«Ерофеич» шел тяжело, переваливаясь на ухабах, словно сытый медведь. Мы оставили город позади — с его брусчаткой, колоколами и напомаженными физиономиями, которые улыбались мне в лицо, а за спиной шептались о «выскочке с грязными руками».
Тракт здесь, ближе к прииску, был уже не тот, что казенный екатеринбургский. Моя дорога. Укатанная гусеницами, просыпанная галькой там, где раньше тонули телеги, но всё же лесная, дикая. Тайга подступала к обочинам плотной стеной, уже тронутой сентябрьской ржавчиной.
Я сидел за рычагами, чувствуя привычную дрожь машины. Это успокаивало. Железо не врет. Оно либо работает, либо ломается, третьего не дано. В отличие от людей в дорогих фраках.
Рядом, на жесткой скамье, укутанная в мою старую, пахнущую дымом и маслом овчину, дремала Аня.
Странно было видеть её здесь, в кабине вездехода, после того блеска, в котором мы кружились вчера. Свадебное платье осталось в городе, упакованное в чехол, как музейный экспонат. На ней было простое, дорожное, а на голове — смешная вязаная шапочка, которую она натянула по самые брови.
Голова её то и дело моталась в такт рывкам машины. Я старался вести «Ерофеича» мягче, хотя на такой дороге это было задачей для виртуоза.
В её сне было такое доверие, что у меня защемило где-то под ребрами. Она бросила всё: балы, дядюшкины миллионы, столичные перспективы. Ради чего? Ради того, чтобы трястись на вездеходе посреди глухомани с мужиком, который даже во сне бормочет про форсунки.
Я скосил глаза. Ресницы у неё длинные и темные. Под глазами тени — устала. Свадьба вымотала нас обоих похлеще, чем аврал на прорывке шлюза. Но теперь всё позади. Впереди — только лес, работа и мы.
За все свои две жизни — прошлую, с «ТРЭКОЛами» и вахтами, и эту, с золотом и револьверами — я не чувствовал такого абсолютного штиля внутри. Словно буря, которая гнала меня вперед все эти месяцы, вдруг улеглась, и паруса наполнились ровным, попутным ветром.
Впереди показался знакомый поворот. «Чёртов овраг», — отметил я машинально, сбавляя ход.
— Приехали? — сонно пробормотала Аня, не открывая глаз и только удобнее устраиваясь.
— Почти. Ещё верста, и дома.
— Дома… — эхом повторила она и улыбнулась во сне.
Когда мы выкатились на плац перед лагерем, уже смеркалось. Но темноты не было.
Небо над «Лисьим Хвостом» полыхало. Огромные костры — не рабочие, технологические, а праздничные, сложенные шалашом в человеческий рост, — рвали сумерки в клочья. Искры летели к звездам, смешиваясь с дымом.
Едва гусеницы лязгнули, останавливаясь, как тишину разорвал слитный, многоголосый рев.
Это не был тот вежливый гул, что в Дворянском собрании. Это был ор. Дикий, радостный и искренний.
— Хозяин вернулся! — басил кто-то.
— Ура-а-а!
Я заглушил двигатель. В наступившей относительной тишине (если не считать рева толпы) гулко бахнул выстрел. Я дернулся к кобуре, но тут же расслабился.
На крыше кузницы стоял Архип с ружьем, направленным в зенит. Бах! Второй ствол.
— Салют, вашу мать! — заорал кузнец, сверкая зубами в свете костров.
Мы вылезли из кабины. Аня пошатнулась спросонья, и я подхватил её, ставя на землю.
На плацу, прямо на утрамбованной земле, где обычно строятся смены, стояли столы. Длинные ряды грубо сколоченных досок, которые даже не пытались накрыть скатертями. Да и зачем? Дерево было выскоблено до желтизны.
И столы эти ломились.
Здесь не было рябчиков и французского шампанского. Здесь стояли ведерные котлы, от которых валил пар. Гречневая каша с тушенкой — той самой, что мы научились катать в банки. Жареная оленина большими кусками. Горы мочёной брусники в берестяных туесах. Хлеб — черный, испеченный видимо только сегодня. И штофы. Зеленое стекло поблескивало в свете огня через каждые полметра.
— Ну, Андрей Петрович, Анна Сергеевна! — навстречу, расталкивая народ, вышли Черепановы.
Мирон держал в руках гармонь, развернув меха во всю ширь, а Ефим смотрел на нас с какой-то детской, недоверчивой радостью.
— Ждали! — крикнул Мирон. — Думали, загуляете в городе!
— Где ж мы загуляем, когда тут такое? — рассмеялся я, обводя рукой пиршество.
К нам подошел Игнат. Он был уже успел сбросить парадный мундир и был лишь в простой рубахе, расстегнутой на вороте, но зато при шашке. В руке он держал здоровенную глиняную кружку.
— Тихо! — гаркнул он так, что даже костры, казалось, притихли.
Народ замер. Сотни лиц — чумазых, обветренных, шрамы, бороды, молодые и старые — все они смотрели на нас. На меня и на Аню.
Здесь были все. Мои «старики» — Семён, Петруха, Ванька. Мастера с Невьянска, которых я переманил правдой и рублем. Угрюмые староверы, веселые каторжане, бывшие солдаты.
Игнат поднял кружку.
— Я речей красивых говорить не умею, — начал он, глядя мне в глаза. — Я солдат. Мое дело — чтоб враг не прошел. Но скажу одно. Андрей Петрович… Ты нас людьми сделал. Не скотиной рабочей, а людьми. А ты, Анна Сергеевна… — он повернулся к Ане, и голос его дрогнул, став вдруг мягким, почти отеческим. — Ты за ним в огонь пошла. И в грязь нашу, и в мазут. Значит, настоящая.
Он вдохнул и рявкнул:
— За командира и его жену! Чтоб снаряды летели мимо, а золото — в карман! Ура!
— Ура-а-а! — подхватила площадь.
Кружки сдвинулись. Я принял чью-то протянутую тару, плеснул туда из штофа. Ане сунули стакан с чем-то красным — морс, кажется.
Мы выпили. Самогон обжег горло, провалился горячим комом, вышибая слезу и усталость.
А потом началось то, чего не увидишь ни в одном столичном салоне.
Жизнь. Грубая, яростная и веселая жизнь.
Мирон рванул меха гармони, и она взвизгнула, выдавая «Барыню». Кто-то свистнул в два пальца. Парни пошли в пляс, взбивая сапогами пыль. Девки из поселенцев, хохоча, присоединились к кругу.
Мы сели за стол. Прямо так, на лавку, плечом к плечу с забойщиками.
Напротив меня сидел Ефим Черепанов. Он держал кружку обеими руками и смотрел на меня. С таким глубоким и искренним удивлением, что мне стало даже неловко. Крепостной механик, гений, чьи руки стоили дороже золота, привык, что барин — это где-то там, высоко. А тут хозяин пьет с ним, ломает хлеб и смеется над шутками.
— Ешь, Ефим, — кивнул я ему на оленину. — Остынет.
— Ем, Андрей Петрович, ем… — пробормотал он. — Чудно это всё. Будто сон.
— Не сон, — я хлопнул его по плечу. — Новая реальность. Привыкай.
К нам подошел Елизар. Старовер шел степенно, разглаживая бороду. Шум и гам стихали там, где он проходил — уважали деда.
Он остановился перед Аней. Поклонился в пояс — низко и с достоинством.
— Хозяюшка, — произнес он веско.
Аня встала, поклонилась в ответ. Без жеманства, просто и с уважением.
— Прими, дочка, от нашего общества, — Елизар развернул сверток, который держал в руках.
Это был рушник. Длинный, из беленого льна, расшитый красными петухами и какими-то знаками. Работа была тонкая.
— Сами ткали, сами шили. Чтоб дом был полной чашей, и чтоб беда порог не переступала.
Аня приняла дар. Я видел, как блеснули влагой ее глаза в свете костра.
— Спасибо, дедушка Елизар. Я сберегу.
Елизар кивнул, довольный, и отошел к своим.
Веселье набирало обороты. Саша Раевский, наш интеллигент и химик, уже изрядно «набрался». Он сидел на бревне рядом с Кузьмичем, старым плавильщиком с Невьянска, и, активно жестикулируя вилкой с наколотым огурцом, пытался объяснить тому принцип радиосвязи.
— Понимаешь, Кузьмич! — кричал Раевский, стараясь перекрыть гармонь. — Там опилки! Железные! Они слипаются от волны! Как солдаты в строю! Когерер!
Кузьмич слушал, скептически щурясь, крутил пальцем у виска, но при этом добродушно ржал и подливал «профессору» из штофа.
— Опилки, говоришь? Слипаются? Ну-ну. Ты, Сашка, закусывай, а то у тебя скоро и мысли слипнутся!
Я огляделся. В пляшущих тенях, у дальнего костра, я заметил группу парней. Это были мои «апостолы» — ученики, присланные Николаем.
Они изменились. Куда делись те бледные, испуганные тени, что прибыли сюда весной? Сейчас у огня сидели крепкие, загорелые волчата. Плечи раздались, взгляды стали уверенными. Тайга быстро учит либо умирать, либо матереть. Они выбрали второе.
Ермолай, тот самый «златочуткий», поймал мой взгляд. Ухмыльнулся, подмигнул и, салютуя мне куском мяса, вгрызся в него зубами. Я кивнул ему в ответ. Это была моя гвардия. Будущие наместники того мира, который я строил.
— Андрей, — Аня тронула меня за рукав.
Я обернулся. Она сидела, опираясь подбородком на кулак, и смотрела на огонь. В отблесках пламени она казалась совсем юной, какой-то сказочной.
— Мне здесь нравится больше, чем на балу, — сказала она тихо, но я услышал. — Там мы были экспонатами. А здесь мы… живые.
— Мы просто дома, Аня.
Было уже далеко за полночь, когда мы, наконец, смогли вырваться из круговорота тостов и плясок. Раевский уже спал, положив голову на плечо Кузьмича, Игнат всё ещё бодро руководил хором казаков, затягивающих очередную песню, а Мирон, кажется, намеревался играть до рассвета.
Мы шли к нашему дому.
Это был крепкий пятистенок, который срубили ещё летом, специально для нас.
В спину нам летели свист, улюлюканье и неизменное:
— Го-о-орько! Молодым дорога!
Мы поднялись на крыльцо. Я толкнул дверь, взяв Аню на руки и шагнул вперед. Щелкнула щеколда, отсекая шум праздника, оставляя его снаружи, в другом мире. Я поставил Аню на пол.
Здесь было тихо.
Я чиркнул огнивом. Огонек вспыхнул на фитиль керосиновой лампы, стоящей на подоконнике.
Медовый, теплый свет разлился по комнате, выхватывая из темноты бревенчатые стены, простую широкую кровать, стол и полки. Тени заплясали по углам.
Я стоял посреди комнаты, не снимая сюртука, расстегнув только ворот, и вдруг почувствовал себя… странно.
Я не боялся. Я командовал людьми, стрелял, запускал заводы. Я был Андреем Вороновым, человеком, который перекраивал историю.
И сейчас этот человек краснел, как пятнадцатилетний гимназист, оставшийся наедине с девушкой.
Это было глупо. Нелепо. Но сердце колотилось где-то в горле, а руки казались лишними и неловкими.
Аня стояла у зеркала. Она медленно стянула шапочку, тряхнула головой, рассыпая волосы по плечам.
Потом подняла руки к ушам.
Щелк. Щелк.
На деревянную полку легли зеленые капли изумрудов.
Она положила их не в шкатулку. Она положила их рядом с промасленным ключом и моей логарифмической линейкой, которые уже давно прописались на этой полке, как хозяева.
Изумруды и железо. Красота и труд.
Деталь была такой простой и такой пронзительной, что у меня перехватило дыхание. Это был натюрморт нашей жизни.
Аня обернулась.
Лампа за её спиной создавала вокруг её силуэта золотой ореол. Она смотрела на меня прямо и спокойно, взглядом женщины, которая сделала свой выбор и не жалеет ни о чем. Женщины, которая знает, чего хочет, и знает, что получит это.
— Ты чего замер, инженер? — спросила она с легкой усмешкой, подходя ближе. — Топливо кончилось?
Её голос был низким и теплым, как нагретое дерево.
Я шагнул к ней. Взял её лицо в ладони. Кожа была прохладной после улицы, но губы…
Я погасил лампу.
Темнота накрыла нас мгновенно, но она не была пугающей. Она была своей.
Я обнял её, чувствуя, как она прижимается ко мне всем телом, доверчиво и крепко. Мир за стенами перестал существовать. Остались только мы и темнота.
Проснулся я не от фабричного гудка и не от грохота «Ерофеича», прогревающего котел под окном. Меня разбудила тяжесть. Теплая и живая тяжесть на груди. Я открыл глаза, но тут же зажмурился, потому что мир еще не был готов меня принять, а я — его.
Рука Ани лежала поперек моей груди. Расслабленная ладонь, тонкие пальцы чуть согнуты. Её волосы, рассыпавшиеся по подушке темным веером, щекотали мне подбородок и шею. Я даже дыхание затаил, боясь спугнуть этот момент. В прошлой жизни (той, что осталась за хребтом Полярного Урала) я просыпался совсем иначе. Часто — под вой ветра, колотящего в обшивку вахтовки. Иногда — от хрипоты рации. И всегда — один. Утро начиналось с рывка, с матершины под нос, с поиска носков и черного, как нефть, кофе, который нужно было влить в себя, чтобы глаза открылись.
Сейчас утро начиналось с женщины. С моей женщины.
Я лежал неподвижно минут десять, слушая её ровное дыхание. Она спала крепко и безмятежно, уткнувшись носом мне в плечо. Щека примята подушкой, губы чуть приоткрыты. Красивая. Господи, какая же она красивая. И вот такая как сейчас, и когда командует механиками или сверкает изумрудами на губернаторских балах. Просто Аня. Моя жена.
Сквозь щели в плотно пригнанных ставнях пробивалось солнце. Тонкие, как лезвия, лучи разрезали полумрак комнаты, рисуя на бревенчатом потолке золотые полосы. В этих лучах плясала пыль. Та самая пыль, которая вчера стояла столбом от плясок.
За стеной прииск уже жил своей жизнью.
— … Тимоха, мать твою за ногу! Куда ты с пустым ведром поперек дороги? Примета дурная! — донесся приглушенный бас, кажется, кого-то из кузнецов.
— Да иди ты, дядь Матвей! Вода нужна…
Стук молотка. Ритмичный и звонкий. Дзынь-дзынь. Кто-то правил инструмент. Перекличка караульных на вышках — ленивая, утренняя.
— Пост первый!
— Второй дремлет!
— Третий зрит!
Аня завозилась, вздохнула глубоко и открыла глаза. Сначала в них было непонимание — где она. Потом взгляд сфокусировался, потеплел, и губы растянулись в сонной, ленивой улыбке.
— Доброе утро, инженер, — прошептала она хрипловатым со сна голосом.
— Доброе, княжна.
— Воды бы… — она попыталась приподняться, но тут же уронила голову обратно на подушку. — Горячей. И много.
— Марфа обещала к шести, — сказал я, глядя на её профиль. — Думаю, самовар уже пыхтит на крыльце.
Мы переглянулись и вдруг рассмеялись. Это было так нелепо и так здорово. Вчера — золотые венцы, епископ в парче, сотни глаз, следящих за каждым движением, пафос, от которого сводило скулы. Сегодня — помятые лица, поиск кипятка и простое человеческое желание умыться.
Я поднял руку. На безымянном пальце тускло блеснуло золото. Простое кольцо, без камней и выкрутасов. Я покрутил его большим пальцем. Непривычно. Металл холодил кожу, но сидел плотно. Как гайка, закрученная на совесть.
— Жмет? — спросила Аня, перехватив мой взгляд.
— Притирается, — ответил я. — Механизм новый, смазки требует, обкатки.
— Обкатаем, — она зевнула, прикрывая рот ладошкой. — Ты только не потеряй его в шурфе. А то знаю я вас, старателей.
Я сел, спуская ноги на пол. Доски были прохладными.
— Не потеряю. Оно теперь часть конструкции.
Одевались мы быстро, по-солдатски. Никаких фраков и кринолинов. Тот парадный Андрей Воронов, что блистал в Дворянском собрании, остался висеть в шкафу до лучших времен (надеюсь, они наступят не скоро). Здесь был нужен другой человек.
Я натянул привычную льняную рубаху, пахнущую свежестью, влез в штаны из плотного сукна. Сапоги… Мои любимые сапоги с наваренной резиновой подошвой. «Вездеходы» для ног. Мягко пружинят и не скользят.
Аня влезла в свое рабочее платье — темно-синее, без лишних кружев, которое не жалко испачкать маслом или глиной. Волосы собрала в тугой пучок.
— Ну, — она критически осмотрела себя в зеркале. — Похожа я на жену владельца заводов, газет и пароходов?
— Ты похожа на главного инженера, который сейчас пойдет и устроит разнос за падение давления в системе.
— И это тоже, — согласилась она, подмигивая своему отражению. — Пошли. Голод убивает романтику.
Мы вышли на крыльцо.
Осенний воздух ударил в ноздри. Настоящий таежный коктейль: хвоя, прелая листва, дым от костров и едва уловимый запах железа. Утро было ясным и пронзительно чистым. Небо — высокое, бледно-голубое и без единого облачка.
Двор напоминал поле битвы, где армия одержала победу и легла спать прямо на позициях. Опрокинутые лавки, пустые бочонки, валяющиеся тут и там, следы сапог в пыли. Костры уже догорали, лишь кое-где вился сизый дымок.
У коновязи возился Семён. Наш старший мастер. Он таскал ведра с водой, поя лошадей. Увидев нас на крыльце, он распрямился, вытер мокрые руки о фартук и расплылся в широченной улыбке, в которой не хватало пары зубов, но искренности было на троих.
— Доброго утречка, хозяева! — гаркнул он на весь двор.
Слово резануло слух и тут же легло на душу теплым пластырем. Раньше было «Андрей Петрович», «барин», «командир». А теперь — «хозяева». Множественное число. Мы.
— И тебе не хворать, Семён! — отозвался я. — Как ночь прошла? Без происшествий?
— Какое там! — махнул он рукой. — Тихо всё. Медведи и те, поди, от нашего храпа разбежались.
Дверь кузницы со скрежетом отворилась, и на свет божий вывалился Архип. Вид у кузнеца был помятый, лицо серое, глаза — как две щелочки в танковой броне. Похмелье.
Он щурился на солнце, мучительно морщась, но, заметив меня, попытался принять бравый вид. Получилось плохо, но он старался.
— Андрей Петрович… — прохрипел он, прочищая горло. — Там это… На «Ефимыче»… Котел…
— Что с котлом, Архип?
— Шов потек. Свищет, зараза. Я вчера глянул… надо клепать по-новой.
Я слушал его хриплый доклад и понимал: ничего не изменилось. Мир не перевернулся от того, что я женился. Те же проблемы, то же железо, те же люди. И одновременно изменилось все.