Я сидел дома один и доделывал уроки и вдруг — даже не знаю почему, ведь я об этом вообще не вспоминал, с самой осени, — вдруг подумал о той ракете в Гогином школьном дворе. Как она там? Стоит, наверное, одна-одинешенька, в темноте, и никто на ней не летает. Я подумал о ней, и мне тут же ужасно захотелось пойти туда и посмотреть на эту ракету, и так, чтобы там, во дворе, никого не было. Так захотелось, что я даже решил не играть сегодня в сарае на трубе, хотя и собирался весь день.
Внизу, на лестнице, я увидел девушку-почтальона, она запихивала в ящики газеты и письма.
— Погодите, — сказал я. — Погодите опускать, мне там нет письма?
— А как тебя зовут? — спросила она. — Из какой квартиры?
— Квартира четырнадцать, — сказал я. — Пряжников. Пряжников Алеша.
— Нет, — сказала она, перебрав письма. — Тебе нет. Ты не расстраивайся, сегодня попозже будет еще доставка. Откуда письмо?
— Из тайги, — сказал я. — От папы. — Она была очень симпатичная, эта почтальонша.
— И я из тайги, — неожиданно сказала она.
— Как же так? — сказал я. — Сама из тайги, а сама здесь.
— Ну, я родилась в тайге, — сказала она.
— А зачем приехала? — спросил я.
— А твой папа зачем в тайге? — спросила она.
— Он строит там город, — сказал я.
— А я здесь разношу письма, — сказала она.
— Ну, это ерунда, — сказал я. — Город, который он строит, нужно построить только там, а письма где угодно можно разносить.
— Я пошутила, — сказала она. — Я здесь потому, что я здесь учусь.
— На кого? — спросил я. — Не секрет?
— Не секрет, на шофера.
— Ну да? Здорово! — сказал я. — А что, разве там, где ты жила, нельзя было учиться?
— Почему? Можно, — сказала она.
— Ничего не понимаю, — сказал я. — Чего ж тогда было ехать?
— Ах ты, — сказала она. — Какой придира! У меня здесь он, понимаешь?
— Не-а.
— И не поймешь. Жених у меня здесь. Один молодой человек, который в меня влюблен.
— Отчего же, — сказал я. — Очень понятно. А ты в него? Влюблена?
— Да, — сказала она. — Да. — И мы оба засмеялись.
Тут же мы вышли вместе на улицу.
— Привет, — сказала она. — Мне направо.
— А мне налево, — сказал я. — Привет.
Мы разошлись в разные стороны, и еще раз оба обернулись и помахали друг другу рукой и снова рассмеялись.
Я пошел дальше, думая об этой девушке, которая хочет быть шофером; и о Лидии, которой нравится бегать по квартирам и лечить людей; и о Семке, который очень любит стихи и даже сам их пишет, хотя и работает слесарем; и об Ишке, который больше всего на свете любит стоять с поднятой рукой на ринге, когда все на него смотрят. Когда все на него смотрят…
Я думал о них о всех, пока не дошел до Гогиной школы, и только тут сообразил, что ведь тогда, осенью, мы прошли на космодром во дворе через школу, а сейчас она уже закрыта, и как пробраться к ракете, я не знаю.
Вдруг я увидел нашу Надьку Птичникову и спрятался за автомат «Газированная вода», чтобы она не приставала, чего я тут делаю. Я вспомнил, что она здесь совсем рядом живет, чуть ли не в соседнем доме, и вспомнил еще, как все мы в классе ее спрашивали, зачем она ходит к нам в школу, все-таки минут пятнадцать ходьбы, а не запишется в ту, которая здесь же рядом, в соседнем доме. Действительно ведь глупо. И спать утром меньше получается.
Надька сказала тогда, что это папа ей велел, что он доктор и говорит, что утром ей обязательно нужно делать длительную прогулку пешком, чтобы дышать, так сказать, свежим воздухом перед занятиями.
Мы стали ужасно хохотать и посоветовали Надьке все равно уйти из нашей школы и записаться в какую-нибудь другую, подальше, куда-нибудь к черту на кулички, чтобы часами, так сказать, дышать этим свежим воздухом.
Надька сказала тогда, что папа говорит, что если школа и дом совсем рядом, то она, Надька, не успеет после уроков пообщаться со своим коллективом и обсудить впечатления дня.
Тогда мы стали хохотать просто как ненормальные, я даже объяснить не могу почему, а Саня Фукс сказал, что пусть она учится около себя, а общаться приходит к нам, раз уж это так необходимо.
— Законно было бы, — сказал Веня Рогалев, — вам с папой отправиться пожить в горы. Ты идешь, допустим, из школы домой, километров двадцать, дышишь там свежим воздухом, часами общаешься с классом, а он уже стоит себе на горе и на все это смотрит.
Надька вдруг стала такая серьезная-серьезная и сказала:
— Балда ты, Веня.
Она так классно это сказала, прямо как мальчишка, что мы от нее отстали. Вообще она ничего. Мы к ней только потому и приставали, что она сама всегда к нам пристает с глупыми вопросами, рот как тогда, на хоккее.
Надька не заметила меня за автоматом «Газированная вода». Она шла мимо, волоча по тротуару огромный какой-то мешок. «Неужели бумажной макулатуры столько набрала?» — подумал я, но в мешке что-то брякало, а что — я не знал. Меня прямо так и потянуло к этому мешку, чтобы узнать, и я пошел за Надькой, хотя ужасно боялся, что она обернется и будет меня расспрашивать. И она обернулась. Ее какая-то девчонка догнала и окликнула. А я сделал такой невероятный прыжок в сторону и спрятался в подворотню.
— Надь, а Надь, у тебя там чего? — спросила эта девчонка.
— Велосипед. Мне подарили, — сказала Надька. — Разобранный.
Эта девчонка вдруг закричала:
— Ой! Прелесть! Надька, пойдем ко мне. Соберем его. Сразу же. Я тут живу. — И она стала тащить Надьку за мешок прямо в ту подворотню, где я стоял.
Надька стала «неткать», а та все тащила и тащила ее, а я все отступал и отступал назад, и неожиданно подворотня кончилась, и я оказался во дворе.
С трех сторон двора были дома, а с четвертой — ничего, просто забор и калитка. Я поглядел поверх забора и вдруг увидел острие той ракеты…
Я быстро вошел в калитку; за забором был какой-то садик, я пересек его, там был еще забор, маленький, я перелез через него и оказался один в школьном дворе. Светила луна, и ракета на деревянном помосте блестела, и снег блестел под луной, — вернее, не снег, а темный лед, потому что сегодня несколько раз уже таяло и лотом опять подмерзало.
Никого во дворе не было.
Я осторожно пошел по темному блестящему льду к деревянному помосту и возле лесенки на помост увидел, что стола «Научный центр» нет и из-под помоста торчит конец провода, через который управлялась ракета. Я так и думал, что, когда снег, они не летают.
По лесенке я забрался на помост, прошел до ракеты, взялся рукой за дверцу, и… она открылась. Почему-то открылась. Я даже растерялся. Что они, в этой школе, совсем уж не следят за своей ракетой? На произвол судьбы бросили? Как-то не верилось. Или там есть сейчас кто-нибудь?
— Есть кто-нибудь? — громко сказал я в дверцу.
— …кто-нибудь? — раздался тихий голос из ракеты. Эхо!
— Я залезаю! — громко сказал я — на слезай, если там все-таки кто-то есть.
— …заю, — сказало эхо.
Я полез в ракету.
Сначала было несколько ступенек, а потом пол — ровная площадка. В своем сарае я привык к темноте. Я быстро ощупал все внутри: вот космонавтское кресло, вот микрофон, экран на стене, на котором пускают кино… Скоро я совсем привык и, хотя ничего не разбирал внутри ракеты, увидел все-таки тоненькую полосочку лунного света, который шел из дверной щели (дверь до конца я не закрыл), и еще свет из окошка, круглого, того самого, наверное, в которое смотреть — как в перевернутый бинокль. Но в окошечко я ничего не увидел: стена школы была темной и очень далеко.
Было тихо-тихо кругом меня, я сел в космонавтское кресло, закрыл глаза и — полетел…
Но я недолго летал, только отдал кой-какие распоряжения Валерке Бурцеву, Лялику Яновскому, Веньке Рогалеву, Сане Фуксу и… и Гоге — потом мы вернулись. Все-таки если бы что-то видно было в окошечке и на экране двигались разные звезды и планеты, было бы совсем другое дело.
После я представил себе, что я так и сижу в этой ракете, но не летаю, а просто так сижу, как на телеге, потому что сейчас уже такой необыкновенный век космонавтики и такие невероятные ракеты, что эту, мою, просто выбросили как старую рухлядь, и она никому не нужна. И она одинокая такая, эта ракета, она сама по себе, ну, грустная какая-то, что ли… Я видел однажды такую вот, как эта ракета, лошадь, большую белую лошадь; она стояла на канале Грибоедова, запряженная в телегу, и ела листья на дереве. Неожиданно приехали и встали с нею рядом три огромные грузовые «татры», красивые удивительно, и лошадь вдруг бросила есть эти свои листья и стала смотреть в землю.
Она была как старая-престарая машина, как старая ракета, и я начал думать про эту лошадь, и про ракету, и про ту завалящую машину, неизвестно какую, которая все хотела обогнать «Волгу» и вдруг — стоп! — и задымилась, и я сидел и думал об этой машине, и о той большой белой лошади, и обо всем на свете.
— А тебя как зовут? — услышал я вдруг девчоночий голос и вздрогнул.
— Лена. А тебя?
— Меня — Катюша. Я во втором учусь.
— А я в первом.
«Совсем малышки, — подумал я. — И откуда они вдруг взялись так поздно во дворе?» Я слышал, как они идут по деревянному помосту, приближаясь к ракете.
— Вот она, ракета, — сказала одна.
Потом вторая сказала:
— Большущая, как сосна.
— Ага, — сказала первая. — Спорим, что дверь в ракету закрыта!
— Не-а, — сказала вторая. — Не буду!
— Почему?
— А чего мне спорить, я и сама думаю, что она закрыта.
— Ну тогда спорим, что открыта.
Я жутко напугался, что они сейчас откроют дверь, полезут сюда и умрут со страху. Но вторая сказала:
— Не-а. Не буду. Я поспорю, что она закрыта, а она вдруг открыта, и я проспорю. Не хочу. Хочешь, я тебе стих прочту, я сама сегодня сочинила?
— Ага, — сказала первая.
Вторая начала:
— Который час? — спросил Василий.
— Сейчас уж полвторого.
— Который час? — спросил Василий.
— Сейчас уж полвторого.
— Который час? — спросил Василий.
— Сейчас уж полвторого.
— Ах, надоел ты нам, Василий!
Сейчас уж полседьмого!
Потом она перевела дух и сказала:
— Сочинила Лена… Елена Волкова, первый класс «Б».
— Чудно, — сказала эта… Катюша, кажется. — А это кто, Василий?
— Так, никто, — сказала вторая. — Кто-то…
— Тебе не страшно здесь, нет? — спросила Катюша. — Темно ведь. Ты любишь, когда солнце? А, Лена?
— Люблю, — сказала Лена.
— А когда темно?
— Люблю.
— А я не люблю, когда темно. А ты и то и то? Да? А что больше?
— Ничто больше. Совсем одинаково.
— А когда серый день, любишь?
— Люблю.
— Одинаково?
— Ага.
— Так что же ты любишь?
— Я все люблю, — сказала Лена. — Просто все. Все вокруг.
— А я жуткая трусиха, поверишь ли? — сказала Катюша. — Жу-уткая. Пойдем, а? Сейчас луна за тучу улезет.
Лена ей что-то ответила, но я ничего не расслышал: они уже уходили.
Я подождал еще немного, чтобы их не напугать, и вылез из ракеты.
Дверцу я плотно прижал руками — что-то щелкнуло, я потянул дверцу на себя, но она не открылась.
Отчего же она раньше была открыта, я так и не понял.
Дома, в кухне, на нашем столе, лежало мне письмо от папы. Ишки дома не было, мама работала в вечернюю смену: кто вынул из ящика и принес мне письмо — я не знал. Я вспомнил сегодняшнюю девушку-почтальона и то, как она сказала: «Ах ты, какой придира!» — ужасно все-таки симпатичная девушка, я даже улыбнулся и распечатал папино письмо.
«Леха, здравствуй, — писал папа. — Я отвечаю тебе, как всегда, сразу же, и поэтому мое письмо будет коротким: и я и все мы здесь думаем о том, только о том, что произошло у нас в городке.
Погиб Миша Фасахов.
Мне трудно назвать его предателем, но я уже не могу называть его нашим товарищем: он ушел от нас, бросил нас и работу. Если бы, Леха, пока он был с нами, он был плохим товарищем, все было бы проще, а он был хорошим товарищем, и мы так и не знаем, Леха, почему он ушел от нас. Мы замечали иногда, что он грустный какой-то и что работа ему не под силу, но ведь грустить можно и по дому, а в работу просто еще не втянуться, ты понимаешь меня, Леха?
По вечерам он бывал веселее и чудесно пел под гитару. Он был высокий, худой и красивый.
Он ушел неожиданно, ночью. Когда мы проснулись рано утром, кровать его была аккуратно застлана и на ней лежала снятая со стены гитара, будто он хотел этим сказать, что оставляет ее нам.
Вот его записка:
«Я ухожу от вас. Не судите меня строго. Миша».
И больше ничего. Он не написал, почему уходит. Я думаю, он не выдержал. У нас трудно, Леха.
Он ушел поздно ночью и в сорока километрах от нас попал в буран, сбился с дороги и замерз.
Помнишь, Леха, я писал тебе о том, что такое «профилактика»? Возможно, ее-то ему и не хватало, ты понимаешь?
Он был хорошим товарищем, Миша Фасахов, и поэтому нам, Леха, особенно трудно думать о том, что случилось.
Я прощаюсь с тобой. Пиши обязательно. Ты делаешь зарядку? А маме на рынок за картошкой ходишь?
Не рассказывай ей о гибели Миши Фасахова, не надо. Она будет волноваться за меня.
Это разговор между нами, Леха, так сказать, между мужчинами, понял?
Пиши.
Твой папа».