К книге
Золотая лихорадка. Урал. 19 век. Книга 7Глава 4
17%
Глава 4
4

В «Лаборатории № 1» уже с утра стоял такой дух, что глаз резало. Химический эксперимент, проводимый там, балансировал на грани гениальности и безумия.

Я стоял у верстака, разматывая моток грубой и волокнистой пеньковой веревки. В двадцать первом веке из такой разве что декорации для лофт-кафе делали. Здесь же это была единственная надежда для моих будущих колес.

— Гляди сюда, Архип, — я отрезал кусок каната ножом. — Сама по себе наша «каша» форму держать не будет. Под нагрузкой она поплывет, как жир на сковородке. Нам нужен скелет. Кости.

Кузнец скептически посмотрел на веревку.

— Веревка вместо кости? Андрей Петрович, так она ж мягкая. Гнется.

— В том и суть. Нам не жесткость нужна, а связь. Чтобы когда колесо на камень наедет, масса не разлезлась в стороны, а сжалась и вернулась обратно. Как мышцы на костях.

Раевский, стоявший рядом с неизменным блокнотом, быстро что-то зарисовывал.

— Армирование, — подсказал я, видя его замешательство в определении процесса.

— Ар-ми-ро-ва-ние, — пробормотал он по слогам, пробуя слово на вкус. — Весьма… инженерно. Но как заставить эту пеньку держаться внутри массы? Она же гладкая, выскользнет.

— А мы ее обманем, — усмехнулся я. — Вон, видишь, котел с жидким мазутом? Кидай туда нарезку. Пусть пропитается, напьется горячей жижи до самой сердцевины. Тогда так прилипнет, что зубами не оторвешь.

Мы принялись за работу. Нарезали веревку на куски разной длины. Длинные — для продольной укладки вдоль обода, короткие — поперек, для связки слоев. Бросали их в чан с разогретым мазутом, где они шипели и пузырились, темнея на глазах.

Мирон тем временем колдовал над формой. Он вытесал её из цельного дубового чурбака. Получилось что-то вроде гигантской бубличницы: глубокий желоб, повторяющий профиль будущего колеса, только с запасом.

— Три пальца толщины хватит? — спросил он, сдувая опилки. — Или жирнее делать?

— Делай с запасом. Она ещё усадку даст, да и стираться будет быстро. Сантиметров пять, не меньше.

Началась самая грязная часть марлезонского балета.

Обод — обычное деревянное колесо от телеги, с которого мы безжалостно сбили железную шину — я лично обмотал первым слоем просмоленной веревки. Туго, виток к витку, с натягом. Это была основа. Грунт.

— Ну, с богом, — скомандовал я. — Тащите «тесто».

Архип и Мирон приволокли бадью с горячей массой. Она была густой, черной и вязкой, как грехи казначея.

Работать пришлось быстро. Горячая смесь жгла руки даже через толстые рукавицы, но стоило ей чуть остыть, как она становилась неподатливой и каменной.

— Клади слой! — орал я, вдавливая черный ком в деревянную форму. — Мирон, веревку давай! Поперек клади, крестом! Теперь продольную! Вдавливай! Сильнее!

Мы лепили этот «слоеный пирог» с остервенением голодных пекарей. Слой массы — слой веревки. Слой массы — слой веревки. Архип пыхтел, как паровоз, пот заливал ему глаза, борода склеилась, но он не останавливался.

— Да чтоб тебя! — рычал он, когда очередной кусок норовил прилипнуть к рукавице, а не к колесу. — Липучая зараза! Андрей Петрович, если оно не поедет — я из этой дряни ваше чучело слеплю и сожгу!

— Поедет, Архип! Куда оно денется! Дави!

Вонь стояла такая, что слезились глаза. Смесь мазута, глины и золы пахла преисподней, но для нас это был запах победы. Мы выкладывали профиль, стараясь выгнать пузыри воздуха, уплотняли и били деревянными молотками.

Когда последний слой был уложен и выровнен горячим железным шпателем, мы все пятеро рухнули на лавки, тяжело дыша. Колесо стояло посреди мастерской — черное, грубое и еще парящее теплом. Оно выглядело уродливо и величественно одновременно.

— И что теперь? — спросил Ефим, вытирая сажу с лица рукавом, отчего стал похож на шахтера после смены.

— Теперь сушка, — я поднялся, чувствуя, как гудит спина. — Три дня на воздухе. Пусть лишняя влага уйдет, глина схватится. А потом…

Я сделал паузу.

— Потом в печку.

— В печку? — удивился Раевский. — Сгорит же. Там пенька внутри.

— Не в открытый огонь. В яму с углями. Температуру дадим градусов сто сорок, не больше. Как для хорошего запекания окорока.

— Но серы-то нет, — напомнил Архип. — Вы ж говорили, без серы «вулканизации» этой вашей не будет.

— Не будет. Химической сшивки не будет. Но нагрев спечет смолы. Мазут потеряет последние легкие фракции и станет тверже. Глина запечется. Это, конечно, полумера. Но лучше, чем ничего.

Три дня мы ходили вокруг сохнущего колеса, как коты вокруг сметаны. Трогали, давили ногтем. Оно твердело, но оставалось липким.

За эти дни мы выкопали яму. Нажгли углей, засыпали их слоем песка, чтобы жар был ровным и мягким. Опустили туда наше творение, накрыли железным листом и завалили землей.

Сутки мы дежурили у этой «земляной духовки», поддерживая жар.

Когда мы откопали колесо и дали ему остыть, результат удивил даже меня.

Черная масса изменилась. Она перестала быть липкой. Поверхность стала матовой и плотной, похожей на очень твердую кожу или подошву старого кирзача.

Мирон подошел первым. Он взял кувалду, примерился и со всего размаху опустил ее на нашу «шину».

БАМ!

Звук был не звонким, как по дереву, и не лязгающим, как по железу. Глухой, утробный звук удара, как по чему-то живому. Кувалда отскочила.

На черной поверхности осталась вмятина. Мы склонились над ней, затаив дыхание.

Медленно и неохотно, но вмятина начала выправляться. Не до конца, след остался, но материал сыграл! Он поглотил энергию удара и попытался вернуть форму.

— Глядите-ка, — прошептал Архип потрясенно. — Дышит…

— Демпфер, — выдохнул я. — Работает! Даже без серы, черт бы ее побрал, работает!

Конечно, это была не современная резина. Это был скорее очень плотный, упругий композит. Но он не крошился, не трескался и амортизировал.

Я схватил нож, отрезал тонкую полоску от края, где наплыло лишнее. Полоска гнулась, пружинила.

— Архип, тащи лист железа! И ножницы!

Мы раскатали остатки массы в тонкий блин, прогрели и вырезали прокладку. Архип тут же раскрутил фланец на старом паровом котле, выкинул прогоревшую кожаную манжету и поставил нашу. Затянул болты.

Дал давление.

Тишина. Ни свиста пара, ни капель конденсата. Держит. Мертвой хваткой держит.

— Андрей Петрович, — глаза Мирона загорелись фанатичным блеском механика. — А ведь если полосу раскатать… да веревку внутри пустить в три ряда… Это ж ремень приводной! Кожаные тянутся, сохнут, рвутся. А этот — вечный будет! На станки да на пилораму!

Я хлопнул его по плечу, оставляя черный отпечаток.

— Молодец, Мирон! В корень зришь. Ремни, прокладки и уплотнители. Мы теперь сами себе хозяева.

Я посмотрел на наше первое черное колесо, кривое и грубое, пахнущее гарью, но наше.

— Но сначала — колеса, братцы. Сначала колеса. Потому что нефть сама себя не привезет. А без нефти вся эта империя, — я обвел рукой дымящие трубы, — просто куча холодного железа.

— Значит, ставим на поток? — деловито спросил Архип, уже прикидывая объем работ.

— На поток, — подтвердил я. — Варите мазут, режьте веревки. Зима близко, а нам еще обоз обувать.

* * *

Вечером в конторе было тихо, только трещала остывающая печь да шуршала бумага под пером Раевского, который дописывал дневной отчет. Я сидел за своим столом, вертя в руках кусок нашей черной резины.

Он был странный. Плотный, тяжелый, похожий на кусок старого, задубевшего гудрона, но теплый на ощупь. Сжимаешь пальцами — он поддается неохотно и туго, но возвращает форму. И не скользит.

Я плеснул на стол немного воды из кружки и провел этим бруском по мокрому дереву. Скрипнул, затормозил, вцепился в поверхность.

— Любопытно, — пробормотал я.

Раевский поднял голову от бумаг.

— Что именно, Андрей Петрович?

— Сцепление. Гляди, Илья. Вода ему ни по чем. Дерево мокрое и скользкое, а эта дрянь держит. Как кошка когтями.

Я снова потер бруском о столешницу. В голове сразу закрутилась мысль, простая и навязчивая, как комариный писк. Если он держит на столе…

Я посмотрел на свои сапоги. Добротные, яловые сапоги, сшитые местным шорником, но подошва — обычная чепрачная кожа. На сухой земле — отлично. На мокрой глине — как на коньках. А на камнях в ручье? Сколько раз мужики ноги ломали, поскользнувшись на мокром валуне?

Кожа намокает и разбухает, становится склизкой. Деревянные набойки стучат и скользят. Подковы — вообще смерть на гладком камне.

А это…

Я снова сжал черный брусок. Водонепроницаемый. Износостойкий — мы его молотком лупили, ему хоть бы хны.

— Саша, — сказал я, вставая. — А ну-ка, дай нож. Тот, сапожный, острый.

Я отрезал от бруска пластину толщиной в полпальца. Она отделилась с трудом, материал был вязким. Положил на пол и наступил сапогом. Поерзал.

Нога стояла как влитая.

— Вот оно, — выдохнул я. — Подошва. Вечная подошва.

Раевский подошел, поправил очки.

— Для обуви? Но она же… тяжеловата будет. И дышать нога не станет.

— Зато сухая будет, Саша! Ты вспомни Сеньку нашего. У него сапоги вечно каши просят, пальцы наружу торчат. А тут — приклеил, прошил, и ходи хоть по болоту. Ни вода не возьмет, ни грязь.

Я схватил лампу.

— Мне нужен сапог. Старый, который не жалко.

— Сейчас? — удивился инженер. — Ночь на дворе.

— Сейчас. Мысль — она как рыба. Упустишь — уйдет на дно.

Я вышел в сени и крикнул в темноту двора:

— Марфа!

Тишина. Потом скрипнула дверь людской, и на крыльцо вышла заспанная Марфа, кутаясь в шаль.

— Чего стряслось, барин? Пожар?

— Хуже, Марфа. Изобретение. Найди мне сапог. Любой. Чей-нибудь старый, дырявый, который на выброс готовили.

Марфа зевнула, перекрестила рот.

— Ох, Андрей Петрович, не спится вам… Ну, щас гляну. У Сеньки вроде были опорочки, он их в углу бросил, хотел собакам отдать.

Через пять минут она вернулась, держа двумя пальцами нечто, отдаленно напоминающее обувь. Сапог был страшен: подошва отходила, подметка стерлась до дыр, кожа задубела и потрескалась.

— Вот, — брезгливо сказала она. — Только вы бы его помыли, а то дух тяжелый.

— Помоем, — я забрал трофей. — Спасибо, Марфа. Иди спи.

В конторе я водрузил сапог на стол, предварительно подстелив ветошь. Раевский смотрел на это с ужасом эстета.

— Операция «реанимация», — объявил я. — Разогревай горелку, Саша. И мазут в баночке принеси, тот, жидкий, для склейки.

Мы работали часа два. Срезали остатки старой подметки, зачистили кожу рашпилем до шершавости. Вырезали из нашего листа новую подошву — с запасом, чтобы края загнуть.

Запах стоял специфический.

— Теперь клеим, — скомандовал я.

Намазали горячим мазутом и сапог, и резину. Приложили. Я вдавил изо всех сил, используя вес тела.

— Держи так, — бросил я Раевскому, а сам схватил шило и суровую дратву.

Без серы, без настоящей вулканизации, надеяться на один клей было глупо. Нужна механика.

Я пробивал отверстия, протягивал нить, затягивал узлы. Стежок за стежком, по кругу. Руки в мазуте, шило скользит, но подошва садилась намертво. Она облегала старую кожу, закрывала дыры, создавала новый, непробиваемый низ.

Когда я закончил и обрезал лишнее ножом, сапог выглядел… брутально. Как будто его готовили для прогулки по аду. Черная и массивная подошва с протектором из грубых насечек, которые я нанес раскаленным гвоздем.

— Готово, — я вытер пот со лба. — Выглядит жутко, но надежно. Завтра испытаем.

* * *

Утром Сенька — тот самый, чей сапог мы реанимировали — стоял у крыльца конторы, переминаясь с ноги на ногу. Одна нога была в лапте, вторая — в моем творении.

— Ну чего, барин? — шмыгнул он носом. — Идти-то можно? А то тяжелый он стал, как каменный.

— Иди, Сенька. Иди и не жалей. В лужи лезь, в грязь, по камням прыгай. Если к вечеру отвалится — я тебе новые яловые сапоги с ярмарки привезу. А если выдержит — премию получишь.

Сенька недоверчиво топнул «модернизированной» ногой. Звук был глуховатый и мягкий.

— Ишь ты… Пружинит.

Он сделал круг по двору. Потом, осмелев, с разбегу прыгнул в лужу у коновязи. Брызги полетели во все стороны, но Сенька не поскользнулся.

— Сухо! — заорал он, выбираясь на сухое. — Ей-богу, Андрей Петрович, сухо! Вода не проходит!

К вечеру Сенька вернулся героем. Он специально искал самую глубокую грязь, лазил по отвалам породы, пинал острые камни. Сапог был грязен по голенище, но подошва сидела намертво. Ни трещины, ни отслоения. И главное — нитки не перетерлись, потому что утонули в мягком материале.

— Барин! — Сенька сиял, как начищенный пятак. — Это ж чудо! Нога в тепле, камни подошву не бьют! А цепляет как! Я на мокрое бревно встал и хоть бы хны — стою!

Вокруг него уже собралась толпа артельщиков. Мужики щупали сапог, ковыряли ногтем черную резину, цокали языками.

— Мне бы такие, Андрей Петрович, — прогудел басом Тимоха. — А то мои прохудились совсем.

— И мне!

— И нам бы, на шахту! Там сыро, ноги гниют!

Я поднял руку, успокаивая галдеж.

— Будет, мужики. Всем будет. У нас этой «каши» — хоть завались. Наладим поток — всю артель обуем. Будете у меня ходить как короли, с сухими ногами.

Я заметил Аню, которая стояла, внимательно разглядывая чудо-обувь. В глазах ее горел тот самый огонек, который я уже научился узнавать — огонек инженера, почуявшего идею.

Когда народ разошелся, она подошла ко мне.

— Впечатляет, — кивнула она на Сенькин след, четко отпечатанный в грязи. — Но грубовато. Для мужиков в забой — самое то. А вот для города…

Она скорчила гримасу.

— Представь, Андрей, даму в таких… колодках. Или чиновника. Они же в салон не войдут, паркет поцарапают, да и вид… каторжный.

— Зато сухо, — парировал я. — Эстетика — дело десятое, когда у тебя насморк от сырости.

— А если не пришивать? — вдруг спросила она. — Если сделать ее съемной? Как… чехол.

Я уставился на нее.

— Как чехол?

— Ну да. Поверх туфли. Вышла на улицу, где грязь — надела. Пришла в гости, где чисто — сняла в прихожей. И туфельки чистые, сухие, и вид приличный.

В моей голове что-то щелкнуло. Громко, как выстрел.

Точно! Галоши.

Господи, как я мог забыть? Галоши!

Да их еще толком нет! Американцы вроде что-то делают из каучука, но он на морозе дубеет, а в жару течет. А наша смесь — она держит!

Я хлопнул себя по лбу так, что, наверное, остался красный след.

— Аня! Ты гений! Галоши!

— Галоши? — она попробовала слово на вкус. — Звучит смешно.

— Звучит как миллион, Аня! Это революция! Здесь же полгода слякоть! Представь: врач идет к больному, адвокат в суд или даже дама на бал. У всех ноги мокрые, обувь гниет от грязи, сырости и навоза. А тут — бац! Надел резиновую «лодочку», прошел по жиже, снял и ты чист!

Я схватил ее за руки и закружил.

— Это товар номер два! Сразу после керосина! Керосин дает свет, а галоши дают комфорт! Мы озолотимся!

— Тише ты, золотопромышленник, — рассмеялась она, высвобождаясь. — Сначала сделай. Форма нужна. Не плоская, как блин, а объемная. Чтобы на нос надевалась, на пятку.

— Мирон! — заорал я так, что вороны с сосны взлетели. — Мирон, тащи стамески! Будем болванку резать!

Вечер мы провели в мастерской. Мирон, ворча что-то про «сапожника из него не выйдет», вырезал из липового чурбака колодку — точную копию изящной женской туфельки, только чуть больше размером.

— Нос загнуть немного надо, — командовал я. — И бортик давай, вот тут, повыше. Чтобы вода не заливалась.

Наша смесь, пока теплая, лепилась отлично. Мы раскатали тонкий, миллиметра в три, лист. Обернули им колодку. Загладили швы горячим железом, так что они слились в единое целое.

Получилось нечто, похожее на глубокую, черную лодочку с загнутым носом. Грубовато конечно и матово, без того глянцевого блеска, к которому я привык в будущем, но форма была узнаваемой.

— В печь! — скомандовал я. — Запекаем!

Утром, когда «протогалоши» остыли, настал момент истины.

Аня принесла свои выходные туфли. Те самые, которых брала с собой, когда мы ездили в город. Кожа тонкая, нежная, для паркета.

Она с опаской вставила ногу в резиновую «лодочку». Черная резина плотно обхватила туфлю. Сидела как влитая.

— Туговато, — заметила Аня, пошевелив пальцами. — Но держит.

— Пошли, — я открыл дверь.

На дворе, после ночного дождя, стояла знатная лужа — гордость нашего прииска, которую мы никак не могли засыпать. Грязная, мутная жижа с радужными разводами масла.

Аня подошла к краю. Посмотрела на свои туфли, потом на меня.

— Если испорчу — купишь новые. Из Парижа.

— Клянусь.

Она шагнула прямо в центр лужи. Вода чавкнула, обступила черную резину, но внутрь не попала. Бортик был выше уровня воды.

Аня постояла. Потопталась. Прошлась туда-сюда, поднимая брызги.

Вышла на сухое. Сняла галошу.

Туфля была сухой. Девственно чистой.

— Это… — она подняла на меня глаза, полные восторга. — Это невероятно, Андрей. Знаешь, сколько пар туфель я испортила в этих екатеринбургских грязях? Десятки!

Она снова надела галошу, любуясь, как черная матовая поверхность контрастирует с её туфелькой.

— Если ты привезешь это в город… Если покажешь женам купцов и чиновников… Тебя порвут на сувениры. Женщины Екатеринбурга будут носить тебя на руках. Они памятник тебе поставят. Прижизненный. Из этой самой резины.

Я смотрел на это черное, неказистое изделие и видел не просто обувь. Я видел заводы. Я видел «Красный Треугольник», который еще не построен.

Я прикинул список в голове.

Сера. Нужно много серы. Без вулканизации это все баловство, на жаре поплывет, форму потеряет. Галоши. Нужны размеры. Женские, мужские, детские. На валенки, на сапоги, на туфли. Ну и в конце концов, нужен рынок сбыта. Бесконечный. Думаю, это Степан организует в два счета.

— Ждем обоз, — сказал я, закрывая блокнот. — Как только придет сера, запускаем линию. К черту колеса, то есть колеса конечно же тоже, но галоши… галоши — это быстрые деньги.

— А пока, — Аня хитро улыбнулась, — эту пару я оставлю себе. Буду первой модницей на болоте. Мадам Дюбуа оценила бы.

У меня от этого имени непроизвольно дернулся глаз. Аня лишь рассмеялась, заметив мою метаморфозу на лице.

Она повернулась и пошла к дому, шлепая своими новыми вездеходами, и я подумал, что никогда еще женщина в резиновых галошах не выглядела так прекрасно. Обоз с серой должен быть здесь через три недели. Три недели — и мы переобуем этот мир. А пока… пока будем тренироваться на Сенькиных сапогах.

Предыдущая главаГлава 4 из 24Следующая глава