К книге
Седьмой вопросГлава 8
67%
Глава 8
10

1

«Теперь вы видите, – сказал Эйнштейн за чашкой чая со льдом своему бывшему студенту и старому другу, когда Лео Силард посетил его после Хиросимы, – что древние китайцы были правы. Невозможно предвидеть результаты того, что вы делаете. Единственный разумный выбор – это не предпринимать никаких действий, абсолютно никаких».

Но Силард, при всей его тучности и ненависти к физическому труду, не мог сидеть сложа руки. Сыграв ключевую роль в создании нового мира, основанного на ужасе, он теперь стремился его разрушить, и примером для него, как казалось, снова стал «Освобожденный мир» – книга, где Силард прочитал о том, как Леблан пытался собрать и объединить «всех правителей мира». Он писал бесчисленные письма, он посылал всевозможные обращения, он отправлялся в рискованные путешествия, он заручался любой поддержкой, какую только мог найти… в течение ужасной осени последних [ядерных] войн этот неугомонный коротышка-визионер в очках, должно быть, напоминал исполненную надежды канарейку, своим щебетом предупреждающую о страшной буре.

Будучи по натуре скорее беспокойной совой, нежели исполненной надежды канарейкой, Силард тем не менее обрел теперь новую судьбу, копировавшую судьбу Леблана. Веря, что ядерную войну можно предотвратить, если ученые всего мира объединятся и перехватят контроль над бомбой у государств, политиков и генералов, он стал популярной фигурой послевоенной эпохи, выступая в разных ипостасях: агитатора, писателя, биолога, изобретателя и лоббиста высокого уровня. Самоотверженный и неутомимый, Силард основывал движения, советы и общества, многим из которых суждено было сыграть важную роль в предупреждении мира об опасностях ядерной войны, добиваясь сокращения вооружений и гражданского контроля над ядерным оружием.

Его активная деятельность принесла ему славу, и, хотя он так и не получил Нобелевскую премию по физике, многие выдающиеся ученые и нобелевские лауреаты считали, что он ее заслужил, в то время как другие утверждали, что за свои попытки остановить ядерную войну он достоин Нобелевской премии мира. В свою очередь, Силард шутил, что заслужил Нобелевскую премию мира уже хотя бы за то, что в 1930-х годах он не смог открыть процесс расщепления атома, что, по его мнению, неизбежно привело бы к появлению ядерного оружия в нацистской Германии. И все же, превозмогая муки, достойные древнегреческих героев, он стал свидетелем того, как его слава и влияние парадоксальным образом ослабевали, его идеи и авторитет теряли популярность, а его надежда на мировое правительство Уэллса угасала. Там, где Леблан преуспел, Силард потерпел неудачу.

Он продолжал коротать свои дни в гостиничных номерах, используя фойе и вестибюли в качестве рабочих офисов для ведения своей все более приобретавшей донкихотские черты кампании, которая казалась чуть менее завиральной, чем реальность, в которой мир неуклонно приближался к ядерному уничтожению. Попав в жестокий водоворот собственного творения, Силард, в отличие от Леблана, не смог сбавить ужасающую скорость послевоенного распространения ядерного оружия и застопорить опасное балансирование на грани войны. Шли годы, бомб становилось все больше, а вместе с ними и стран, обладавших ими, покуда Лео Силард становился все толще, а бомбы все мощнее.

2

К концу жизни он вернулся к той форме, которая впервые и привела его к бомбе, – к художественной литературе. Он написал рассказ в духе великих произведений Уэллса. В нем, представленном в виде краткой истории, написанной в будущем, рассказывалось о стае дельфинов, содержавшихся в аквариуме Венского исследовательского института. Выяснилось, что дельфины умнее людей, и ученые института проводят над ними эксперименты, за которые их руководители-люди получают Нобелевские премии. Затем дельфины изменяют ход мировых событий, используя свое растущее влияние на ученых, чтобы покончить с риском ядерной войны и установить мир во всем мире.

Этот рассказ кажется противоречащей фактам автобиографией автора, а дельфины – преображенным в дельфинов «Бундом Силарда» тридцатилетней давности, переосмыслением уэллсовской элиты ученых. Силард, который видел, что его рациональные идеи постоянно терпят поражение от иррационального мира, переделал этот иррациональный мир так, чтобы в нем восторжествовали разумные дельфины. Благодаря такой алхимии наизнанку, фантастическая идея Уэллса, которая не смогла стать реальностью, совершила обратное преображение в вымысел. Этот рассказ был опубликован в апреле 1961 года в сборнике «Голос дельфинов», куда вошли несколько других рассказов Лео Силарда. Через полгода, 30 октября 1961 года, словно в насмешку над ним и всеми теми, кто считал, будто ядерное оружие можно поставить под разумный контроль, СССР взорвал «Царь-бомбу» в российской Арктике[88]. Это был крупнейший ядерный взрыв в истории.

3

Яркая световая вспышка была видна на расстоянии более 2500 километров, а ударная волна выбила стекла даже в Норвегии и Финляндии. Все в радиусе ста километров было серьезно повреждено, а в радиусе шестидесяти километров полностью разрушено. Мощность «Царь-бомбы», эквивалентная пятидесяти семи миллионам тонн в тротиловом эквиваленте, была в 3300 раз мощнее бомбы, сброшенной на Хиросиму, и в десять раз мощнее всех боеприпасов, израсходованных во время Второй мировой войны. Причем, что характерно – и это самое ужасающее, – при взрыве «Царь-бомбы» была задействована лишь половина взрывной мощности, на которую она была способна.

К этому времени наивный идеал Силарда об уэллсовской элите ученых скукожился до пустой амбициозности, поскольку Силард продолжал верить, будто «помимо того, что они умнее конгрессменов, ученым <…> свойственна честность и неиспорченность». И все же из-за их причастности к созданию бомбы ученые в глазах общества считались безнадежно коррумпированными, вызывающими куда меньше доверия, чем обезумевшие генералы, и куда более опасными, чем беспринципные политики. И такое отношение к физикам-ядерщикам тоже было, в немалой степени, непредвиденным наследием Лео Силарда.

4

За тридцать лет до этого лауреат Нобелевской премии по химии Ирвинг Ленгмюр лично провел Герберта Уэллса по знаменитым научным лабораториям компании «Дженерал электрик» в Скенектади, штат Нью-Йорк, где Эдисон усовершенствовал электрическую лампочку. Ленгмюр предложил Уэллсу идею рассказа о разновидности льда, мельчайший кусочек которого может заморозить целые океаны. Уэллс эту идею отверг. Но тогдашний ассистент Ленгмюра Бернард Воннегут, ученый, проводивший совместно с ним опыты по управлению погодой, не забыл об этой задумке. После войны Бернард устроил своего брата Курта, недавнего военнопленного, выжившего во время бомбежки Дрездена, в рекламный отдел компании «Дженерал электрик». Однажды Бернард поделился с ним идеей Ленгмюра. В 1962 году, после испытания «Царь-бомбы», когда мир в разгар карибского кризиса оказался на грани глобальной ядерной войны, Курт Воннегут использовал отвергнутую идею Ленгмюра в одном из своих самых знаменитых романов «Колыбель для кошки», в котором новое представление об ученых не как о моральных лидерах, а как об «аморальных монстрах» получило мощное литературное воплощение. Рассказав о мире, разрушенном человеческой глупостью, которую воплотил в жизнь ученый, он также использовал фигуру самого Ленгмюра в качестве прототипа для вымышленного доктора Феликса Хониккера, ученого, который, по словам Воннегута, «людьми не интересовался»[89]. Вымышленный Хониккер – первооткрыватель льда-девять, типе льда, способного в результате цепной реакции мгновенно замораживать все, с чем он соприкасается, от людей до океанов. Хониккер ранее был одним из «отцов» атомной бомбы.

«Когда эта штука взорвалась, когда стало ясно, что Америка может смести целый город одной-единственной бомбой, некий ученый, обратившись к отцу, сказал: «Теперь наука познала грех». И знаете, что сказал отец? Он сказал: «Что такое грех?» Воннегут начинает с того, что его рассказчик планирует написать книгу под названием «День, когда наступил конец света» – о том, что сделали «важные американцы» в тот день, когда Томас Фирби нажал на кнопку и бомба упала на Хиросиму, и заканчивает через шесть месяцев после того, как мир перестал существовать для всех живых существ, за исключением нескольких муравьев и горстки людей. Возможно, когда кто-то сталкивается с апокалипсисом, на ум неизбежно приходит пример аборигенов Тасмании. В романе Воннегута «Колыбель кошки» говорится, что на них «охотились для забавы» первые колонисты, «бывшие английские каторжники». Тасманийский пример – это прарассказ о конце света, который многие имитируют, но никогда не могут превзойти.

5

«Нью-Йорк таймс» опубликовала восторженную рецензию на «Колыбель для кошки» Терри Сазерна, в тот момент работавшего над сценарием фильма Стэнли Кубрика «Доктор Стрейнджлав»[90], в котором заглавный герой Питера Селлерса является апофеозом безумного ученого. Доктор Стрейнджлав вобрал черты близких друзей Силарда и его земляков-венгров – Эдварда Теллера и Джона фон Неймана, а также бывшего нациста, ставшего американским ученым-ракетостроителем Вернера фон Брауна. В фильме доктор Стрейнджлав отвечает за создание Машины Судного дня, которая была вдохновлена другой идеей Лео Силарда. В качестве иллюстрации того, к чему может привести гонка вооружений, Силард в радиопередаче 1950 года выдвинул идею ужасающей – и технически возможной – Бомбы Судного дня, кобальтовой бомбы, которая может уничтожить все живое на планете.

Во время съемок Селлерс предложил вдохновенную импровизацию, позаимствовав у Кубрика перчатку, которую тот надевал, когда работал с горячим студийным освещением. Селлерс изобразил Стрейнджлава так, словно тот страдает от своей руки в перчатке, вскидывающейся в нацистском приветствии и постоянно пытающейся обхватить его за шею и задушить. Стрейнджлаву приходится бороться со своей неуправляемой рукой, поскольку человеческое и иррациональное в нем комично и неизменно берет верх над контролируемым и рациональным. «Доктор Стрейнджлав» был выпущен на экраны в январе 1964 года. Четыре месяца спустя Силард умер, зная, что мир спасают не дельфины, а безумец, пытающийся задушить себя собственной рукой в перчатке. Последним примером его парадоксального наследия стало то, что он, образец уэллсовского идеала ученых как благородных спасителей, непреднамеренно помог создать прямо противоположный образ ученых – дегуманизированных существ с больным сознанием, лишенных совести, оказавшихся во власти мрачной иррациональности.

Исполненные юмора висельника и фатального отчаяния, «Колыбель для кошки» и «Доктор Стрейнджлав» так же далеки от оптимизма Уэллса, как Земля от Марса, а Хониккер Воннегута и Стрейнджлав Селлерса так же далеки от просвещенных ученых Уэллса, как «Царь-бомба» от фейерверка.

Таковы и любовные истории, которые начинаются с поцелуя перед книжным шкафом и продолжаются в парных банях и на светофорах: взрыв «Царь-бомбы» обращается в грибовидное облако высотой в шестьдесят семь километров, которое, по словам одного очевидца, выглядит так, «как будто земля погибла».

6

Вскоре после грандиозного триумфа Андрея Сахарова, когда Хрущев обнял его на глазах у членов Политбюро ЦК КПСС, главный российский физик, создатель «Царь-бомбы», которого часто называют отцом русской водородной бомбы, прочитал один из рассказов Силарда, опубликованных в сборнике «Голос дельфинов». Рассказ назывался «Суд надо мной как над военным преступником». Силард написал его в 1947 году. В этом рассказе Россия завоевала США. Силарда арестовывают и судят как военного преступника по обвинению в том, что он побудил США разработать ядерное оружие в 1939 году и «внес свой вклад в военное преступление – атомную бомбардировку Хиросимы». Предъявленные доказательства неопровержимы, доводы его защиты – о том, что он пытался предотвратить использование бомбы, – отвергнуты.

Рассказ Силарда оказался созвучным растущим сомнениям самого Сахарова. Глубоко потрясенный, Сахаров показал этот рассказ коллеге-физику Виктору Адамскому[91]. «Многие из нас это обсуждали, – писал позже Адамский. – Хотя Силард и его коллеги-физики, которым предъявлены аналогичные обвинения, были невиновны, ни они, ни их адвокаты не смогли представить убедительных доказательств его невиновности, – продолжил Адамский. – Мы были поражены этим парадоксом. Нельзя уйти от того факта, что мы разрабатывали оружие массового уничтожения. Мы считали, что это было необходимо… Но все же моральный аспект этого не позволил бы Андрею Дмитриевичу [Сахарову] и некоторым из нас жить в мире с самими собой».

В самом начале атомная бомба была скорее продолжением гротеска современной войны, чем отступлением от него. Когда Трумэна, бывшего офицера-артиллериста, однажды спросили о его решении применить атомную бомбу, он ответил: «Это было все равно что получить более крупную пушку, чем была у противника, чтобы выиграть войну, и именно для этого она и использовалась. Это было не что иное, как артиллерийское орудие». Сахаров, вслед за Силардом, понимал, что никакое оружие, каким бы мощным оно ни было, не угрожает будущему человечества. А ядерное оружие угрожало. И, создавая его и понимая, что оно значит, он нес моральную ответственность, чем и было продиктовано его решение выступить против него. Попутно он стал самым известным диссидентом в СССР. «Его послание было недвусмысленным: есть лишь один способ избежать жизни, основанной на лжи, – писал о Сахарове его друг и коллега-диссидент Натан Щаранский. – Чтобы стать по-настоящему свободным, ты должен высказывать свое мнение». И вот разочаровывающая реальность была в очередной раз переосмыслена как вымысел, который превратился в неожиданную новую реальность.

7

Дельфины Силарда, умнейшие существа, начинают полностью понимать математику и естественные науки, и им становится скучно. Только политика США вызывает у них интерес, потому что она не поддается пониманию. А что такое политика США или любая другая политика, если на то пошло, как не иррациональное, выраженное в виде системы? Возможно, только дельфины Силарда могли бы наконец ответить на вопрос, который поднимает вся жизнь Лео Силарда: если отчаяние рационально, то почему надежда лежала в основе метаний Лео Силарда? Умирая, Силард просто сказал, что делал все, что было в его силах. Он никогда не прекращал попыток. Он никогда не переставал искать то, что он называл призрачной надеждой, вне зависимости от того, сколь часто она оказывалась призрачной. То, что он потерпел неудачу, делает его борьбу не менее мучительной. Вся его жизнь дает пример человека, который всегда считал, что наука существует в рамках морали. Достижения науки должны постоянно проверяться на соответствие реальности человеческой жизни и соответствовать тому, кто мы есть, иначе научные достижения нас бы поглотили, а возможно, даже уничтожили.

8

Томас Фирби считал оправданным свое участие в уничтожении Хиросимы и ее жителей: в конце концов, сколько бы еще людей погибло, не сбрось он бомбу? В июле 1945 года военному министру США Генри Л. Стимсону было поручено провести исследование о человеческих потерях в результате вторжения в Японию. По оценкам, потери союзников составили от 1,7 до 4 миллионов человек, в том числе от 400 тысяч до 800 тысяч погибших и от пяти до десяти миллионов погибших японцев. В ходе подготовки к вторжению и ожидаемым смертельным подвигам было изготовлено так много «Пурпурных сердец» (этой медалью награждались американские солдаты, получившие ранения или погибшие в бою) – около полумиллиона, – так что их запасы, несмотря на многочисленные войны, не истощились и сейчас, спустя почти восемьдесят лет. Японские оценки были выше, и заместитель главнокомандующего Императорским военно-морским флотом Японии вице-адмирал Такиджиро Ониси предсказал гибель до двадцати миллионов японцев. К грандиозной бойне готовились со всех сторон: также активно рассматривалось применение биологического оружия, и генерал Дуглас Макартур подготовил запасы фосгена, горчичного газа и хлористого циана вблизи линии фронта на Марианских островах и обеспечил подготовку подразделений химической службы США для их использования. Когда дело дошло до выбора оружия массового уничтожения, атомная бомба была просто последним выбором.

Если нет точной статистики, позволяющей количественно измерить гибель людей в Хиросиме, то нельзя также утверждать, что существует какой-то моральный расчет смерти. Нет никакого уравнения ужасов. Все знают о жертвах первой атомной бомбы; мало кто знает о «Железной дороге смерти», число погибших на которой (что, как правило, не всегда точно известно) составляет от 100 тысяч до 250 тысяч человек. В то время как мир все еще скорбит по погибшим в Хиросиме, кто за пределами Японии скорбит о бомбардировке Токио зажигательной смесью, в результате которой от обычных авиабомб, возможно, погибло даже больше людей, чем от первой атомной бомбы – около 100 тысяч? Какое военное преступление является более тяжким? Кого мы помним, а кого забываем? Томаса Фирби или Лео Силарда? Неудавшуюся актрису, ставшую писательницей под чужим сценическим псевдонимом, или успешного киноактера с рукой в перчатке, чей псевдоним стал синонимом безумного зла, в то время как его собственное имя стерлось из памяти? Если Томас Фирби нажмет кнопку в 8:15 утра, крикнув: «Сбрасываю бомбу!», и бомба пролетит шесть миль до того, как взорваться, сколько людей должно погибнуть, чтобы вы смогли прочитать эту книгу?

9

Потом Томаса Фирби спросили, что он чувствовал по поводу бомбардировки Хиросимы. Никто никогда не спрашивал Томаса Фирби, что он чувствовал по поводу участия в первом дневном налете ВВС США на оккупированную немцами Европу тремя годами ранее. В ходе операции по уничтожению железнодорожной станции в Руане половина бомб, сброшенных в ходе налета, не попали в цель, в результате чего пятьдесят два мирных жителя погибли и еще сто двадцать получили ранения. Один француз, вернувшись домой, увидел, что его дом разрушен. В морге он обнаружил среди множества других трупов своих родителей и сына, обнаженных, все еще истекавших кровью, на которых из одежды остались одни носки. От его дочери ничего не осталось (8).

Этот налет был признан успешным, и «по точности он намного превзошел все предыдущие бомбардировки с большой высоты». Хотя это утверждение и было очевидным нонсенсом, оно было использовано, чтобы оправдать усиление бомбардировок. «Точные воздушные бомбардировки» всегда были неправильным термином, используемым для оправдания этих бомбежек. Последующие бомбардировки Франции союзниками унесли жизни, по словам одного историка, 57 тысяч мирных французов. Оценки числа гражданских лиц в Германии, погибших в результате бомбардировок союзников, варьируются от 300 тысяч до 600 тысяч человек.

Никто никогда не спрашивал Томаса Фирби, что он чувствовал двадцать лет спустя, принимая участие в ковровых бомбардировках Вьетнама, которые он проводил в качестве наблюдателя ВВС США. Во время той войны американцы и их союзники сбросили на Вьетнам, Лаос и Камбоджу в два раза больше бомб, чем во время Второй мировой войны, – около 7,5 миллиона тонн боеприпасов. Это остается крупнейшей в истории бомбардировкой с воздуха. За пределами пострадавших стран эта бомбардировка в значительной степени забыта. Общепризнано, что мощность взрыва «Малыша» была эквивалентна 15 тысячам тонн тротила. Однако в крупном послевоенном докладе правительства США «Обзор стратегических бомбардировок», в котором анализировался эффект воздушных бомбардировок во время Второй мировой войны, было подсчитано, что такой же взрывной и пожарный эффект, как при взрыве «Малыша», мог быть достигнут при использовании обычных бомб общим весом в 2100 тонн. Другими словами, бомбардировки Вьетнама могут быть рассчитаны как эквивалент либо 500 бомб, сброшенных на Хиросиму (весом 15 тысяч тонн), либо, используя данные «Обзора стратегических бомбардировок», как эквивалент 3571 бомбы, сброшенной на Хиросиму (весом 2100 тонн). В войне, в которой погибло более трех миллионов человек, из которых два миллиона были гражданскими лицами, невозможно точно подсчитать, сколько погибло от воздушных бомбардировок. Мы помним Хиросиму. А кто, кроме вьетнамцев, помнит о погибших вьетнамцах? А кто помнит погибших камбоджийцев, кроме камбоджийцев? Погибших лаосцев, кроме лаосцев?

Но тогда кто помнит об исчезнувшей дочери того француза?

10

После поездки в Саньо-Онода и вечере в хостесс-баре я вернулся в Токио. Там я встретил человека, который был санитаром японской армии в Хинтоке, лагере для военнопленных на «Железной дороге смерти», где также находился мой отец. Он рассказал, как приехал туда ночью и прошел мимо погребальных костров, на которых сжигали умерших от холеры. Вокруг костров из мяса и бамбука в грязи ползали жалкие голые скелеты. Это, по его словам, были австралийские военнопленные. Мы встретились в чайной, небольшом помещении на лестничной клетке безымянного офисного здания. В одном конце узкой комнаты было большое окно. Это место было лишено очарования, оно имело лишь функциональное назначение и ничего более. По его словам, лагерь был похож на буддистский ад. Я спросил, помогал ли он заключенным. Он ответил, что нет. Я спросил, не считает ли он, как врач, своим долгом помогать больным и страждущим.

«Вы должны понять, – сказал он, и произнес это так, словно комментировал качество своего зеленого чая, – мы не воспринимали их как людей». Зеленый чай нам подали в маленьких чашечках. Эту жидкость было трудно глотать. Он сказал мне, что австралийцы плохо следят за гигиеной. Японцы принимают горячие ванны. Австралийцы – нет. Казалось бы, этим все и объясняется. Я ничего не ответил. «Ты понимаешь?» – спросил он. Я сказал, что понимаю. Я заплатил за его чай и за такси, довезшее его до дома. Ничто не могло подготовить меня к тому, что произошло потом.

11

Позже в тот же день я договорился встретиться с другим бывшим охранником. Я ничего о нем не знал. Он не имел никакого отношения к моему отцу. Он был просто одним из тысяч охранников, работавших на циклопическом проекте, которым являлась «Железная дорога смерти» с сотнями тысяч рабов. Во время поездки на поезде в пригород Токио, где я должен был встретиться с ним в офисе таксомоторной компании, принадлежащей его сыну, я погуглил его и обнаружил, что он только недавно вернулся к своему исконному корейскому имени. Его прежнее японское имя, Какурай Хиромура, имя, которое он носил во время войны, было мне знакомо. В лагере, где сидел мой отец, его считали тамошним Иваном Грозным, человеком, которого австралийцы прозвали Ящерицей. Это единственный известный мне мужчина, о котором мой отец – мягкий, миролюбивый человек – всегда говорил с ожесточением и гневом. Отец рассказывал мне, что ему приснился сон, которого он стыдился – и я не могу передать, насколько это было на него непохоже, – и в этом сне они поймали Ящерицу, истыкали его штыками и, вырвав кишки, ими его связали. После войны Ли Хак Рэ был приговорен к смертной казни за военные преступления. Позже его смертный приговор заменили на пожизненное заключение, а в 1956 году он был освобожден по всеобщей амнистии.

12

Ли Хак Рэ был достойным, любезным и великодушным стариком. Он изо всех сил старался отвечать на все мои вопросы учтиво и рассудительно. Он не припомнил случаев насилия в лагере. Возможно, такое и бывало, сказал он. Но сам он никогда ничего подобного не видел. Он производил впечатление искреннего человека. Я подумал, что, возможно, он забыл, или решил забыть, или это вылетело у него из головы, или, возможно, когда он стал стариком, многое выветрилось из памяти. Однако, когда я спросил его о других аспектах того периода его жизни – о его жизни в Корее до того, как он стал тюремным охранником, о его обучении у японцев, – он, удивительное дело, вспомнил множество подробностей. Жестокие удары по лицу, известные как бинта, были непосредственной формой наказания в лагерях, применявшейся часто и жестоко. Зачастую для насилия не было видимых причин. Заключенных могли бить до потери сознания. Иногда военнопленных выстраивали в два ряда и заставляли бить по лицу человека в шеренге напротив. Пощечины продолжались до тех пор, пока один из них не падал. Охранники избивали любого, кто, как им казалось, притворялся, будто наносил удары со всей силы.

Ну, конечно, сказал он мне, он знал о бинте. Но это применялось просто для поддержания дисциплины. Я попросил его дать мне пощечину. Я попросил его дать мне пощечину так сильно, как он только мог. Моя просьба была странной, даже извращенной. Я до сих пор не понимаю, почему я его об этом попросил. Я старался встречаться с каждым очевидцем без эмоций, чтобы быть открытым для всего, что они говорили, и не обвинять, и не осуждать. Но, возможно, мне хотелось дать ему понять, что я знаю. Возможно, вопреки себе, я не был лишен эмоций. Возможно, я хотел, чтобы он знал, что прошлое вернулось, что, в конце концов, оно всегда возвращается. Или я думал: пусть он знает, что он не причинит мне такой боли, как моему отцу. Возможно, я думал, что мне нужно знать, каково это – ожидать удара и как это может заставить тебя отвернуть голову, чтобы попытаться выдержать удар, одновременно принимая его. Но, честно говоря, я до сих пор не понимаю, почему я спросил. Старика пришлось немного уговаривать. Наконец мы встали лицом друг к другу. Он наклонился так, чтобы нанести удар от торса, слегка согнул руку, чтобы смягчить удар, и сложил ладонь горстью, чтобы усилить удар. Было очевидно, что даже если он и забыл о своей жестокости, то его изможденные мышцы и иссохшее тело – нет. Он ударил меня три раза.

От этих ударов у меня в памяти осталось лишь то, какой чистой и сухой была кожа его старческой руки, когда он меня бил. От него совершенно ничем не пахло. После третьего удара офис таксомоторной компании вдруг сильно затрясся и стал ходить ходуном, словно шлюпка в бушующем море. Все здание закачалось. Папки посыпались с полок, а шкафы задрожали. Длинный ряд бешено раскачивающихся ключей от машин издал неземное бренчанье. Я решил, что обезумел, что вся эта поездка в Японию, и роман, который я писал уже больше десяти лет и все никак не мог дописать, окончательно свели меня с ума.

Но это было одно из тех редких совпадений, когда реальность восхищает, а вымысел – из-за опасения, что он может оказаться неправдой, – даже не допускается: в Токио произошло землетрясение силой 7,3 балла по шкале Рихтера.

Я никогда не переживал землетрясений и был слишком невежествен, чтобы испугаться. Но Ли Хак Рэ знал, что это такое. За те полминуты, что комната колыхалась из стороны в сторону, я увидел, что он очень испугался. Я также увидел, что, где бы ни находилось зло, его явно не было в той комнате рядом со мной и этим перепуганным стариком, который словно тонул, вцепившийся в край стола, как в обломок корабля.

13

Когда я уходил, он театральным жестом вручил мне конверт с деньгами для передачи моему отцу. Там лежала пачка иен, эквивалентная двадцати долларам. Словно во сне, я уставился на конверт, не в силах пошевелиться. Я в тот миг испытал массу разных чувств, но больше всего я чувствовал себя беспомощным. Ибо что хорошего было сделано, что плохого исправлено, какой мертвец воскрес, если я нанес ему оскорбление? И я вежливо принял подарок, зная, что никогда не отдам его отцу и не расскажу ему об этом, чувствуя, что каким-то образом продал нечто бесценное и не имеющее цены. Я ненавидел сам вид этого конверта, глубокое чувство сопричастности и стыда, которое он во мне вызвал. Я выбросил его в мусорное ведро, как только ушел, опасаясь, что он получит надо мной какую-то власть, какое-то магическое влияние, но от этих чувств было не так-то легко избавиться. Неприятное чувство общей вины. Я чувствовал себя так, словно меня изваляли в грязи.

14

К августу 1945 года Япония стояла на коленях, ее население было на грани голодной смерти. Жители деревень, расположенных вокруг лагеря моего отца, были вынуждены питаться одними кореньями. У рабов-военнопленных пропитания было еще меньше. Зима выдалась исключительно холодной. Мой отец потерял веру в то, что выживет. Его состояние стало настолько плачевным, что даже среди самых жалких пленников он выделялся, и его на время отстранили от работы в угольной шахте. Ему поручили относительно легкое задание – выносить человеческие экскременты из вырытой в огороде на холме туалетной канавы, которая по-японски называлась яма; тяжелые ведра с нечистотами подвешивались на бамбуковый шест, который несли двое мужчин. Эта работа называлась «таскать из яма дерьмо». Однажды английский военнопленный отказался нести свой конец бамбукового шеста, мотивируя свой отказ тем, что он не опустится до работы с полукровкой вроде моего отца. Здесь, на краю света, бессмысленное различие между рабами все еще имело значение для англичанина. До конца своих дней воспоминание об англичанине, отказавшемся таскать с ним дерьмо из яма, вызывало у отца улыбку.

В числе тех, кому выпала участь погибнуть при военном вторжении, были 32 тысячи военнопленных союзников, доставленных в Японию в качестве рабочей силы. Многие ожидали, что во время вторжения военнопленные станут жертвой массовых убийств или, в лучшем случае, будут использованы в качестве живого щита. Ничто из этого нельзя считать разумным обоснованием бомбардировки Хиросимы. Все это является лишь аргументом против войны, аргументом, который нельзя обосновать, но который нельзя перестать выдвигать. Иногда трагедию понимают как столкновение одного блага с другим. Более изощренная форма этой идеи состоит в том, что трагедия – это конфликт между тем, что воспринимается как меньшее зло, и тем, что воспринимается как большее зло. Трагедия воздействует на наше воображение, потому что напоминает нам о том, что справедливость – это иллюзия. Хиросима – величайшая трагедия нашего времени, которую мы все еще тщимся понять, но никак не можем этого сделать.

«Сбрасываю бомбу!» – Томас Фирби рассказал, как его серебристый B-29 набрал высоту и улетел, и вскоре после этого он заснул и проспал остаток двенадцатичасового полета обратно на их авиабазу на острове Тиниан. Выйдя на пенсию, он любил выращивать розы. «Сбрасываю бомбу!» – произнес Томас Фирби, и Томас Фирби собирается произнести, и Томас Фирби всегда будет это произносить, и его тело вечно будет светиться от энергии бесчисленных невинных существ, вечно проникающей сквозь него.

15

Отец, от которого нельзя было ожидать такого, позвонил буквально через несколько часов после моего возвращения домой из Японии. Он хотел знать, как все прошло. Ему было девяносто семь лет, он был слаб телом, но его разум все еще пребывал в полном здравии. Я рассказал ему, что японцы были неизменно добры ко мне и щедры и как, к моему удивлению, я познакомился с несколькими охранниками, которые служили в его лагерях, включая Ящерицу. «И что они рассказали?» – спросил он.

Я подумал о землетрясении. О мистере Сато, приникшем к моей груди. О почти пустом баре. О Ли Хак Рэ, вцепившемся в стол, в то время как мир завертелся вокруг него.

Я сказал, что они подробно поведали мне о своей жизни, рассказав обо всем, за исключением их службы в лагерях, где мелкие подробности, казалось, ускользали от них, но тем не менее я чувствовал, что им было стыдно, и как каждый из них выражал свою печаль и чувство вины за случившееся и просил меня передать отцу извинения. Это было правдой. Возможно, это также было и неправдой. И все же это было то, о чем я мог честно рассказать.

О том, какие австралийцы были грязнули, я умолчал. О конверте с иенами на сумму двадцать долларов, переданных мне Ли Хак Рэ, я тоже умолчал. Мой отец молча меня выслушал. Помолчав, он сказал, что ему пора идти, и повесил трубку.

Позже, в тот же день, отец полностью забыл о своем пребывании в лагерях для военнопленных. Перед моим отъездом в Японию он забыл о насилии. Затем он забыл о грязи, которая так мучила их всех, когда они страдали в адских условиях кампании «поторопись». Теперь, однако, все прошло. Он принимал как данность – так вам известно, что вы когда-то находились в утробе матери, – что прошел лагеря для военнопленных, но никаких воспоминаний о тех годах у него не осталось. И все же его воспоминания о событиях до и после лагерей оставались яркими. Словно он наконец-то обрел свободу.

В конце концов, все, что у него осталось, – это идея любви. Он потратил целую жизнь на размышления о том коротком, ужасном периоде своей жизни и постепенно свел их к одной идее, к одной эмоции, к одной истине: любви.

И, когда я это пишу, я осознаю, что память – такой же акт творения, как и свидетельство очевидца, и что одно без другого – как дерево без ствола, крылья без птицы, книга без повествования.

16

Я написал роман, пытаясь понять эти вещи. Чтобы разрешить их. Все то время, что я его писал, я чувствовал, что это был способ постичь непостижимое. Только закончив его, я понял, что ничего не понял.

17

Кто продолжительнее любит?

18

Мой отец болел, и я сидел с ним в то раннее утро. «Как продвигается работа над книгой?» – спросил он. Я сказал ему, что наконец-то закончил. В ту же ночь он умер.

Предыдущая главаГлава 10 из 15Следующая глава