К книге
СовременникиПервые шаги. V
12%
Первые шаги. V
5

Чем больше общался я с рабочими, тем глубже становился мой интерес к быту рабочего класса, к духовной жизни рабочего. Были у меня также соображения о преодолении противоположности между умственным и физическим трудом. Конечно, в мотивах, которые привели меня к станку, было много наивного, и все же я в этом шаге ничуть не раскаиваюсь…

Нелегко далась мне работа у станка. Один из старых рабочих завода недавно напомнил мне, как я жаловался, что, вернувшись с работы домой, буквально валился с ног. Случалось, что, придя домой, я тут же засыпал, чтобы проснуться лишь на следующее утро, когда надо было торопиться бежать на завод. А ведь нужно было также вести стенную газету.

Только после окончания рабочего дня рабочие имели возможность посещать клуб и кружки, бывать на спектаклях, концертах и лекциях. Коммунисты шли на партийные собрания. Так я что называется на «своей шкуре» понял, почему рабочий класс с первых шагов своей борьбы столько пафоса и напора вкладывал в борьбу за восьмичасовой рабочий день.

В то время получилось так, что заработок мой на заводе был единственным источником моего существования. «Неделя», изданная в 1923 году несколькими тиражами, некоторое время в Москве не переиздавалась, областные издательства, переиздававшие ее, не всегда платили деньги. Конечно, я мог бы зарабатывать рецензиями и статьями, но не хотел этого и при всей незначительности своего рабочего бюджета укладывался в него, и мне нравилось так жить.

Рядом со мной на токарном станке работал коммунист Иван Федорович Волков. Мастер своего дела, человек большой доброты и ума, он никогда не расспрашивал меня о причинах моего странного, с точки зрения окружающих, поступка — почему я пошел к станку. Он видел, что я живу со своего заработка. Когда другой мой сосед по станку, о котором речь пойдет ниже, начинал ко мне привязываться, допытываясь, с какими тайными целями я это сделал, Волков по-своему объяснял ему мой поступок. «Хочет человек иметь ремесло. Конечно, писать — это, знаешь, какое дело, не всякий ведь может стать Горьким…» — говорил он. Я сам никогда не додумался бы до такого объяснения.

Токари, работавшие со мной в одном цехе, хотя и знали меня как редактора стенной газеты, но к тому, что я пошел работать к станку, относились выжидательно. Не то Иван Федорович Волков.

Наладив свою работу и пустив станок на самоход, он прежде всего подходил ко мне. Он больше показывал, чем учил, всегда терпеливый, снисходительный, добродушный. Меня удивляло, что, заведя со мной разговор или следя за моей работой, он возвращался к своему станку как раз тогда, когда резец подходил к опасному пределу.

— Откуда вы это знаете? — спрашивал я.

— Научишься еще… — отвечал он с усмешкой.

Мой сосед с другой стороны был человек совсем иного склада. Он и работал хорошо и зарабатывал неплохо, но сильно выпивал и в таких случаях приходил в брюзгливое настроение. Тогда доставалось и нам, ближайшим соседям его по мастерской, и всем коммунистам, и советской власти. Особенно забавно было, когда он, сильно выпивший, сетовал на падение всяческих устоев, причем особенно поносил своего сынишку, который непочтительно говорил с ним и для которого он не жалел своего ремня. По поводу такого рода домостроевских методов воспитания Волков, у которого была большая семья, иногда вступал с ним в спор, — как раз его отцовский авторитет в семье стоял настолько высоко, что ему не было нужды прибегать к телесным наказаниям.

Раз утром, придя в мастерскую, я заметил, что Волков покачивает головой, посмеивается. Я спросил, что именно привело моего учителя в веселое настроение, и узнал, что наш сосед настолько зверски избил своего сынишку, что тот пошел в милицию и показал свои раны и кровоподтеки. Из милиции пришли на квартиру к нашему соседу и пригрозили, что если он не перестанет зверствовать над своим сыном, то его подвергнут тюремному заключению.

— Я из дому уходил, с него подписку брали, — посмеиваясь, рассказывал Иван Федорович, — вот он и задержался.

Вскоре появился наш сосед. Его обрюзгшее лицо от негодования и ярости дрожало, как студень.

— Сына поучить нельзя, а? — кричал он. — Это что же за власть такая?! Сына против отца поддерживают!

— Учить надо не боем, а словом, — ответил Волков. — Тебя небось за то, что ты сына тиранишь, не бьют, хотя, может, и стоило бы… — сказал он без обычной улыбки.

Его серые, с небольшим зорким зрачком глаза с неожиданной суровостью взглянули на соседа. Тот сразу смолк и отвел глаза.

Иван Федорович был членом партии. Насколько мне помнится, он вступил в партию еще в трудном девятнадцатом году. Он был типичным представителем рабочего класса завода. В большинстве своем эти рабочие происходили из тех семей крепостных, которые были взяты на оброк у помещиков основателем гопперовской династии и с тех пор три, а иногда и четыре поколения работали на заводе. Отлично знающие свое дело, они гордились тем, что своей работой служат советской власти. Этим людям была свойственна большая нравственная устойчивость, она-то и сказывалась в поведении учителя моего Волкова, в его взглядах на жизнь.

В революцию 1905 года такие люди шли на баррикады Пресни, они во время Октябрьских боев 1917 года штурмовали Кремль. Из этой среды выходили герои гражданской войны, из них вербовались безукоризненной честности комиссары продовольственных и заградительных отрядов. Наиболее сознательных и образованных из них выдвигали, на профсоюзную, советскую и партийную работу. Таким был упомянутый выше товарищ Стрелков, работник контрольных комиссий партии, таким был заместитель председателя Моссовета Петр Яковлевич Волков, однофамилец моего учителя. При мне наша парторганизация послала выдвиженцами через МК партии товарищей Смирнова и Полковникова в «Москвауголь», Михеева в Наркомпрос, Осипова в Наркомвнудел, Абезгауза в Центральную Контрольную Комиссию и Народный Комиссариат рабоче-крестьянской инспекции СССР.

Перед этими выдвиженцами Московский комитет поставил задачу освоить порученную им работу и заслужить авторитет у своих коллективов и организаций, чтобы их обязательно выдвинули на общественную работу в тех организациях, куда они были посланы.

Со всеми этими выдвиженцами я порою встречался на заводе. Даже те из них, которые были уже откреплены от заводской партийной ячейки, все равно время от времени появлялись на заводе, принимали участие в заводских делах, охотно отчитывались перед той или иной рабочей организацией.

Когда представители буржуазной демократии, нам тычут свои хваленые «свободы», я представляю себе эту подлинную советскую демократию, которую я в действии видел на заводе имени Владимира Ильича и позднее на других предприятиях, и мне становится смешно: разве можно сравнить действительную демократию советского строя, это подлинное господство народа, с крикливой и обманной буржуазной демократией, при которой рабочие на предприятиях, где они работают, являются наемными рабами владельцев предприятий и «свобода» сводится к ограниченному праву один раз в несколько лет проголосовать за одного из кандидатов буржуазных партий!

Рабочие хорошо сознавали свою руководящую роль в государстве и гордились ею. В нашей стране из горнила боев против капитализма вышел нравственно стойкий и гордый рабочий класс; похоже было, что эти люди знают какой-то точный кодекс нравственного поведения. Так думалось мне, когда я наблюдал за Иваном Федоровичем Волковым. Но Волков был коммунист, а мне запомнились и беспартийные рабочие с такой же, как у него, нравственной закалкой.

Посредине лета 1924 года я на несколько дней поехал в Дом отдыха металлистов в Звенигород. Со мной рядом в комнате находился кузнец с нашего же завода, — фамилию его я, признаться, забыл. Это был уже пожилой, атлетического сложения человек. Волосы его изрядно поредели, на лбу обозначились морщины. Хотя была у него большая семья и жилось ему не очень легко, любимой темой его разговоров со мной были его дети, о которых он говорил с какой-то сознательной, бережливой любовью.

— Катерина, значит, вышла замуж в этом году, — медленно говорил он. — Что ж, зять ничего, живут они хорошо. Дело тут пущено в ход… Мишка в этом году ФЗУ кончает, значит тоже пойдет в ход. А вот насчет Аннушки еще крепко подумать нужно. Такая она книжная, такая успешная. Особенно ее в школе за математику хвалят. Значит, в будущем году, после второй ступени, надо двинуть ее в институт — пусть в инженеры выйдет. Она, видно, крепко в ход пойдет…

Это выражение «пойдет в ход» очень запомнилось мне. В нем неразрывно слиты были и нежная забота о родном детище и высокосознательное стремление, чтобы его сын или дочка приносили пользу людям, советскому государству. Ведь он сознавал, что ему нелегко придется, когда Аннушка, вместо того чтобы зарабатывать и «приносить в семью», будет несколько лет учиться в вузе. И он, привольно раскинувшись рядом со мной на лежаке, озабоченно поглядывал на жилы, вздувшиеся на его могучих руках.

— Ну, да ничего, советская власть, она в этом деле на помощь придет. Верно я понимаю, товарищ? — И он взглядывал на меня, словно ища подтверждения.

Сам он газет не читал, но, увидев у меня газету, непременно спрашивал о новостях и особенно интересовался, как обстоят дела с лейбористским кабинетом Макдональда в Англии, который в то время ненадолго пришел к власти. Я уверял, что Макдональд у власти долго не удержится. Ведь собственность на фабрики и заводы остается в руках у капиталистов. Он, покачивая головой, вздыхал. Здравый политический смысл русского рабочего подсказывал ему, что я прав, но очень он сочувствовал английским рабочим, и, видно, очень ему хотелось, чтобы они удержались у власти: «Хотя они и ошибаются, но ведь свои, товарищи…»

По обязанности редактора стенной газеты я и до того, как стал работать у станка, уделял большое внимание повседневным мелочам производства. Сейчас же, когда сам стал работать, я на опыте своем понял все значение для рабочих этих повседневных мелочей. Раньше серьезное обсуждение количества писсуаров в уборных на заседании, инспекции по охране труда просто рассмешило бы меня. Сейчас, когда я знал, во что обходится каждая минута рабочего времени, мне и в голову не приходило смеяться над подобными «мелочами».

А вопрос о переустройстве вентиляции в механической мастерской будил у стариков рабочих воспоминания о бывших владельцах завода, об их отношениях к рабочему: на молебны денег не жалели, а за требование вентиляции гнали с завода!

В 1924 году завод был на подъеме. Еще при жизни Владимира Ильича и при его содействии завод получил заказ на изготовление машин для гидравлической добычи торфа. Машина эта работала по принципу размыва торфяных залежей водяной струей высокого давления при последующей переработке и транспортировке торфяной массы по трубам в виде жидкости. Она изобретена была инженером Классоном. В молодости связанный в Петербурге с Союзом борьбы за освобождение рабочего класса, Классон впоследствии отошел от революционного движения, хотя и сохранил связь с В. И. Лениным. Вот почему этот заказ снова возвращал мысли рабочих к Владимиру Ильичу, напоминая о том, что он заботился о заводе и уверен был в силе и способностях рабочего коллектива. Машина эта на некоторое время определила производственное лицо завода, даже наша стенная газета была названа «Редуктор» — так называлась одна из деталей машины.

Каждый рабочий знал, что торф, который будут добывать наши машины, должен пойти в топки действующей Богородской электростанции, а в дальнейшем в топки уже строившейся в то время Шатурской электростанции, первенца плана ГОЭЛРО. На заводе работали сверхурочно, — наши рабочие рассматривали правительственный заказ как выполнение завещания Ленина, который еще в начале марта 1923 года писал:

«Товарищам, работающим в Гидроторфе!

Благодаря моей помощи, вы теперь получили то, что необходимо для ваших работ. При всей нашей бедности и убожестве вам сверх ранее выданных сумм ассигнованы еще крупные суммы. Строжайше озаботиться:

1. Чтобы не сделать чего-нибудь зря.

2. Чтобы не размахнуться больше, чем это позволяют отпущенные средства…

2 марта 1923 года. № 8230».

Это письмо в свое время было оглашено Николаем Яковлевичем Ивановым на общем собрании рабочих в старом механическом цехе и крепко запомнилось, вокруг него наша партийная организация мобилизовала весь завод, и количество выпускаемых машин повышалось из месяца в месяц. Завод имени Владимира Ильича в то время одним из первых перешел на хозяйственный расчет, производство велось на основе единого, самостоятельного финансового баланса. Суровый хозрасчет и режим экономии находили постоянное воплощение в практике работы тогдашнего директора завода Г. К. Янина.

Он очень запомнился мне со своей внешне суровой и сдержанной манерой, глуховатым голосом и бледным лицом, обрамленным аккуратно подстриженной темной бородой.

Как раз в то время, когда я работал на заводе, на цеховых собраниях, в завкоме и в партийной организации шло основательное и оживленное обсуждение коллективного договора. Это было дело, которое касалось жизненных интересов каждого рабочего, и пункты коллективного договора рассматривались со всей тщательностью. Потом договор был подписан и пошел на утверждение в областной комитет Профсоюза металлистов. Согласно этому договору в основу исчисления заработной платы положена была оценка одного часа работы в двадцать товарных копеек. В обкоме профсоюза эта оплата показалась заниженной — у тогдашних руководителей профсоюза было несколько преувеличенное представление о доходах завода имени Владимира Ильича. Руководители обкома профсоюза считали, что в основу исчисления заработной платы на заводе должно быть положено не двадцать копеек за час рабочего времени, а двадцать две копейки. Потому обком профсоюза предложил заводским организациям вновь вернуться к обсуждению коллективного договора.

При этом вторичном обсуждении завком и партийная организация поддержали точку зрения обкома профсоюза, и только директор категорически заявил, что он придерживается прежней точки зрения. И он остался непоколебим, хотя выслушал много колкостей и неприятных замечаний по поводу того, что у него есть тенденция к эксплуатации рабочего класса и т. д.

Когда мы вместе возвращались после этого собрания, я сказал, что меня удивила его несговорчивость по вопросу столь незначительному.

— То есть как это незначительному? — переспросил он с удивлением и даже с раздражением. — Да ведь из таких как будто бы незначительных двух копеек разницы складывается реальный бюджет завода, а затем бюджет всей нашей промышленности и в конце концов всего нашего государства! Они толкуют мне, что я-де эксплуататор, но мне только распространяться не хотелось на собрании по этому вопросу! Вот, например, мне по штату положена легковая машина, и она у нас имеется, а я всегда хожу пешком. Это, кстати, и для здоровья полезно. И когда я посчитал, во что обойдется заводу моя езда на машине, тоже получилась довольно основательная сумма. И что бы там они ни говорили, я им по этому вопросу не только двух копеек, но и копейки не уступлю! Потому что это моя обязанность — экономить каждую советскую копейку, которая пойдет на укрепление нашей государственной промышленности, на построение социализма в нашей стране, то есть на то великое дело, ради которого тысячи наших лучших людей отдали свою жизнь! Нет, я буду конфликтовать, я до примирительной камеры при Наркомтруде дойду!

На цеховых собраниях Янин апеллировал к государственному разуму рабочих, и его точку зрения поддержали. Но эпизод этот навсегда сохранился в моей памяти — он довершил мое представление о старом большевике Г. К. Янине, воплотившем в себе лучшие черты советского хозяйственника.

На одном из заседаний партийной ячейки Янин сказал в ответ на упрек в пуританстве — речь шла о пьяном дебоше, устроенном одним из членов партии в присутствии беспартийных рабочих:

— Что ж, мы и должны быть в какой-то степени аскетами в то трудное время, которое мы переживаем. А тот кто не понимает, что это время поставило перед нами новые трудные задачи, тому суждено запутаться в сложной обстановке нэпа, как это и получилось с этим товарищем.

Более тридцати лет прошло с тех пор, я мог не запомнить того или иного слова этой речи, но самый смысл ее, так же как наружность Янина, это бледное, с темной бородкой лицо, помню я отлично. И сочувственно откликнулась на его слова моя душа.

Ведь тогда в восторге, опьяненный восстановлением частной торговли, нэпман пел:

Разговор теперь иной.

В каждом доме по пивной,

В доме пролетария

«Новая Бавария»!

И мелкобуржуазные упадочники в политике и в литературе подпевали: «В каждом доме по пивной», — слышите, революция идет к своей гибели!»

Строится дом, и каждый кирпич хочет меня убить… —

мрачно декламировал один молодой поэт.

— Он хочет убить не тебя, а нэпмана! — ответил я, и мне представлялась крепнущая мощь нашего работающего для социализма завода, и фигура коммуниста Янина вырисовывалась передо мной во всей своей силе и правде.

Впрочем, суровый и непреклонный Янин проявлял порой большую доброту и чуткость. Так случилось, когда у одного из старейших и ценных рабочих завода, у ремонтного слесаря, умерла его старушка жена. Не помню фамилии его, назовем его условно Васильев. Но сам он хорошо запомнился мне, со сбитой набок челюстью, веселыми и далее озорными глазами, хрипловатым баском, которым он отпускал незатейливые шутки. Он сильно любил выпить, и его старушка жена, работавшая на одной из ближайших текстильных фабрик, порою составляла ему компанию. Выпивали они дома, а потом оба, старенькие, пьяненькие, выползали на улицу и вместе пели старинные песни своей молодости.

Солнце садилось в низкой и алой пыли, невидимый за новыми, высокими зданиями, грохотал завод, дети играли в канавах, юноши и девушки церемонно проходили между жиденькими деревьями недавно посаженного бульвара, и не было ни среди детей, ни среди юношей единственного, погибшего во время гражданской войны, сына этих стариков, — того голубоглазого сутулящегося милого мальчика, имя которого они боялись произносить даже друг с другом.

Однажды в обеденный перерыв старик, против обыкновения, пришел трезвый к секретарю партийной ячейки. Старик Васильев был беспартийным, но так как погибший на фронте гражданской войны сын его состоял в партии, у него было особенное отношение к партийной организации, он как бы считал себя ее родственником. Лицо у Васильева было серое, губы дергались.

— Беда у меня, дорогие товарищи, — сказал он секретарю ячейки и всем тем, кто находился в комнате. — Старуха померла.

Конечно, всем было жалко старика. Он теперь остался совсем один на свете.

— Ну, не горюй, Петрович, — сказал секретарь ячейки. — Ты же знаешь, мы все тебя любим…

Старик кивнул головой, он был в этом уверен, потому и пришел сюда.

— Похоронить нужно, — сказал он. — Похоронить нужно с честью. Оркестр нужно для похорон.

Все переглянулись. В то время оркестр был очень большой роскошью, не на всякое торжественное заседание удавалось достать оркестр.

— Ну, зачем же оркестр? — миролюбиво сказал секретарь. — У нас есть при клубе хоровой кружок, попроси ребят — они споют что-нибудь соответственное.

Старик рассердился.

— Чтоб спеть такое соответственное, так это я могу и певчих из церкви позвать. Но она не того достойна, она была мать коммунара! — сказал он с несвойственной ему торжественностью.

— Чего же ты хочешь? — спросил секретарь ячейки, уже начиная сердиться. — Где я тебе возьму оркестр? Ведь это денег стоит, а хозяин у нас, сам знаешь, какой! Ты ему только заикнись насчет оркестра…

— Ну что ж, я заикнусь! — зловеще сказал старик и ушел.

После его ухода начался громкий разговор. Одни жалели старика и считали, что действительно было бы хорошо нанять оркестр, другие говорили, что это пустяки и нельзя старуху пьянчужку хоронить с оркестром, третьи высказывали предположение о том, какой характер будет носить разговор Янина с Васильевым. Вдруг дверь открылась, и все смолкли. В комнату вошел Янин и сказал, обращаясь к секретарю ячейки:

— У меня что-то телефон не работает. Вот что, Тимофеев, — обратился он к большеротому, с выпуклыми и добрыми глазами секретарю комсомола, — вот тебе записка моя командиру полка, чтобы дали нам оркестр. Надо Елену Осиповну похоронить как полагается… Она нам не чужой человек была.

И на безмолвный вопрос, изобразившийся на лице секретаря, он сказал со вздохом:

— Конечно, в копеечку нам это влетит, но ничего, деньги мы найдем.

Я был на этих похоронах.

Старуху везли кони в черных попонах, гроб был обит красным кумачом, оркестр шел за гробом и играл траурный марш Шопена и любимую песню Ильича «Замучен тяжелой неволей…» Многоголосый хор рабочих завода подхватывал торжественные, скорбные слова. Со средины пути стал накрапывать дождь, но старуху проводили далеко за город, на новое кладбище, где похоронены были красногвардейцы, и над гробом ее была сказана только одна речь, и сказал ее Янин.

Он говорил о чести и славе скромных тружеников и тружениц, таких вот, как муж и жена Васильевы, об отцах и матерях, подготовивших и воспитавших то поколение молодых орлов, которое крови своей не пожалело на создание нового строя. Он говорил, что нам еще рано праздновать и торжествовать, что мы живем в суровое время, но мы имеем все для того, чтобы осуществить на нашей земле социализм, дерзновенную мечту человечества.

С того времени прошло больше тридцати лет, и, возможно, кое-что в моей памяти сохранилось не совсем так, как я здесь написал. Но таким запомнился мне Янин Григорий Кузьмич, большевик-подпольщик, ставший, одним из многих ответственных работников советского государства, одним из тех работников, для которых слова «режим экономии», «режим сохранения советской копейки» стали девизом и повседневным правилом. Эти люди сделали все, чтобы скопить и сберечь средства, необходимые для осуществления пятилеток строительства социализма.

И если от гражданской войны остались как типические выразители эпохи командир Чапаев и комиссар Фурманов, то от эпохи восстановления следовало бы сохранить в памяти народа героя этого времени, хозяйственника-коммуниста Григория Кузьмича Янина. И право, те качества, которые он и подобные ему люди, обнаружили, мы и сейчас требуем от работников советского государства.

Этот эпизод еще запомнился мне потому, что после похорон я был приглашен на поминки на квартиру к старику Васильеву.

Уж не помню, за что мне была оказана такая честь. Приглашены туда были только старики рабочие, сверстники и дружки хозяина, но после нескольких выпитых рюмок вдруг те самые старики модельщики, которые раньше ничего не отвечали на мои расспросы о Самохине, вдруг заговорили сами. Первым назвал имя Самохина старик модельщик Михаил Алексеевич Алексеев.

Оказывается, до того как стать марксистом, Самохин пережил период религиозности — в белой рубашке в церковь ходил, не то что Дмитрий Наумов, который всегда был безбожником. С вопросов религии все и началось. Дмитрий Наумов, достаточно образованный, вступил в спор с Самохиным по общим вопросам мировоззрения, и под натиском новых для него научных истин о вселенной, о происхождении жизни на земле рухнули религиозные и церковные положения. Ну, а когда рухнули, Самохин уже сам после бога легко сокрушил царя. И стали они искать студента… — с таинственным видом говорили старики.

А студентом этим и оказался Сергей Иванович Мицкевич, он принес книжку «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса и стал его толковать.

Я своими жадными вопросами подливал масла в огонь, и мне было рассказано о первой маевке гопперовских рабочих, происшедшей в Орловой роще. И тогда Михаил Алексеевич вдруг ушел и принес мне старый, выцветший групповой снимок — первая маевка в Москве, 1885 или 1886 года. Среди по-весеннему мелколистных берез и осинок стояли по-праздничному одетые, в картузах с лакированными козырьками и отглаженных пиджаках, рабочие.

Фотография эта была вручена мне. И когда на заводе появился корреспондент «Известий» Н. И. Мильграм и узнал, что у меня имеется такая фотография, он попросил ее у меня, с обещанием напечатать в газете и возвратить. Фотография эта появилась на страницах «Известий» не то в 1924, не то в 1925 году.

Громадное впечатление произвели на меня эти рассказы. Особенно ярко вырисовывалась передо мной фигура Самохина, который вскорости переехал в Петербург и был одним из сподвижников Ленина по Союзу борьбы за освобождение рабочего класса. В Самохине было сходство с молодым Шаповаловым, таким, каким он представлялся мне по своей замечательной книжке.

Мне захотелось написать пьесу о тех временах, о заре рабочего движения в Москве, — наброски этой пьесы сохранились у меня в записной книжке.

К этому времени я с работой у станка уже свыкся. Теперь, поставив станок на самоход и задумавшись, я вдруг вздрагивал именно тогда, когда мог запороть изделье, — раньше такого рода казусы со мной случались.

После некоторых лихорадочных и неосуществленных литературных замыслов, за которые я порою хватался и которые словно таяли в моих руках, передо мной все с большей отчетливостью стали вырисовываться основные черты последнего, пережитого мною в армии периода, когда я работал сначала в одной, а потом в другой военных школах — сначала на Окружных военно-политических курсах, потом в Высшей военной школе связи. Теперь передо мной стали проступать типические черты этого ушедшего в прошлое периода, а работа на заводе помогла мне совсем по-новому увидеть лучших из своих сослуживцев и друзей по армии — комиссаров. Я как бы добрался до их самых глубоких классовых корней. Работа на заводе помогла мне объяснить реалистически те черты их психологии, которым раньше я не придавал значения или которые романтически преувеличивал. Так стали в моем воображении вырисовываться комиссары пролетарского происхождения: Злыднев, Васильев, Лобачев, Громов…

Так рождались «Комиссары», они задумывались под непрестанный и изрядно утомительный шум трансмиссий, под особенный, мягко-металлический звук резца, снимающего стружку…

К теме «Комиссаров» приводили меня также раздумья над той обстановкой, которая складывалась в то время в стране, в партии.

И в дискуссии 1923 года и в дискуссии 1925—1926 годов оценка нэпа обычно была той отправной точкой, от которой спорящие потом, уже в процессе спора, приходили к различным оценкам соотношений классов, характера государства и т. д.

Вот почему моя мысль вернулась к недавнему прошлому, когда декрет о продналоге и брошюра Владимира Ильича обозначили грань между военным коммунизмом и новой экономической политикой. И так как я сам этот переход от военного коммунизма к нэпу совершил, будучи в учебно-политическом руководстве Окрвоенполиткурсов в Екатеринбурге (ныне Свердловск), где были собраны на политическую переподготовку комиссары и политработники всего округа, то у меня возникло стремление показать, как на этом важнейшем, узловом моменте истории партии, на переходе от военного коммунизма к нэпу, происходила проба большевистского качества партийного коллектива.

Я старался понять и осмыслить еще самому мне неясные образы Миндлова и Арефьева, если можно так выразиться, пробуя их на переходе к нэпу. И «проба» удалась, они мне стали ясны. Тогда я стал таким же способом «пробовать» комиссаров рабочего происхождения, и на этой «пробе» для меня прояснились и обнаружились различные, иногда положительные, а иногда и отрицательные, свойства моих героев: одни из них определялись как большевистские революционеры, другие — как люди с элементами отсталости, мелкобуржуазности, застоя.

Я поставил своей целью показать, что на таком узловом моменте, как переход к нэпу, закалялось основное ядро партии и выявляли себя не только чуждые элементы, но также сказались неустойчивые и «надтреснутые» партийцы, причем порою проявлялось это не только в прямой форме политического уклона, но и в тех оттенках и настроениях, по которым можно судить о степени подготовки коммуниста к новому этапу жизни страны.

Мне хотелось показать как жила партийная организация на таком переломном моменте, как переход от военного коммунизма к нэпу, как происходила борьба за правильную партийную линию, показать, что толкает людей в уклоны от правильной линии и как, упорствуя на ошибках, коммунисты отходят все дальше от правильной линии партии.

Фактического материала у меня было достаточно — я с 1921 года по 1924 год был в двух военных школах, — и я решил показать такую школу на переломе, черпая материал то из одной, то из другой школы и типически его обобщая.

Но когда я уже остановился на теме «Комиссаров» и определил ее для себя, я понял, что дальнейшая работа у станка будет мешать мне в максимально быстрые сроки закончить эту работу.

Удача «Комиссаров» окончательно определила то, что я стал профессиональным литератором. Но краткий период работы на заводе имени Владимира Ильича наложил отпечаток на всю мою жизнь. Мне стали ясны те основные устои, на которых держится советское общество. С тех пор я не мыслю себе работы в литературе без постоянной связи с жизнью трудящихся людей. Это стало одним из основных принципов моей творческой работы.

С тех пор как литература стала моей профессией, я провел свою жизнь в писательской среде. И я об этом не жалею. Среди советских писателей встретил я много прекрасных людей.

Составляя эту книгу о моих друзьях и современниках, я еще раз убедился, что эти люди обладали лучшими чертами, свойственными советскому человеку и человеку вообще.

Здесь собраны воспоминания о людях, которых уже нет на свете. Но я мог бы написать такую же книгу об очень многих ныне здравствующих и работающих писателях — моих друзьях и современниках. Это прекрасные, честные, высокоидейные труженики, рассматривающие наше писательское дело как высокое служение народу, как могучее орудие нравственного и культурного его совершенствования, как одно из средств построения коммунистического общества.

Предыдущая главаГлава 5 из 41Следующая глава