Ужасающий опыт двух тотальных войн XX века, итогом которых стали почти 70 миллионов унесенных человеческих жизней, оказал серьезное влияние и на социологическую теорию. Любым ассоциациям с концепциями и идеями, трактующими войну и насилие в аналитически нейтральном или даже косвенно позитивном свете, отныне не находилось места в академической сфере. Это объяснялось тем, что, во-первых, интеллектуальный милитаризм fin de siecle[20] считался частично ответственным за ужасы двух войн, а, во-вторых, «воинствующее» осмысление социальной жизни было признано нерелевантным для понимания социальных реалий индустриального общества, сложившегося после Второй мировой войны. В результате «воинствующая» традиция классической социальной мысли была в значительной степени забыта – либо через прямое неприятие, либо через неосознанное подавление. Любое серьезное обращение к этим работам расценивалось как попытка реабилитации социал-дарвинизма, вызывающая мгновенное неприятие как морально предосудительное деяние. Как следствие, большую часть второй половины XX века в социальной мысли доминировали «пацифистские» теории, опирающиеся на «мирные» интерпретации Маркса, Дюркгейма и Вебера и представляющие классовое и политическое неравенство (неомарксизм, теория конфликта), функциональность нормативной системы (структурный функционализм) или бюрократическую рационализацию (неовеберианство) в качестве ключевых тем социальной жизни в индустриальную эпоху.
Однако, как наглядно демонстрирует вторая половина прошлого и начало нынешнего века, войны и коллективное насилие никуда не исчезли. Напротив, в то время как «холодная война» породила многочисленные прокси-войны между двумя сверхдержавами на территории третьего мира, ее окончание привело к распространению войн и коллективного насилия по всему миру, не в последнюю очередь среди государств-преемников бывших коммунистических федераций. Как отмечают Холсти (Holsti, 1991) и Тилли (Tilly, 2003), XX век стал самым кровавым в истории человечества: 250 новых войн и более 100 миллионов погибших. С учетом резкого роста организованного террористического насилия и продолжающихся войн в Африке, Ираке, Афганистане и многих других местах, нынешнее столетие также не выглядит мирным. Другими словами, войны и насилие не являются отклонением от нормы, а остаются неотъемлемой частью человеческого социального опыта и как таковые требуют серьезного социологического изучения. Тем не менее современная социология в основном предпочитает эти явления игнорировать. По-прежнему с оглядкой на унаследованное после двух мировых войн сильное нормативное предубеждение большинство современных социологических исследований сочетает в себе интенсивное неприятие насилия с откровенным игнорированием его присутствия в современной жизни (Joas, 2003).
Несмотря на существование относительно давней (в основном американской) традиции военной социологии (Stouffer и др., 1949; Janowitz, 1953, 1957; Segal, 1989; Burk, 1998), а также наблюдаемое с середины 1980-х годов возрождение интереса к теме войны со стороны сравнительных политических и исторических социологов (например, Giddens, 1985; Tilly, 1985; Mann, 1986, 1988; Hall, 1987) – о чем я более подробно рассказываю в следующей главе, их основное внимание сосредотачивается либо на функционировании военных организаций, либо на историческом влиянии войн на формирование государства и в значительно меньшей степени на социологии войн и насилия как таковых. Как справедливо отмечают Виммер и Мин (Wimmer и Min, 2006: 868), «социологи обсуждали войну как причину других интересующих их явлений, но редко уделяли внимание ей самой как самостоятельному явлению».
Поэтому для того, чтобы сформулировать мощную современную социологическую теорию войн и насилия, непосредственно затрагивающую эти процессы, крайне необходимо вновь обратиться к классической социальной мысли, которая, как я пытаюсь показать, является источником универсальных социологических концепций, напрямую относящихся к войнам и насилию. Чтобы сделать классические подходы актуальными, крайне важно устранить нормативный милитаристский багаж, присутствующий в некоторых из этих теорий, и интерпретировать, и использовать их не как онтологию или этику, а как аналитическую социологию. То есть переосмысление этих эвристических моделей в рамках неэссенциалистского, нереалистического и неморалистического дискурса позволит разработать действительно конструктивный концептуальный аппарат для социологического изучения войн и насилия.
В некоторых отношениях возрождение социологического интереса к войне как катализатору государственного строительства, произошедшее в конце 1980-х годов, косвенно реабилитировало некоторые идеи, разработанные теоретиками-классиками. Как я покажу в следующей главе, существуют четкие связи и пересечения между теориями современных политических и исторических социологов и теориями, относящимися к «воинствующей» классической традиции. Тем не менее эти сходства и прямое влияние классических теоретиков почти никогда не признаются, как не наблюдается и серьезных попыток реабилитировать саму «воинствующую» классическую традицию. Однако, если мы хотим понять и объяснить продолжающееся влияние войны и коллективного насилия на социальные отношения и наоборот, нам необходимо всерьез обратиться к классическим работам, поскольку они предлагают богатый концептуальный аппарат, требующий трезвого анализа, применения и дальнейшей артикуляции. Забытые концепции, такие как сингенизм Гумпловича, различие между «государством-завоевателем» и «государством культуры» Ратценхофера, суперстратификация, высокая культура и культурная пирамида Рюстова, а также понимание войны как «абсолютной ситуации» Зиммеля и «героическая агрессивность» Сореля, по-прежнему являются весьма актуальными и полезными исходными моделями, способными осветить аналитическое понимание той роли, которую война и насилие играют в формировании социального порядка.
Если сингенизм фокусирует наше внимание на роли обусловленной общей культурой групповой солидарности в мобилизации и массовом оправдании военных действий, то героическая агрессивность указывает на необходимость проверки гипотезы о том, что насильственная конфронтация является основой большинства моральных добродетелей, поскольку готовность подвергнуть себя опасности в бою во имя интересов своей группы часто воспринимается членами группы как вершина групповой морали. Как я подробно рассказываю далее (см. главу 7), последние социологические, исторические и психологические исследования поведения солдат на поле боя подтверждают объяснительную полезность этих концептуальных моделей, поскольку именно солидарность внутри малой группы – а не жесткие идеологические обязательства или корыстные интересы – оказывается решающим фактором, мобилизующим солдат на самопожертвование. Более того, эти исследования убедительно подтверждают аргумент Гумпловича о том, что солидарность на микроуровне и сингенетическое качество социальных отношений лежат в основе совместных коллективных действий. Кроме того, эти исследования эмпирически подтверждают мнение, согласно которому катастрофический контекст войны усиливает межгрупповую мораль, в результате чего большинство солдат, находящихся на передовой, начинают воспринимать свои немногочисленные по составу воинские подразделения в терминах близких родственных отношений.
Кроме того, степень полезности концепции войны как абсолютной ситуации, которая выходит за рамки социальных отношений и полностью их трансформирует, зависит от наличия надежных эмпирических доказательств этого явления в контексте крупномасштабных военных действий. Обширные исследования в области социального поведения во время двух мировых войн и войне во Вьетнаме уже показали, что, вопреки распространенному мнению, убийство не становится для обученных солдат «естественным» процессом, а требует интенсивного принудительного регулирования и контроля (Grossman, 1996; Collins, 2008). Более того, самопожертвование ради «родной» группы часто оказывается более предпочтительным, чем убийство якобы ненавистного врага. Как я попытаюсь показать далее (см. главы 6 и 7), эффективность пропаганды часто обратно пропорциональна близости целевой аудитории к линии фронта, поскольку дегуманизация врага постепенно увеличивается по мере удаления от передовой. Кроме этого, поскольку при нахождении в «абсолютной ситуации» возникающее у солдата ощущение единения со своими товарищами по оружию резко усиливается и его жизнь зависит от прочности связей, образовавшихся в этой малой группе, такие связи становятся священными, а сама группа – более значимой, чем любой из ее членов (Bourke, 2000: 237; Collins, 2008: 74).
Аналогичным образом теория исторической трансформации от государства-завоевателя к государству культуры, согласно которой развитие цивилизации коренится в пирамиде культуры, возникшей в результате насильственной суперстратификации, нуждается в тщательном историческом и теоретическом изучении для оценки ее достоинств. Последние исследования «новых войн» (Kaldor, 2001; Bauman, 2002b; Shaw, 2005) показывают, что, как и предсказывал Рюстов, бывшие колониальные империи (государства-завоеватели) превратились во внутренне умиротворенные и высокоразвитые государства культуры, часто за счет переноса войн в более бедные регионы мира (суперстратификация). Результаты данных исследований можно интерпретировать как подкрепление идей Рюстова, поскольку они рассматривают новые насильственные конфликты как хищнические войны, возникающие в результате безудержной экономической либерализации, которая подрывает и без того слабые государства Юга. Наиболее заметные сторонники парадигмы «новых войн», такие как Бауман и Калдор, косвенно опираются на идеи Рюстова, поскольку воспринимают глобализацию как силу, толкающую государства к краху, что в конечном итоге создает макиавеллистскую среду, в которой вооруженные полевые командиры используют политику идентичности для распространения террора и установления контроля над остатками государственных структур (Kaldor, 2001; Bauman, 2003). Хотя, как я утверждаю в главе 10, такая экономическая интерпретация преувеличивает историческую новизну «новых войн», она явно открывает возможности для новых исследований, которые во многом обязаны своему забытому основоположнику Александеру Рюстову.
Все это не отрицает того факта, что некоторые или даже большинство концепций и теорий, разработанных классическими теоретиками, могут оказаться проблематичными или неприменимыми к современным формам войн и насильственных конфликтов. Возможно, результаты более поздних археологических, исторических или психологических исследований сделали некоторые или даже многие утверждения классических теорий излишними и устаревшими. Тем не менее поскольку социология по большей части не является однозначно кумулятивной дисциплиной, где можно достаточно просто провести различие между фактом и его ценностью, классические концепции не обязательно должны быть подвержены академическому старению и почтительному погребению. Как отмечает Александер (Alexander, 1987), в социальном мире не существует эмпирических данных, которые не были бы уже подкреплены теорией, и потому новые эмпирические данные почти всегда требуют значительных теоретико-этических сдвигов, чтобы инициировать смену основополагающих парадигм. Как следствие, вместо того чтобы отбрасывать идеи своих предшественников как неактуальные и устаревшие, социологи продолжают черпать вдохновение в этих концепциях и теориях, обновляя их в ходе постоянных дебатов с современниками и под воздействием постоянно меняющейся социальной среды.
Соответственно, действительно важным является то, сохраняет ли эвристическую ценность для современного изучения войны и насилия тот концептуальный аппарат, который был сформулирован классическими «воинствующими» социальными мыслителями. Поскольку большая часть мейнстримной социологии продолжает уклоняться от полноценного изучения войн и насилия, представляется разумным начинать соответствующие исследования не с нуля, а с уже существующих концепций, предложенных классическими теоретиками. И, как мы увидим в следующей главе, тот факт, что некоторые классические идеи были косвенно возрождены в недавней политической и исторической социологии, говорит о том, что они имеют очевидную объяснительную ценность. Однако, чтобы преуспеть в аналитической работе по пересмотру классических идей, важно оставить в прошлом наши нормативные предубеждения, сложившиеся после Второй мировой войны, и попытаться уяснить для себя, как это умели делать классические теоретики, что, вне зависимости от наших предпочтений, войны и насилие являются не патологическими отклонениями, а неотъемлемой частью социальной жизни.