь на задних лапах. Скорлупа была изрисована и в какой-то степени напоминала панцирь броненосца. Дойдя до края диска, нечто на секунду застыло, заколебалось, после чего отступило обратно к центру, не желая или не имея возможности преодолеть миниатюрный ров.
Пауэрс осмотрелся вокруг, потом вошел в одну из кабинок, окружающих бассейн, и сорвал с заржавевших держателей небольшой шкафчик для одежды. Держа его, он спустился по хромированной лестнице на дно бассейна и приблизился к явно обеспокоенному животному. Оно намеревалось уже сбежать, но Пауэрс схватил его и впихнул в шкафчик.
А увесистая такая зверушка оказалась, не легче кирпича. Пауэрс дотронулся до массивного оливкового панциря, откуда высовывалась треугольная голова, похожая на голову ужа. Глаза с тремя веками, смотревшие на него со дна ящика, заторможенно моргали.
– Готовишься к сильному зною, – пробормотал себе под нос Пауэрс. – Этот свинцовый панцирь, врожденный зонт, должен тебя охлаждать…
Он закрыл дверку, вылез из бассейна, прошел через контору администратора и направился к своему автомобилю.
Дневник Пауэрса:
Колдрен все еще держит на меня какую-то глупую обиду. Он не смирился со своей изоляцией и постоянно исполняет некие ритуалы, заменяющие ему часы сна. Я должен, быть может, сказать ему о своем быстро приближающемся нулевом рубеже, но он наверняка воспримет это как последнее непростительное оскорбление. Я имею в избытке то, чего он так отчаянно жаждет. Неизвестно, что могло бы случиться. К счастью, эти мои ночные кошмары в последнее время не так докучают…
Отодвинув дневник в сторону, он лег подбородком на стол и какое-то время смотрел за окно, на белое дно высохшего озера, тянущееся до самого горизонта. На расстоянии трех миль, на противоположном берегу, в ясном воздухе второй половины дня вращалась чаша радиотелескопа; с его помощью Колдрен неустанно вслушивался в Космос, рыская в миллионах кубических парсеков пустоты, как древний кочевник на берегах Персидского залива.
За спиной Пауэрса журчал климатизатор, поток холодного воздуха омывал небесно-голубые стены комнаты, в сумерках потихоньку становившиеся иссиня-черными. Снаружи воздух был ясен и тяжел; из зарослей позолоченных кактусов тут же под окнами клиники выливались волны жара, завоевывающие террасы перед зданием неврологии. Где-то в здании, рассортированные по тихим спальням, за отрезающими внешний свет занавесками, спали сном без видений неизлечимые больные. Их в клинике насчитывалось уже больше пяти сотен – целая армия сомнамбул на последнем марше. Едва ли прошло пять лет с тех пор, как были зафиксированы первые случаи наркомы, но огромные государственные больницы уже были готовы к приему тысяч. Случаи наркомы день за днем становились все более многочисленными.
Пауэрс почувствовал себя уставшим. Он посмотрел на ту руку, где обычно носил часы, задавая себе вопрос, сколько еще времени до восьми, до начала его сна на этой неделе. Он засыпал всегда перед сумерками и знал, что вскоре подойдет его последний рассвет.
Часы были в кармане, и он напомнил себе, что решил их уже никогда не использовать. Отвлечением стали книжные полки, располагавшиеся напротив письменного стола. На них был ряд переплетенных в зеленое публикаций Комиссии по Атомной Энергии – их Пауэрс принес сюда из библиотеки Уитби – и сборники статей, где Уитби и ему подобные описывали свою работу в Тихом океане после взрыва водородной бомбы. Многие эти тексты Пауэрс знал чуть ли не наизусть, читал их сотни раз, стремясь вникнуть в суть последних открытий умершего биолога. Насколько легче было бы забыть Тойнби, Ленина, Шпенглера!
Мысли тянулись саднящей патокой. Пауэрс протянул руку к дневнику – с мыслями о той девушке, названной Колдреном, вероятнее всего в угоду безумному чувству юмора, Нарколепсией. О той, что сравнила его с Мечниковым и Пастером. Наверное, Уитби такие сравнения подошли бы больше. Думая о Нарколепсии и о подаренной ею дружеской улыбке, Пауэрс записал в дневнике:
Проснулся в 6:33 утра. Последний визит у Андерсена. Он дал мне понять, что дальнейшие осмотры лишены смысла, лучше буду чувствовать себя в одиночестве. Заснуть в восемь? Я не знаю. Прощайте, часовые пояса. Всего хорошего, атолл Эниветок[19].
С девушкой он встретился на следующий день в лаборатории Уитби. Он поехал туда сразу после завтрака, забрав с собой зверька, найденного в бассейне; хотел изучить его получше, прежде чем тот умрет. Единственный панцирный мутант, попавшийся ему до этого, едва не оказался причиной его смерти. Месяц назад, когда он ехал вокруг озера на автомобиле, то ударил передним колесом в зверька, уверенный, что попросту раздавит его. Но насыщенный свинцом панцирь животного выдержал, хотя внутренности были размозжены – сила удара столкнула машину в кювет. Он взял тогда с собой панцирь, взвесил его в лаборатории и обнаружил, что тот содержал около шестисот граммов свинца.
Многие разновидности растений и животных начали синтезировать материалы, призванные служить им радиационной защитой. В горах, лежащих по ту сторону пляжа, двое старых золотоискателей пробовали заставить работать брошенные восемьдесят лет назад золотодобывающие машины. Они заметили, что растущие вокруг шахты кактусы покрыты желтыми пятнами. Анализ показал, что растения начали поглощать золото, обедняя залежи через непомерно развившуюся корневую систему – старая шахта, таким образом, им пригодилась куда больше, чем людям.
Проснувшись в то утро в 6:45, на десять минут позже, чем вчера – время он отмерил по радио, – Пауэрс неохотно позавтракал, около часа провел, запаковывая книги, после чего прогулялся до заставы и велел отправить их брату. Получасом позже он уже занял лабораторию Уитби. Та размещалась в геодезическом куполе стофутового диаметра, построенном рядом с квартирой, на западном берегу озера, на расстоянии около мили от убежища Колдрена. За куполом со времени суицида Уитби никто не присматривал, и почти все экспериментальные флора и фауна вымерли, прежде чем Пауэрс получил разрешение на доступ в лабораторию.
Сворачивая на подъездную аллею, Пауэрс увидел Нарколепсию, стоявшую на вершине купола. Ее стройная фигура ярко выделялась на фоне ясного утреннего неба. Она помахала ему приветственно рукой, съехала на пятой точке по стеклянным плитам купола и соскочила на дорогу рядом с машиной.
– Добрый день, – сказала она, улыбаясь. – Я пришла посмотреть ваш зоопарк. Колдрен сказал, если мы заявимся с ним вместе, вы нас не пустите. Вот я и пошла одна. – Пока Пауэрс молча рылся в карманах, ища ключи, она добавила: – Хотите, я вам рубашку постираю?
Пауэрс усмехнулся, глядя на свои покрытые пылью, пропотевшие манжеты.
– Честно, было бы неплохо, – промолвил он. – А то видок у меня и впрямь затрапезный. – Он открыл дверь, взял Нарколепсию за руку. – И что это такое Колдрен болтает? Пусть тоже приходит, я его гнать не стану.
– А что у вас в ящике? – спросила девушка, указывая на шкафчик.
– Наш дальний родственник. Открыт мной лично совсем недавно. Интересный экземпляр – сейчас я его вам продемонстрирую.
Передвижные перегородки делили здание на четыре отсека. Два отсека служили кладовыми – с вольерами, кормами для животных и медтехникой. Они прошли в третий отсек, где находился огромный рентгеновский аппарат «Гемакситрон», поставленный перед крутящимся круглым столом, заключенным в клеть из защитных экранов.
Четвертый отсек занимал зоопарк Пауэрса. Пока они шли вдоль вольеров, за матовыми стеклами метались тени их обитателей. Рядом со столом Пауэрса стояла самая большая клетка – и самая шумная. Поставив шкафчик с панцирным зверьком на стол, Пауэрс взял со стола кулек орешков и подошел к этой клетке.
Маленький черный шимпанзе в пилотском шлеме приветствовал их, повиснув на решетке, веселым верещанием, после чего, оглядываясь через плечо, отскочил к пульту, установленному на задней стенке клетки. Он начал поспешно нажимать клавиши – и его жилище окрасилось переливами цветных огоньков.
– Ловкий малый! – сказал Пауэрс, похлопывая шимпанзе по спине и всыпая ему в лапу горсть орешков. – Ума тебе не занимать, я смотрю? – добавил он, когда обезьяна ловким жестом хвастливого фокусника забросила орешки в рот.
Смеясь, Нарколепсия тоже взяла несколько орешков и угостила шимпанзе.
– И впрямь умен! Эти его крики звучат так, будто он вам что-то сказать хочет.
– Он говорит со мной, все так, – кивнул Пауэрс, довольный собой. – У него в запасе аж двести слов, но он пока не освоил разделение слогов. – Из холодильника около стола он вынул ломтики нарезанного хлеба и вручил их шимпанзе. Тот тотчас же, словно только того и ждал, поднял в углу клетки тостер и перенес в центр, воткнув штепсель в розетку в полу.
Пауэрс специальным рубильником подал ток, и через минуту тостер разогрелся.
– Этот малый – один из самых сообразительных в моей коллекции. Уровень его интеллекта примерно сопоставим с шестилетним ребенком, но в определенных вопросах шимпанзе гораздо самостоятельнее. – Шимпанзе вынул поджарившийся хлеб, подул на него, вольготно расселся рядом с тостером и принялся за еду. – Свое жилище он обустроил сам – притащил сюда ведро, использует его для сбора цветов пеларгонии в саду.
– А кто напялил на него шлем? – спросила Нарколепсия, выгнув бровь.
– Я. Это, скажем так, медицинское показание – порой у бедняги мигрень. Все его предшественники… – Пауэрс замялся, отведя взгляд. – Пойдемте, покажу и других здешних жителей.
Они молча прошли в другой конец зала.
– Начнем с истоков, – провозгласил Пауэрс, снимая стеклянную крышку с одного из контейнеров. Нарколепсия заглянула внутрь – в мелкой воде в компании камушков и раковин пребывало маленькое округлое существо с ворохом щупалец.
– Это морской анемон. Ну, был им когда-то – простым кишечнополостным организмом с открытой полостью тела. – Пауэрс указал на утолщенный гребень ткани вокруг основания. – Он запечатал полость и превратил ее в рудиментарный нотохорд[20] – считайте, перед вами первое растение, развившее нервную систему. Позже усики свяжутся в ганглий, но они уже чувствительны к цвету. Вот, пожалуйста! – Он взял сиреневый платок Нарколепсии и повесил его над контейнером. Придатки анемона затрепетали в определенном ритме, а потом закрутились спиральками, будто обдумывая полученную из внешнего мира информацию.
– Любопытно, что щупальца не реагируют на белый. В нормальных условиях им, как барабанной перепонке в человеческом ухе, доступны лишь перепады давления. Но сейчас они способны натурально слышать цвета, знак того, что анемон готовит себя к жизни вне водной среды – к статичному миру, полному резких контрастов.
– Но что все это значит? – спросила Нарколепсия.
– Сейчас поймете.
Они прошли вдоль скамьи до группы контейнеров в форме барабанов, сделанных из антимоскитной сетки. Над самым первым из них висела огромная, увеличительная микрофотография чертежа, напоминавшего синаптическую карту, а над ней надпись: «Дрозофила – 900 Р/ч». Пауэрс постучал пальцем в маленькое окошечко барабана.
– Фруктовая мушка. Ее геном идеален для исследований, – сказал он, наклонился и дотронулся пальцем до огромного улья в форме буквы «Р», повисшего на стенке барабана. Из улья выползло несколько мух. – В нормальных условиях они не сбиваются в стаи. А здесь – создали форму общественного уклада и начали вырабатывать подобие меда из пыльцы.
– А это что? – спросила Нарколепсия, указывая на чертеж.
– Схема действия ключевых генов, – сказал Пауэрс. Он провел пальцем по стрелкам, идущим от центра до центра. Над стрелками виднелась надпись «лимфатические железы», а ниже – «эпителий, образцы». – Немного походит на перфокарту для механического пианино, верно? Достаточно выбить рентгеновскими лучами один из центров, и уже меняется черта, возникает что-то новое.
Нарколепсия посмотрела на второй контейнер и брезгливо скривилась. Глянув ей через плечо, Пауэрс понял, что смотрит она на гигантское паукообразное размером с ладонь человека, с ворсистыми конечностями в палец толщиной. Фасеточные глаза твари походили на крупные караты.
– Вот этот тип выглядит жутко. – Девушка поежилась. – И что за макраме он плетет? – Она помахала рукой над садком, и монстр-паук, встрепенувшись, отступил вглубь и стал выбрасывать из себя спутанную массу нитей, продолговатыми петлями повисших на стенках.
– Паутина, – сказал Пауэрс, – с той только разницей, что состоит она из нервной ткани. Ее нити являются наружной нервной системой, внешним оперативным придатком мозга. Поистине изящное решение. Много лучше того, чем располагаем мы.
Нарколепсия на несколько шагов отступила от клетки.
– Ужасно. Не хотела бы я иметь с ним дело.
– Он не так страшен, как выглядит. Он слеп. Чувствительность у его глаз такая, что им доступны разве что гамма-лучи. У вас флуоресцентные часы – их стрелки покрыты радиоактивной светомассой постоянного действия из солей радия-226. Когда вы провели рукой над садком, паук отреагировал. После четвертой мировой войны он себя будет чувствовать как рыба в воде.
Когда они вернулись к столу, Пауэрс включил кофеварку и придвинул стул Нарколепсии. Потом он открыл ящичек, вынул из него закованную в панцирь жабу и положил ее на целлюлозную подстилку на стол.
– Узнаете? Самая обычная жаба – вид, знакомый с детства. Она построила себе, как видите, достаточно солидное бомбоубежище. – Он перенес амфибию в раковину, пустил струю воды и стал смотреть, как та мягко скользит по панцирю. Потом полой рубашки вытер руки и возвратился к столу.
Нарколепсия отбросила упавшие на глаза волосы и с интересом уставилась на него.
– Ну скажите же мне наконец, что все это значит, – попросила она.
Пауэрс зажег сигарету.
– Ничего, по сути. Тератологи[21] годами производят чудовищ. Вы когда-нибудь слышали о так называемой молчащей паре?
Она покачала головой. С минуту Пауэрс задумчиво смотрел на нее.
– Так называемая молчащая пара является одной из самых старых проблем современной генетики. Не позволяющая себя разгадать тайна двух пассивных генов, появляющихся у небольшого в процентном соотношении числа живых организмов и не имеющих ни одной ясно определенной функции в строении или развитии этих организмов. Много лет биологи пробовали «оживить» их, заставить действовать, но трудность была в том, что эти гены, даже если существуют, не дают себя легко отделить от других, активных генов, находящихся в оплодотворенных яйцеклетках, а кроме того, нелегко подвергнуть их действию достаточно узкого пучка рентгеновских лучей так, чтобы не повредить остальную хромосому. И все же по факту десятилетнего труда биолог по фамилии Уитби изобрел эффективный метод полного облучения всего организма, базирующийся на наблюдениях, сделанных в области радиологических повреждений на островке Эниветок[22]. Уитби заметил, что повреждения, являвшиеся следствием ядерного взрыва, были значительнее, чем можно было ожидать по расчетам количества выделившейся энергии и интенсивности облучения. Он доказал, что это произошло в результате выделения из протеиновых структур генов скопившейся в них энергии. Сходный процесс – колебание мембраны в резонанс звуку. Помните историю с мостом, развалившимся, стоило по нему строевым шагом пройти роте солдат? Уитби посетило озарение: все упирается в определение резонансной частоты структуры. В молчащих генах она отличается от остальных хромосом, следовательно, отыскав критическую частоту, можно спокойно облучать весь организм, не повреждая его, а воздействуя лишь на молчащую пару. – Рукой с сигаретой Пауэрс широко обвел лабораторию. – Все, что вы здесь наблюдаете, – плоды технологии «резонансного перемещения» от Уитби.
Девушка кивнула.
– Значит, молчащая пара всех этих организмов пробуждена? – догадалась она.
– Истинно так. То, что здесь находится, – лишь ничтожная часть из многих тысяч особей, перенесших эксперимент. Его результаты, смею заверить вас, уникальные.
Он поднялся и задернул шторы. Под овальным куполом, повисшим над их головами, палящее солнце ощущалось с такой силой, что его трудно было переносить. В полумраке Нарколепсия обратила внимание на стробоскоп, блестевший в одном из контейнеров. Она поднялась и подошла к нему, рассматривая высоченный подсолнух с мясистым граненым стеблем и неестественно огромным диском. Расположенная вокруг цветка полая башня была сложена из тщательно подогнанных друг к другу камней грязно-белого цвета. На ней была прикреплена табличка, гласившая: «Мел: 60 000 000 лет». Рядом на скамье находились еще три башни меньшего размера и диаметра с табличками: «Песчаник девонский: 200 000 000 лет», «Асфальт: 20 лет», «Полихлорвинил: 6 месяцев».
– Видите эти влажные светлые пятнышки на лепестках? – спросил Пауэрс, встав рядом с девушкой. – Уникальная метаболическая реакция со стороны растения. Можно сказать, что оно видит время. Чем старше окружающая его башня, тем метаболизм протекает неспешнее. При контакте с асфальтовой башней годовой цикл его развития сокращается до недели, в окружении полихлорвинила – до двух часов.
– Видит время, – повторила Нарколепсия слова ученого. – Потрясающе! Неужели перед нами – формы жизни далекого будущего?
– Я не могу этого ни подтвердить, ни опровергнуть, – ответил Пауэрс. – Но если ваше предположение верно, то мир будущего будет сюрреалистичен до безобразия.
Он вернулся к столу, вынул две чашки из ящика, налил в них кофе и выключил кофеварку.
– Ряд исследователей хранит убежденность, что организмы, обладающие молчащей парой генов, – предвестники какого-либо всеохватного эволюционного рывка, а молчащие гены – что-то вроде кода, послания. Мы, низшие организмы, носим его в себе для нужд высших, которые должны появиться после нас. Быть может, мы открыли этот код слишком рано.
– Почему?
– Ну, Уитби умер – наложил на себя руки. Что-то, что он обнаружил в ходе своих опытов, свело его с ума. Буквально каждый из облученных им организмов вошел в фазу полностью некоординированного развития, создавая высокоспециализированные органы чувств, чье назначение мы не можем даже отгадать. Последствия этого развития катастрофические – анемон буквально разлетится на кусочки, дрозофилы пожрут друг друга и так далее. Осуществится ли будущее, заключенное в этих растениях и животных, когда-нибудь, или это лишь наша экстраполяция – кто может сказать? Порой мне кажется, что эти вновь созданные органы чувств – лишь пародия на их запланированную реализацию. Здешние экземпляры пока еще пребывают в ранней фазе второго цикла развития. С течением времени их вид будет все более странным и невообразимым.
Нарколепсия наклонила голову.
– Значит, зоосад без зоологов? А что же ожидает людей?
Пауэрс пожал плечами.
– Приблизительно один человек из ста тысяч несет в себе молчащие гены. У кого они есть – у вас или у меня? Неизвестно. Никто еще не рискнул облучиться полностью. Это было бы не просто самоубийством, но, судя по опытам Уитби, самоубийством мучительным. – Он допил свой кофе и сразу же ощутил усталость и опустошенность. Разговор отнял слишком много сил. Нарколепсия придвинулась к нему.
– Вы очень плохо выглядите, – с ласковой тревогой сказала она. – Проблемы со сном?
Пауэрс выдавил из себя улыбку.
– Да, его у меня слишком много.
– А Колдрен почти не спит. Каждую ночь меня будят его шаги в коридоре. Но лучше бессонница, чем вечный сон, верно? Кстати, никому не приходила в голову идея попытаться облучить больных, спящих в больничном корпусе? Может быть, у кого-то наличествует эта молчащая пара генов?
– В том-то и дело, что они имеются у каждого из них. Молчащие гены и наркома взаимосвязаны самым тесным образом. – Пауэрс был почти обессилен и с трудом удерживался от того, чтобы извиниться перед Нарколепсией и прекратить разговор. Но, пересилив себя, он обогнул стол, вынул из-под него магнитофон, включил, перемотал кассету и прибавил звук.
– Мы с Уитби часто обсуждали этот вопрос, – сказал он. – В конце концов я стал записывать наши беседы. Он был гениальным ученым и лучше всех разбирался в этих проблемах, так что давайте выслушаем его мнение – оно исчерпывает суть дела. – Он надавил клавишу PLAY и закончил мысль: – Извините за низкое качество записи, я слишком много раз запускал эту пленку, и она уже поизносилась.
Голос ученого, отрывистый и нервный, прорывался через помехи, но Нарколепсия отчетливо улавливала каждое слово.
Уитби: …Бога ради, Роберт, вспомни статистику ФАО. «За последние пятнадцать лет на каждом акре посевной площади наблюдается пятипроцентный рост всходов». В то же самое время мировой урожай пшеницы упал почти на два процента. Возьмем другие продукты – корнеплоды и зерновые, молоко и мясо, сою и прочее, – везде производство падает. Одновременно возникает множество параллельных аномалий – от перемены маршрутов традиционных миграций до ежегодного удлинения продолжительности зимовок у животных. Все это складывается в общую необратимую закономерность.
Пауэрс: Естественный прирост в европейских странах и в Южной Америке остается на прежнем уровне.
Уитби: Говорю тебе, эта стабильность – временное явление. Через какие-нибудь жалкие сто лет снижение плодовитости, ныне кажущееся ничтожным, будет влиять и на те территории, где пока возникает искусственный резерв прироста как следствие контроля над рождаемостью. Уже сейчас в странах Дальнего Востока, особенно тех, где смертность детского населения стабильна, рождаемость резко падает. На Суматре, например, она за последние двадцать лет снизилась на пятнадцать процентов, а это уже реально ощутимый спад. Сравнительно недавно, еще два-три десятка лет назад, всякие «неомальтузианцы» пугали мир возможным «взрывом» мировой рождаемости. Сейчас ясно, что опасаться надо не взрыва, а совсем другого. К тому же учти добавочный…
Вдруг речь прервалась – видимо, пленку склеили в месте разрыва. Теперь голос Уитби звучал уже не так раздраженно.
Уитби: …без утайки – сколько времени у тебя отнимает сон?
Пауэрс: Точно не скажу. Часов восемь, наверное.
Уитби: Вечные восемь часов. Кого ни спроси о продолжительности ночного сна, он, не задумываясь, называет эту цифру. На самом же деле почти каждый человек спит сейчас не меньше десяти часов. Я скрупулезно проверял на себе, получается около одиннадцати часов. Вот тридцать лет назад люди действительно отдавали сну в среднем третью часть суток, а за столетие до этого – часов шесть или семь. В своих знаменитых «Жизнеописаниях» Вазари рассказывает, что Микеланджело даже в восьмидесятилетнем возрасте спал всего четыре-пять часов в сутки, посвящая весь день живописи, а затем еще по ночам трудился за анатомическим столом с яркой лампой над головой… В наше время это кажется совершенно удивительным, но для современников это было обычным делом. Думаешь, чем объяснить замечательную трудоспособность многих гениев древности от Аристотеля и Платона до Фомы Аквинского и Шекспира? Как они могли так много создать за свою, не всегда длинную, жизнь? Да просто они каждые сутки имели по шесть-семь часов дополнительного времени. У нас его вдвое меньше плюс к тому же более низкий уровень метаболизма – дополнительный фактор, досадно игнорируемый многими.
Пауэрс: Можно предположить, что этот увеличивающийся период сна является формой компенсации, какой-то массовой попыткой к бегству от огромного стресса городской жизни в конце двадцатого века.
Уитби: Можно, но это будет ошибкой. Проблема чисто биохимическая. Матричные лекала рибонуклеиновых кислот, открывающих протеиновую цепочку в любом живом организме, изношены до предела, а матрицы, определяющие свойства протоплазмы, утрачивают упорядоченность. Ничего удивительного, они трудятся без выходных уже добрый миллиард лет – в какой-то момент должна наступить потребность в капитальном ремонте. Продолжительность жизни всегда и для всех ограничена. В этом нет принципиальной разницы между колонией примитивных дрожжей и любым другим живым организмом – или даже целыми видами. Люди всегда тешили себя мыслью о том, что эволюция – непрерывный путь к вершине. На самом же деле она давно миновала свой пик и теперь спускается, приближаясь к всеобщему биологическому финишу. Это трудно понять и принять, но такая перспектива остается единственно честной: пройдет полмиллиона лет – и наши потомки, которых мы представляем суперменами, способными дотянуться до звезд, превратятся в неонеандертальцев. Будут бегать по нашей клинике, воющие и перепуганные, ничего не понимающие – как дикари, переправленные в гущу мегаполиса по щелчку пальцев. Поверь, мне жаль их так же, как себя самого. Мой полный провал, абсолютный недостаток права на какое-нибудь моральное или биологическое существование уже сейчас заключен в каждой клетке моего тела…
Запись кончилась, но пленка шелестела еще с минуту, прежде чем остановиться. Пауэрс выключил магнитофон и потер виски. Нарколепсия молча и неподвижно смотрела на него. Тишина прерывалась лишь стуком камешков, служивших игрушками для шимпанзе.
– Уитби считал, – нарушил тишину Пауэрс, – что молчащая пара – это последняя судорожная попытка органической природы выжить, не захлебнуться, говоря образно, в потоке подступающей к горлу воды. Жизнь любого организма находится в прямой зависимости от объема энергии, излучаемой Солнцем. Когда этот объем выйдет на критический уровень, мы перешагнем черту, и уже ничто не спасет человечество от погибели. В предвидении этого для будущей защиты ряд живых организмов выработал нечто вроде аварийной системы, позволяющей адаптироваться к высоким температурам. Например, мягкокожие обзаводятся панцирями с высоким содержанием тяжелых металлов, своего рода щитами от облучения. Уитби считал, что это попытка с заранее обреченным исходом, а я иногда надеюсь… – Он улыбнулся девушке и пожал плечами. – Вы давно знаете Колдрена?
– Недели три от силы, но мне кажется, будто целый век.
– Что можете сказать о нем? Я уже довольно давно не общался с ним.
– Я сама довольно редко с ним вижусь. Он только и делает, что заговаривает мне уши о пользе сна. Он незаурядная личность, но весь в себе и живет лишь для себя. Но вы для него – настоящая идея фикс.
– Я-то думал, он на дух меня не выносит.
– Это для виду. На самом деле он только о вас и думает – потому и шагает по пятам. – Нарколепсия изучила Пауэрса внимательным взглядом. – Мне кажется, он испытывает перед вами какую-то вину.
– Вину передо мной? – переспросил ученый. – Вот так новости! Скорее я должен считать себя виноватым перед ним.
– Вы? Отчего же? – удивилась Нарколепсия и, поколебавшись, уточнила: – Это правда, что вы ставили на нем какие-то опыты?
– Правда, – ответил Пауэрс. – Увы, задуманное осуществилось далеко не полностью, как и многие другие мои проекты. Неужели Колдрен считает себя ответственным за мои фиаско?
Он взглянул на сидевшую напротив девушку.
– Думаю, вам надо знать все. Вы рассказывали, что Колдрен не может заснуть и ночами бродит по своей комнате, а между тем хроническая бессонница – это его естественное состояние.
Нарколепсия округлила глаза.
– Так вы…
– Я сделал ему лоботомию. С чисто хирургической точки зрения – тонкая работа, ни к чему не придраться. В нормальных условиях периоды сна у человека регулирует гипоталамус; поднимая уровень сознания, он дает отдых волосковым структурам мозга и дренирует накопившиеся в них токсины. Однако, когда часть управляющих петель оказывается разорвана, пациент не получает, как в нормальных условиях, сигнал ко сну, и дренаж происходит в сознательном состоянии. Единственное неприятное последствие операции – чувство временного беспокойства, но через несколько часов и оно исчезает. Таким образом я продлил жизнь Колдрена минимум лет на двадцать. Но его психика по каким-то неизученным причинам постоянно требует сна, и при этом возникает тревога, угнетающая его мозг. Вся моя операция оказалась безупречно исполненной трагической ошибкой.
Нарколепсия нахмурилась.
– Так и знала. В статьях из нейрохирургических журналов вы скрываете своего пациента под литерой К. Я подумала – прямо как у Кафки, только это не литература, а жизнь.
– Может быть, мне скоро придется навсегда уехать отсюда, – сказал Пауэрс. – Сделайте доброе дело – проследите за тем, чтобы Колдрен не прекращал посещений клиники. После операции ткани при глазных яблоках нуждаются в регулярном осмотре.
– Постараюсь. Правда, иногда у меня возникает ощущение, что я сама для него – просто одно из его свидетельств последних дней, – ответила девушка.
– Свидетельств? В смысле?..
– А, так вы не знаете? Так он называет свое собрание итоговых материалов рода человеческого. Писания Юнга, музыка Бетховена, протоколы Нюрнбергского процесса, книги на цифровых носителях, все в таком духе. – Нарколепсия прервалась видя, что Пауэрс не слушает ее. – Что вы рисуете?
– Где?
Она показала на бумагу. Пауэрс понял, что бессознательно, но с огромной точностью вырисовывал четырехрукое солнце, идеограмму Уитби.
– Ах, это… это ерунда, так себе, каракули, – сказал он, чувствуя тем не менее, что рисунок обладал для него какой-то странной, непреодолимой силой.
Нарколепсия поднялась и прошла к выходу.
– Навестите его как-нибудь, доктор. Колдрен столько всего хотел бы вам показать. Он достал где-то старую копию последних сигналов, переданных экипажем «Меркурия-7» сразу после их посадки на Луну. Помните – те странные сообщения, записанные ими незадолго до смерти, полные какого-то поэтического бреда о «белых садах»? Это мне немного напоминает поведение растений здесь, в вашей лаборатории.
Она запустила пальцы в нагрудный кармашек и вынула оттуда какую-то карточку.
– Колдрен просил, чтобы я показала вам это, как будет возможность, – сказала она.
Это была библиотечная карточка из каталога обсерватории. Посредине было написано большое число:
96 688 365 498 720
– Вести обратный отсчет с таким шагом по меньшей мере странно, – скептично заметил Пауэрс. – Пока дойдем до нуля – у меня этих карточек целая гора накопится.
Когда девушка ушла, он бросил карточку в мусорную корзину, а потом почти час изучал свой начерченный по наитию рисунок.
На полдороге к его летнему домику шоссе раздваивалось – одна ветка уходила влево, вилась среди голых холмов к давно заброшенному военному полигону, построенному над одним из далеких соляных озер. Здесь, за высокой оградой, приютилось несколько небольших бункеров, наблюдательные вышки, пара ангаров да большой склад с пологой металлической крышей. Вся территория стрельбища была отделена от окружающего мира цепью белых холмов. Пауэрс привык прогуливаться вдоль огневой позиции, рассматривая бетонные щиты на другом конце горизонта. Абстрактная геометрия расположения всех этих объектов в огромной пустыне позволяла ему ощутить себя муравьем, попавшим на шахматную доску, где уже готовы к игре две армии – бункеры и вышки против мишеней.
Разговор с Нарколепсией неожиданно помог ему осознать, как расточительно и глупо тратил он до сих пор последние месяцы своей жизни. «Всего хорошего, атолл Эниветок», – записал он в дневнике, но выходило так, что его целенаправленное забывание работало как запоминание – с точностью до наоборот. Поднявшись на один из наблюдательных пунктов, он облокотился на низкую ограду и долго смотрел в сторону шеренги нарисованных на земле мишеней. Ракеты и снаряды вырвали из них целые куски бетона, но рисунки огромных стоярдовых дисков синих и красных цветов сохранились на поверхности полигона. Больше получаса он смотрел на них, собирая воедино разрозненные мысли. Потом вдруг решился и, быстро покинув вышку, вошел в ангар. Там было холодно. Порывшись среди ржавеющих электрокаров и пустых контейнеров, он отыскал в другом конце ангара за мотками проволоки и штабелями досок несколько мешков с цементом и древнюю бетономешалку.
Еще через полчаса он подогнал машину к ангару и прицепил к заднему бамперу бетономешалку, загруженную песком и цементом. Потом вылил туда же воду из стоящих вокруг бочек, загрузил остаток цемента в багажник и на заднее сиденье. Из штабелей леса он отобрал самые прямые доски, засунул их в открытое окно и через озеро повез свой груз к центральной, пока еще хорошо сохранившейся мишени.
Два часа без отдыха трудился он в центре огромного синего круга; вручную изготовил примитивные деревянные формы и залил их бетоном, приготовленным таким же дедовским методом. Пауэрс сформовал его в шестидюймовый забор у диска – для этого он размешивал бетон рычагом домкрата, заливая его в формы колпаком, снятым с заднего колеса. Когда дневная работа была завершена, он ушел. Ограда достигла уже тридцати футов длины.
7 июня
Впервые я реально ощутил, насколько укоротился мой день. Когда в моем распоряжении имелось двенадцать часов, временной точкой отсчета был полдень; завтрак и ужин начинались в привычные для меня часы. Сейчас, когда я могу посвятить сознательной деятельности лишь одиннадцать часов, ограниченность времени превратилась в какой-то барьер. Я вижу, как сматывается лента, вращающаяся на катушке магнитофона, но не могу замедлить скорость ее оборотов. Больше всего времени уделяю своей библиотеке, систематизирую и упаковываю книги и журналы. Бандероли очень тяжелые, поэтому я не передвигаю их. Количество клеток уменьшилось до сорока тысяч. Проснулся в 8:10. Засну в 19:15. Где-то посеял часы, придется ехать в город, чтобы купить новые.
14 июня
Теперь у меня в распоряжении только девять с половиной часов. Я, как автомобилист, оставляю за спиной время, как убегающее назад дорожное полотно. Последняя неделя отпуска минует скорее, чем первая. При таком темпе мне остается, наверное, всего четыре-пять недель. Сегодня утром я попытался представить себе последнюю свою неделю, потом последние три дня, два, один и в конце концов последние минуты, финал – и тут меня охватил такой ужас, какой я еще никогда не испытывал. Только через полчаса я восстановил силы настолько, что смог сделать себе инъекцию адреналина.
Колдрен буквально преследует меня. На калитке он вывел мелом число 96 688 365 498 702 – озадачил моего почтальона. Проснулся в 9:05. Засну в 18:36.
19 июня
8 часов 45 минут сознательной деятельности. Меня поднял звонок Андерсена. Я хотел бросить трубку, но вежливость победила, и мы с ним обговорили последние формальности. Восхищался моей выдержкой, назвал ее «героическим стоицизмом». Лестно, но неправда. Все ипостаси добродетели – мужество, вера, самодисциплина – пьют из одного источника, и имя ему отчаяние. Как, оказывается, трудно блюсти традицию, утверждающую, что истинный ученый должен бесстрастно воспринимать все факты, подтверждающие его научную гипотезу, какими бы трагическими они ни были для него лично! Ищу опоры в мыслях о Галилее перед судом инквизиции, о Фрейде, мужественно переносившем боль в своей пораженной саркомой челюсти.
Встретил в городе Колдрена. Говорили о «Меркурии-7». Оказалось, что Колдрен убежден, будто его экипаж вполне осознанно решил остаться на Луне, после того как получил доступ к некой «космической информации». Загадочные существа с Ориона будто бы убедили землян, что любое исследование космоса безнадежно опоздало, и именно поэтому Вселенная подходит к концу своего существования. Колдрен заявил, что кое-кто из военных целиком разделяет веру в эту чепуху, но я думаю, что таким извращенным способом он просто пытается успокоить меня.
Видимо, придется отключить телефон. Какой-то ненормальный постоянно звонит, требуя оплаты пятидесяти мешков цемента. Якобы я десять дней назад приобрел их у него. Он утверждает, что сам грузил их в мою машину. Я действительно приезжал в город на фургоне Уитби, но только для того, чтобы купить свинцовые экраны. Для чего мне мог понадобиться цемент, для чего… Всякая ерунда отвлекает меня именно сейчас, когда конец все ближе. (Мораль: не следует слишком усердно забывать Эниветок.) Проснулся в 9:40, засну в 16:15.
25 июня
7 часов 30 минут отпущено мне сегодня. Колдрен снова крутился у лаборатории, выискивая что-то, и разбудил меня телефонным звонком. Когда я снял трубку, то какой-то голос, записанный на пленку, взахлеб обрушил на меня целый поток цифр, как обезумевший компьютер. Его выходки начинают мне надоедать. Надо будет проведать его и как-то объясниться. Хороший предлог, чтобы повидаться с Марсианкой.
Теперь мне достаточно поспать всего раз в сутки. Плюс 1 вливание глюкозы. Сон стабильно «черный», без сновидений. Минувшей ночью я снял 16-миллиметровый фильм о первых трех часах сна и сегодня утром просмотрел его у себя в лаборатории. Это самый страшный из всех фильмов ужасов. На нем я кажусь полутрупом. Проснулся в 10:25. Засну в 16:45.
3 июля
5 часов 45 минут – продолжительность моего нынешнего дня. Почти ничего не делаю. Нарастающая летаргия. Едва добрался до лаборатории, по дороге два раза выпускал из рук руль, чуть не попал в аварию. С большим усилием заставил себя накормить животных и сделать записи в лабораторном журнале. Перечитал еще раз заметки Уитби, наставления к завершающим опытам. Рискнул дать себе 40 рентген в минуту с расстояния 350 мм.
Все уже подготовлено. Проснулся в 11:05. Засну в 15:15.
Он потянулся всем телом, передвинул тяжелую голову по подушке, задерживая свой взгляд на тенях, отброшенных на потолок оконными гардинами. Потом перевел глаза на свои ступни и увидел, что на краю кровати сидит Колдрен, пристально глядя на него.
– Добрый вечер, доктор, – приветствовал он его, гася сигарету. – Точнее, уже ночь. Вы неважно выглядите.
Пауэрс оперся на локоть и посмотрел на часы. Шел двенадцатый час. На миг у него закружилась голова, он спустил ноги с кровати, облокотился на колени и кулаками принялся массировать отекшее лицо.
Он увидел, что вся комната была в табачном дыму.
– Что тебе нужно? – спросил он Колдрена.
– Хочу пригласить вас на ужин, – ответил тот, показывая на телефон. – Аппарат не работает, пришлось приехать самому. Думаю, вы простите мою бесцеремонность, но я чуть ли не полчаса звонил в дверь. Странно, что вы не услышали.
Пауэрс кивнул и поднялся, безуспешно пытаясь разгладить стрелки на измятых летних брюках. Он уже неделю не переодевался, брюки были влажными и дурно пахли. Когда он направился в ванную, Колдрен спросил, показывая на установленный возле кровати штатив:
– Зачем это, доктор? Вы что, снимаете фильм?
Пауэрс перевел взгляд с Колдрена на штатив и заметил, что дневник его был раскрыт. Размышляя, прочел ли поздний гость его заметки, он поднял дневник и прошел в ванную, захлопнув за собой дверь. Достав из ящика под умывальником шприц и ампулу, он сделал себе укол и с минуту, прислонившись спиной к двери, ждал, когда стимулятор подействует.
Колдрен в комнате развлекался чтением этикеток, размещенных Пауэрсом на связках книг, которые беспорядочно заполнили комнату.
– Ладно, составлю тебе компанию, – в сердцах бросил Пауэрс, глядя на Колдрена. Тот сегодня вел себя как-то неожиданно учтиво.
– Славно! – Колдрен просиял. – К слову, вы не собираетесь переехать отсюда?
– Какая разница. Все равно теперь тебя наблюдает Андерсен.
Колдрен спокойно развел руками.
– Приезжайте к двенадцати, – сказал он. – Вам хватит времени принять душ, переодеться. Странные пятна у вас на рубашке. Известка, я так понимаю?
Пауэрс посмотрел на пятна и попытался отряхнуть светлую пыль. Когда Колдрен ушел, он снял с себя одежду, принял душ и достал из чемодана заранее приготовленное свежее белье и парадный костюм.
До встречи с Нарколепсией Колдрен жил один в старом летнем доме на северном побережье озера. Это была семиэтажная шарада, придуманная математиком-миллионером, слывшим великим оригиналом. По его эскизам и была возведена эта бетонная лента, вившаяся вокруг самой себя, как обезумевшая змея. Один Колдрен сумел решить шараду – здание являлось геометрической моделью выражения квадратного корня из минус единицы. Он снял его у агента по найму недвижимости за смехотворно низкую плату.
Из окон лаборатории Пауэрс мог по вечерам наблюдать, как его пациент неутомимо перебирается с одного уровня на другой, карабкается в путанице террас и косых плоскостей до самой кровли. Здесь он надолго замирал на фоне небосклона, как приговоренный к смерти перед эшафотом, угадывая в пространстве траектории ловимых им незримых волн.
Приехав к полудню, Пауэрс застал Колдрена застывшим на уступе дома на высоте примерно 150 футов в позе драматического актера с откинутой назад головой.
– Колдрен! – громко позвал он, как будто надеясь, что неожиданный окрик заставит того оступиться и сорваться вниз.
Пациент посмотрел на него, загадочно улыбнулся и плавно махнул рукой.
– Заходите в дом! – крикнул он, вновь устремив взгляд к небесам.
Пауэрс вышел из машины и оперся на капот. Он помнил, как несколько месяцев назад принял подобное приглашение. Тогда он попал в какой-то закрытый проход, откуда Колдрен выпустил его лишь через полчаса. Наученный горьким опытом, теперь он терпеливо ждал, пока Колдрен, перепрыгивая с плоскости на плоскость, спустится со своего насеста, а потом они вместе поднялись на лифте вверх.
С бокалами в руках они прошли в просторную, застекленную студию-платформу. Ее обвивала белая бетонная полоска неправильной формы, напоминавшая зубную пасту, выдавленную из огромного тюбика. Вокруг них на пересекающихся и параллельных уровнях были расставлены серая мебель строгих геометрических очертаний, огромные фотоснимки, закрепленные на скошенных решетчатых плитках, а также различные экспонаты, разложенные на низких черных столах. Под каждым была табличка с подробным описанием. Вся коллекция венчалась одним-единственным огромным словом «ТЫ», расположенным на высоте двадцати футов.
Колдрен с гордостью показал на слово:
– Думаю, невозможно найти что-нибудь, что лучше определяло бы человеческую суть. А ведь моя лаборатория, доктор, – заметил он тщеславно, – поважнее будет, чем ваша.
Пауэрс усмехнулся про себя и взглянул на первый экспонат. Это была древняя энцефалограмма, часто прерываемая выцветшими чернильными каракулями. Надпись под лентой гласила: «Эйнштейн А., альфа-волны, 1922 год».
Двигаясь с Колдреном по залу, Пауэрс изредка подносил ко рту стакан с раствором амфетамина, вызывающим ощущение подъема. Он знал, что через пару часов это ощущение испарится и мозг снова станет аморфным, как охапка мокрой туалетной бумаги. Колдрен высокопарно излагал ему свою оценку того, что он называл «итогом истории».
– Все это, доктор, – предсмертные записки, финальные откровения, продукты окончательной фрагментации. Когда у меня их накопится достаточно много, то я создам из этого материала прекрасный новый мир для себя одного. – Он поднял со стола объемистый том в картонной обложке и принялся нервно листать страницы. – Ассоциативные тесты двенадцати осужденных на Нюрнбергском процессе. Займут почетное место в моей экспозиции…
Пауэрс шел по залу, не обращая внимания на разглагольствования Колдрена. Его заинтересовал стоявший в углу тикерный аппарат[23] – или что-то на него похожее. Из узких отверстий в его корпусе тянулся ленточный серпантин. Пауэрс представил себе Колдрена играющим на бирже – та, впрочем, уже лет двадцать отмечала неуклонный спад курсов всех акций.
– Доктор, – он не сразу понял, что Колдрен обращается к нему, – я не рассказывал вам о «Меркурии-7»? – Бывший пациент показал на сделанные убористым почерком записи: – Вот последние из зафиксированных радиосообщений от них к Земле.
Пауэрс бегло просмотрел листы, прочитал наугад одну строчку.
«…Синие… Люди… Рециркуляция… Орион… Телеметрия…»
Пауэрс неопределенно кивнул.
– Интересно. А для чего там тикерные ленты?
Колдрен усмехнулся.
– Я уже несколько месяцев жду, когда вы спросите меня об этом. Взгляните-ка.
Пауэрс подобрал одну из лент с надписью: «Возничий 225-G. Интервал: 69 часов».
Ленту покрывали цифры:
96 688 365 498 695
96 688 365 498 694
96 688 365 498 693
96 688 365 498 692
Пауэрс отпустил ее.
– Выглядит очень знакомо. Что означают эти числа?
Колдрен пожал плечами.
– Кто б мне сказал…
– В смысле? Они должны что-то обозначать.
– Они и обозначают – убывающую арифметическую последовательность. Обратный отсчет, если угодно.
Пауэрс взял правую ленту, подписанную «Овен 44R951. Интервал: 49 дней».
Эта последовательность выглядела так:
876 567 988 347 779 877 654 434
876 567 988 347 779 877 654 433
876 567 988 347 779 877 654 432
Пауэрс оглянулся.
– Какова продолжительность каждого сигнала?
– Всего несколько секунд. Разумеется, они очень сильно сжаты. Их расшифровывает компьютер в обсерватории. Впервые их поймали в Джодрелл-Бэнк лет двадцать назад. Сейчас никто уже не тратит время на то, чтобы их слушать.
Пауэрс повернулся к последней ленте.
6554
6553
6552
6551
– Конец близок, – прокомментировал он. Потом прочитал ярлык на машине: «Неопознанный источник, Гончие Псы. Интервал: 97 недель».
Он показал ленту Колдрену:
– Скоро закончится.
Тот покачал головой. Взял со стола тяжелый, как словарь, том, побаюкал на руках. Лицо его внезапно сделалось мрачным и испуганным.
– Сомневаюсь, – сказал он. – Это лишь последние четыре цифры. А в числе их больше пятидесяти миллионов.
Он вручил книгу Пауэрсу, и тот открыл ее на титульном листе. «Полная последовательность повторяющегося сигнала, полученного радиообсерваторией Джодрелл-Бэнк Манчестерского университета, Англия, в 0012:59 21–5–72. Источник: NGC9743, созвездие Гончих Псов». Он проглядел толстый блок испещренных мелким шрифтом листов – как и говорил Колдрен, тысяча страниц была сверху донизу заполнена миллионами цифр.
Пауэрс покачал головой, снова поднял ленту и задумчиво уставился на нее.
– Компьютер расшифровывает только последние четыре цифры, – объяснил Колдрен. – Каждый пятнадцатисекундный сигнал содержит всю последовательность целиком, но на полное декодирование одного из них у «Ай-Би-Эм» ушло больше двух лет.
– Потрясающе, – прокомментировал Пауэрс. – Но что это?
– Сказал же… это отсчет. Транслируемый из галактики NGC9743 где-то в созвездии Гончих Псов. Звездные системы там коллапсируют, а их обитатели шлют нам свой предсмертный привет. Неизвестно, подозревают ли они о нашем существовании, и если да – сложно сказать, кто мы в их глазах… Так или иначе, эта цивилизация постоянно рапортует о себе, посылая сигналы на водородной волне с надеждой, что кто-нибудь в космосе поймет их – и, возможно, спасет. – Он помолчал. – Есть и другие трактовки, но существует довод, свидетельствующий о правомерности лишь одной гипотезы.
– Какой? – спросил Пауэрс.
Колдрен показал ленту сигналов из созвездия Гончих Псов.
– Где-то высчитано, что Вселенная умрет в тот момент, когда цифры дойдут до нуля.
Пауэрс инстинктивно пропустил ленту сквозь пальцы.
– Большая забота с их стороны – напоминать нам о ходе времени.
– О да, – тихо произнес Колдрен. – Учитывая закон обратной пропорциональности к квадрату расстояния до источника, можно установить, что сигналы передаются с мощностью около трех миллионов мегаватт, умноженных в сто раз. Это примерная мощность небольшого созвездия. Вы правы, «забота» – хорошее слово. Там, наверху, пекутся о нас. – Неожиданно Колдрен схватил Пауэрса за руку, крепко сжал ее и приблизил свое лицо к его лицу. – Ты не один, доктор, – произнес он, нервно сглатывая. – Слушай голоса Хроноса, ибо он шлет тебе свой последний привет. Помни, ты – всего лишь часть огромного целого. Каждая молекула твоего тела, каждая песчинка Земли, как и каждая Галактика, промаркированы одинаково. Ты осознал, что с их помощью тебе стал понятен ток времени, а все другое – суета. Теперь не нужны никакие часы.
Пауэрс ответил Колдрену таким же крепким рукопожатием.
– Благодарю тебя, Колдрен. Как это важно, чтобы тебя понимали.
Спокойным шагом пройдя к застекленной стене, Пауэрс взглянул на белое дно озера. Напряженность, довлевшая до сих пор над их с Колдреном взаимоотношениями, наконец, ушла, и он понял, что исполнил свой долг до конца. Ему хотелось теперь поскорее расстаться со своим пациентом, забыть о нем, забыть его лицо – как он уже позабыл лица многих других. Он вернулся к тикерному аппарату, оторвал несколько витков ленты и положил в карман.
– Возьму на память. Чтобы помнить, – объяснил он. – Прошу тебя, извинись за меня перед Нарколепсией, что я ухожу, не прощаясь.
Подступив к выходу, Пауэрс на прощание бросил взгляд на Колдрена, застывшего в тени двух гигантских букв, с опущенными глазами. Уже отъезжая, он увидел, что тот снова поднялся на самый верх здания. В зеркале заднего вида он уловил, как пациент прощается с ним, воздев к небу руку, – так он и стоял, покуда дом не исчез за крутым поворотом дороги.
Наружный круг был уже почти завершен, оставалось лишь замкнуть небольшой участок дуги длиной в десять футов. Снаружи по периметру мишень была окружена оградой высотой около шести дюймов. Внутри располагался странный герб, чью основу составлял огромный крест, образованный длинными перекладинами, рассекавшими мишень на четыре сектора. У края помещались три рельефных концентрических круга, самый большой имел диаметр около ста метров, ближе к центру с интервалами в десять футов помещались два других. В центре, в точке пересечения перекладин, была установлена небольшая овальная плита, поднятая примерно на фут выше уровня земли.
Пауэрс трудился вдохновенно. Образовавшийся в бетономешалке раствор он быстро разливал по деревянным формам, загоняя его лопатой в самые узкие каналы. Через десять минут он закончил работу и, не дожидаясь, когда бетон затвердеет, перенес формы на заднее сиденье машины.
Вытерев ладони о брюки, он взялся за бетономешалку и откатил ее подальше, укрыв в тени холма. Даже не оглянувшись на гигантский символ, плод своего лихорадочного труда, забравший так много из последних отпущенных ему часов, он включил мотор, и машина сорвалась с места, оставляя за собой облака белой пыли.
В начале третьего он уже был в лаборатории. Выбежав из машины, он включил в вестибюле все освещение, стремительно задернул шторы и тщательно закрепил их, привязав к специальным крюкам в полу. Лаборатория превратилась в подобие стального шатра. Растения и животные, до того мирно дремавшие в своих помещениях, медленно приходили в движение, реагируя таким образом на яркий свет и тепло от множества ламп. Один только шимпанзе не прервал своего занятия. Сидя на полу клетки, он раздраженно пытался втиснуть кубики в пластмассовый ящичек. Сегодня он не справлялся с этим простым тестом и яростно верещал при каждой новой неудачной попытке.
Пауэрс приблизился к нему и увидел на полу вольера сорванный шлем. Рожица обезьяны была в крови. Пауэрс взял валявшиеся на полу рядом с клеткой остатки пеларгонии и покачал их перед мордой шимпанзе. Добившись его внимания, он одним движением достал из ящика стола маленький черный шарик и бросил его в клетку. Шимпанзе ловко сграбастал игрушку, с минуту забавлялся, подкидывая ее к потолку, потом поймал ртом. Пауэрс не стал ждать конца. Он бросил пиджак и раздвинул тяжелые двери рентгеновского зала, где стоял сверкающий металлическим блеском эмиттер «Гемакситрона», прикрыл заднюю стену помещения защитными свинцовыми экранами и, чуть помедлив, включил генератор.
Анемон шевельнулся. Купаясь в теплом излучении, охватившем все кругом, ведомый остаточными воспоминаниями о жизни в морской среде, он побрел через весь контейнер, на ощупь двигаясь к светлому солнцу – праматери. Его щупальца колебались. Тысячи сонных, пассивных до этой поры клеток приступили к размножению и перемещению, используя для этого энергию, высвобождающуюся в ядре каждой из них. Возникали цепочки, структуры группировались, образуя многослойные линзы, возвращались к жизни, объединялись спектральные линии прерывистых звуков и начинали стремительный танец, похожий на плеск фосфоресцирующих волн, вокруг темного овала камеры.
Постепенно создавался образ огромного темного фонтана, из него ударил непрерывный луч ослепительно чистого света. Рядом с ним возникла причудливая фигура; когда она коснулась пола, из-под ног ее выплеснулись краски, а многопалые руки, цеплявшиеся за скамейки и сетку контейнеров, рассыпались мозаикой голубых и фиолетовых пузырьков. В темноте они взрывались, как звездные вспышки.
Фотоны перешептывались. Безостановочно, будто подлаживаясь к светящимся вокруг него звукам, анемон преображался. Его нервная система перестраивалась, возникали новые стимулы из тонких перепонок хребтовой хорды. Немые линии помещения поспешно начали наполняться звуковыми волнами, насылаемыми световой дугой. Скамьи, мебель, аппаратура – все вокруг посылало ответное эхо. Резкие очертания предметов резонировали сухим и пронзительным полутоном. Сплетенные из пластиковых лент спинки и сиденья стульев посылали аккорды стаккато, а квадратный стол откликался непрерывным двойным тоном.
Не реагируя на эти звуки, чей смысл он уже расшифровал, анемон устремился к потолку – тот, как кольчуга, отражал голоса светящихся ламп. А над всем этим оркестром, прорываясь через узкую полоску на краю неба, голосом ясным и сильным, полным бесконечного множества полутонов, пело солнце.
До рассвета оставалось лишь несколько минут, когда Пауэрс вышел из лаборатории и сел в машину. За его спиной во мраке возвышалось здание, освещенное бледной луной, плывущей над холмами. Он двигался по извилистой подъездной дороге, направляя машину вниз к шоссе, окаймляющему озеро, и прислушивался к скрипу шин на мелком гравии дорожного покрытия. Затем он переключил скорость и до отказа вдавил педаль акселератора.
Посматривая на несущиеся навстречу ему известковые холмы, слипшиеся в темноте в монолитную массу, он ощущал, что, даже не различая деталей, хранит в глубине своей памяти их форму и очертания. Это было неопределенное чувство, источником которого служило почти физическое впечатление – он воспринимал его словно прикосновениями глаз непосредственно из котловин и впадин между взгорьями. Несколько минут Пауэрс поддавался этому чувству, не стараясь даже определить его точнее, создавая в мозгу странные конфигурации очертаний.
Дорога сворачивала сейчас у группы домиков, выстроенных на берегу озера, и тут же у подножия холмов он внезапно почувствовал огромную тяжесть массива, возвышающегося на фоне темного неба – острой скалы из блестящего мела, – и осознал тождественность этого чувства с зарегистрированным в его памяти. Видя скалы, он осознал те миллионы лет, что прошли с мгновения, когда скалы впервые поднялись из магматической земной скорлупы. Острые хребты в трехстах футах под ним, темные впадины и щели, нагие глыбы, лежащие вдоль шоссе, – все это имело собственное выражение, передаваемое тысячью телепатических голосов, суммой всего времени, прошедшего в течение всей жизни массива.
Бессознательно он сбросил скорость и, отводя взгляд от взгорья, почувствовал, как на него обрушилась вторая волна времени. Картина была шире, но основывалась на более короткой перспективе, она била из широкого круга озера и изливалась на острые, уже крошащиеся известняковые скалы, как мелкие волны, бьющие о мощный выступ континента.
Он закрыл глаза, оперся о спинку сиденья и направил автомобиль на разрыв, разделяющий два этих течения времени, чувствуя, как картины усиливаются и углубляются в его мозгу. Подавляющий возраст пейзажа и едва слышные голоса, доходящие от озера и белых холмов, казалось, переносили его в прошлое, вдоль бесконечных коридоров к первому порогу мира.
Он свернул на шоссе, ведущее к стрельбищу. На обеих сторонах ложбины лица холмов кричали, отражаясь эхом в непроницаемых полях времени как два гигантских магнита противоположных полюсов. Когда Пауэрс, наконец, вывел автомобиль на открытое пространство озера, казалось, что он чувствует в себе тождественность каждого зернышка песка и кристалла соли, зовущих его с цепи окрестных холмов.
Запарковав автомобиль вблизи мандалы, он медленно приближался к наружному кругу – его очертания уже проглядывали в свете близящейся зари. Над собой он слышал звезды, космические голоса, наполнявшие небо. Как наложенные друг на друга радиосигналы, перекрещивающиеся в пространственных карманах неба, они кометами низвергались из далеких закромов космоса. Над собой Пауэрс видел красную точку Сириуса – и слушал его голос, длящийся много, много миллионов лет, приглушенный спиральной Туманностью Андромеды. Он наблюдал гигантскую карусель исчезнувших вселенных, чьи голоса были почти так же стары, как и сам космос. Он знал теперь, что небосклон был бесконечной вавилонской башней – песней времени тысяч галактик, схлестывавшихся в его сознании. Приближаясь к центру мандалы, Пауэрс наклонил голову, чтобы взглянуть на сверкающий уступ Млечного Пути.
Дойдя до внутреннего круга мандалы, будучи в нескольких шагах от центральной плиты, он почувствовал, что хаос голосов утихает, и слышен лишь один, доминирующий голос. Он взошел на плиту и поднял взгляд к темному небу, смотря на созвездия, на галактические острова – и за них, слушая слабые предвечные голоса, доходящие до него через миллиарды лет. Тронув лежащую в кармане ленту, он поднял глаза к бесконечно далекому Гончему Псу и внял его мощному голосу.
Как вечная река, такая могучая, что со стремнины не видать берегов, к нему устремился беспредельный поток времени, обнимающий и небо, и Вселенную, переполняя все, что их составляет. Пауэрс понял, что наплывающее неспешно и торжественно время имело свой источник в основании самого космоса. Когда вал накатил, он ощутил его неимоверную тяжесть – и легко уступил ему, свободно уплывая на гребне великой волны. Его неторопливо сносило, разворачивало лицом в направлении прилива. Вокруг затуманились контуры холмов и озера, и у него остались только космические часы – неотрывно смотрящие ему в глаза образы мандалы. Всматриваясь в нее, он чувствовал, как понемногу исчезает его тело; сливаясь с нею, он ощущал, как постепенно тает в величественной непрерывности потока, уносящего его туда, где не было ни надежды, ни света, но где среди тишайших рек вечности царил абсолютный покой.
Когда тени исчезли, сникнув в ложбины холмов, Колдрен вышел из автомобиля и неуверенно приблизился к бетонному наружному кругу. В пятидесяти метрах дальше, в центре мандалы, на коленях у трупа Пауэрса сидела Нарколепсия, нежно гладя лоб умершего. Порыв ветра растревожил песок и принес под ноги Колдрену обрывок тикерной ленты. Он поднял его, осторожно свернул и сунул в карман. Утро было холодное, поэтому он поднял воротник пиджака, одновременно наблюдая за девушкой, сидящей возле мертвеца.
– Уже шестой час, – обратился он к ней через несколько минут. – Пойду вызову полицию. Ты останься с ним. – Колдрен прервался и немного погодя добавил: – Не позволяй им повредить часы.
Нарколепсия поглядела на него:
– Ты сюда уже не вернешься?
– Не знаю, – сказал он ей на прощание. Отвернулся и пошел в направлении автомобиля.
Он доехал до шоссе, тянувшегося вдоль озера, и несколькими минутами позднее остановил машину перед лабораторией Уитби.
Внутри было темно. Окна закрыты – генератор в рентгеновском зале работал. Колдрен вошел внутрь и включил свет. Дотронулся ладонью до генератора. Берилловый цилиндр был нагрет. Круглый лабораторный стол все еще медленно вращался, установленный на один оборот в минуту. Полукругом, в нескольких футах от стола покоилась груда контейнеров и клеток. Огромный анемон выпростался из своего обиталища – его длинные прозрачные щупальца все еще цеплялись за края клетки, но тело растекалось в липкую лужу слизи. Чудовищный паук запутался в паутине и висел посредине гигантского фосфоресцирующего клубка, конвульсивно вздрагивая. Все экспериментальные животные и растения были мертвы – даже смышленый шимпанзе лежал на спине посреди своей клетки, прикрыв летным шлемом лицо и потихоньку коченея.
Колдрен приглядывался к нему недолго, потом сел к столу и поднял телефонную трубку. Набирая номер, он заметил кружок киноленты, лежащей на столе. Он некоторое время всматривался в надпись, потом положил ленту в карман. После разговора с полицейским постом он погасил все лампы, сел в машину и медленно отъехал.
Когда Колдрен добрался до дома, через вьющиеся балконы и террасы просвечивало солнце. Он поднялся на лифте и прошел в свой музей, раздвинул занавесы и пригляделся к отражениям солнечных лучей в экспонатах. Потом передвинул кресло к окну, сел в него, пытливо всмотрелся в полосы света.
Два или три часа позднее он услышал голос зовущей его Нарколепсии. Через полчаса она ушла, но потом звал кто-то другой. Он встал и задвинул все шторы во фронтонных окнах, чтобы его оставили в покое.
Он опять сел в кресло и, глубоко откинувшись в нем, продолжал изучать свою коллекцию. В наступившей полудреме Колдрен шевелил рукой лишь для того, чтобы убавить наплыв света, проникавшего в щели между шторами. Полулежа, он размышлял о Пауэрсе и его удивительной мандале, о семи космонавтах с «Меркурия-7» и об их загадочном странствии к белым лунным садам. Размышлял он и о синих людях с Ориона – об их рассказах про необычные и таинственные древние миры, расцветавшие под золотистым светом солнц далеких космических островов, навсегда исчезнувших в безднах умерших галактик. И мыслям этим, как казалось ему, никогда не будет конца.
The Voices of Time. Первая публикация в журнале New Worlds, октябрь 1960.
Перевод О. Макеевой