Я помню, как в подростковом возрасте ехал с отцом в продуктовый магазин. Сейчас уже не припомню, как это было, но разговор как-то зашел о морали. Отец сказал тогда нечто, что запомнилось мне на всю жизнь. «Я ничем не лучше преступника», – сказал он. «Я еду в супермаркет, чтобы купить буханку хлеба. Но будь я беден, а мои дети худели бы от недоедания, и жена была бы в отчаянии, я бы пошел в магазин и украл хлеб». А может, и того хуже. Я мог бы продавать наркотики или грабить дома. И если бы я так поступил, меня бы назвали преступником – плохим человеком. Но у меня достаточно денег, чтобы купить хлеб, поэтому я могу быть хорошим. Но я не хороший человек…» И здесь он сделал паузу, подбирая нужные слова: «Я просто могу себе позволить роскошь добродетели». Даже тогда, будучи еще невоспитанным и глупым мальчишкой, я был потрясен силой этой фразы и шоком от лежащей в ее основе идеи: добродетель – это не столько неотъемлемое качество характера, сколько роскошный товар, который обеспеченные люди могут легко себе позволить, а другим приходится покупать по гораздо более высокой цене[215]. Не думаю, что мой отец осознавал это, но он изложил суть великого открытия в области моральной философии – прорыва, сопоставимого по значимости с важными принципами в физике или химии. Это открытие вызывает споры даже среди философов, поскольку, по-видимому, подрывает основу моральной ответственности и, вместе с тем, право привлекать друг друга к ответственности за плохое поведение.
Прорыв заключается вот в чем: мы обычно поступаем так, как будто мораль проистекает из присущего человеку характера, а не из его удачи. Но в отдельных, хоть и связанных между собой работах философы Томас Нэйджел (1979) и Бернард Уильямс (1981)[216] показали, что моральное поведение человека столь же сильно зависит от случая, как игра в карты. Принадлежность моего отца к среднему классу не только позволила ему противостоять искушению украсть, но и благодаря его благополучному положению он вообще не испытывал такого искушения. Но если бы жизнь раздала ему плохие карты, в том числе генетические, которые лежат в основе всех наших психологических черт, он бы испытывал гораздо большее искушение согрешить и гораздо больше причин поддаться ему.
Если вам это кажется не столько философским прорывом, сколько констатацией очевидного, представьте себе гипотетических братьев-близнецов, живших в Германии до Второй мировой войны[217]. Эти молодые люди практически идентичны по всем параметрам, лежащим в основе природы и воспитания нравственного поведения.
Но один из братьев переезжает в Америку в поисках работы за несколько лет до прихода нацистов к власти. Другой остается на месте. Когда начинается Вторая мировая война, близнецы сражаются по разные стороны. И вот один брат остается в истории как презренный штурмовик, а другой – как герой величайшего поколения Америки.
Но как можно осуждать или восхвалять любого из братьев? Выбор каждого из них был почти полностью обусловлен обстоятельствами, а не каким-то внутренним моральным компасом. Если бы американский брат остался в Германии, обстоятельства поставили бы его на плохую сторону истории. И если бы брат, который остался в Германии, последовал за своим близнецом в Америку, он, возможно, тоже стал бы героем.
Для того чтобы мы могли классифицировать поведение как моральное или аморальное, человек должен иметь реальный выбор. Если кто-то более сильный вынуждает вас взять в руки пистолет и заставляет нажать на курок, никто не будет винить вас. И можно обоснованно утверждать, что близнецы также не имели реального выбора в данном вопросе, и что осуждать одного из них, превознося другого, является столь же морально недальновидным, сколь и эмоционально удовлетворительным. Ни один из братьев не заслуживает похвалы или порицания.
Многие возразят, что немецкий близнец должен был сопротивляться. Он должен был видеть зло нацистского режима. Но как он мог? Он жил в фашистской версии «Шоу Трумана», и он отовсюду получал одну и ту же информацию. Многие из нас хотели бы представить себе, что, оказавшись на месте немецкого брата, мы бы осознали зло идеологии, прозрели бы сквозь пропаганду и воспротивились бы нарастающей волне милитаризма и ненависти. Если нам хватит совести, мы можем даже помечтать о том, что, как герои, мы бы поднялись на борьбу, прежде чем пасть смертью мучеников.
Но это лишь печальное тщеславие. Поразительно мало немцев смогли сопротивляться, а тем более восстать против энтузиазма нацистской эпохи[218]. Они были увлечены эпической историей о героизме и злодействе, которая лишила их способности сомневаться. А те, чье недоверие не удалось подавить, в основном были запуганы до состояния покорности – в конце концов, они противостояли нацистам.
Самое поразительное в преступлениях нацистов, как и в любом другом случае массового зла, которое только можно представить, – это то, что в большинстве своем они совершались не злобными плоскими существами, образы которых нам навязывают многие рассказчики. Их совершили такие же обычные объемные люди, как мы.
Поэтому, когда речь заходит о рабстве, в каком смысле мы можем утверждать свое моральное превосходство над нашими европейскими предками, которые купили и использовали 12,5 миллионов африканских рабов? В каком отношении мы лучше наших африканских предков, которые сами использовали и эксплуатировали миллионы рабов на протяжении как минимум тысячелетия, а также экспортировали миллионы других не только на Запад, но и во все точки света?[219] Мы можем претендовать на моральное превосходство только в этом ограниченном смысле. Сегодня мы знаем то, чего не знали наши предки: рабство категорически недопустимо. Но это моральное превосходство очень тонкое и полностью зависит от удачи. Если бы вам не повезло с моралью, и вы родились бы немцем в начале ХХ века, вы, вероятно, встали бы на сторону нацистов. Если бы вам не посчастливилось родиться белым человеком на Юге в середине XIX века, вы, скорее всего, встали бы на сторону Конфедерации. Будь вы сильным мужчиной, рожденным в западноафриканском королевстве Дагомея в XVIII или XIX веке, вы, скорее всего, были бы грозным и безжалостным работорговцем и каждый год прославляли бы своего короля, ритуально убивая сотни или даже тысячи пленников[220]. Очевидно, что эти примеры можно было бы приводить до бесконечности, выбирая их практически из любой культуры на протяжении всей кровавой истории человечества.
Поведение нацистов, белых расистов из рядов Конфедерации и воинов Дагомеи кажется нам злодейским, но для них оно было нормальным и даже добродетельным. Они ничем не хуже нас. Просто им не повезло родиться в культурах, которые, как мы теперь понимаем, ошибочно считали плохое хорошим. И если бы мы родились в таких условиях, то, скорее всего, вели бы себя точно так же.
Когда-нибудь наши потомки оглянутся назад и осудят даже самых просвещенных из нас не только за грехи, о которых нам известно, – например, за промышленное животноводство или неконтролируемую углеродную экономику, – но и за грехи, о которых, по их мнению, мы должны были знать. Я полагаю, что они будут потрясены тем, как мы делали друг из друга злодеев, и впечатляющим лицемерием наших моральных суждений. Тем, как белые и черные, синие и красные, верующие и неверующие, женщины и мужчины представали в качестве карикатурных злодеев в многочисленных нравоучительных постановках. Демонизируя, мы дегуманизируем и даем себе свободу погрузиться в сладострастие нашего лицемерия, если не сказать в ненависть. И тем самым мы делаем злодеями самих себя.
Это не значит, что мы не должны вспоминать о плохих поступках наших предков или что мы можем отмахнуться от обязанности возместить ущерб. Это означает, что мы не должны путать нашу моральную удачу с моральной добродетелью. Это было бы столь же недальновидно, как осуждать бедняка, вынужденного воровать хлеб насущный, и восхвалять сытого человека, которому не приходится этого делать.
Таким образом, подобный подход к прошлому требует сочувствия к дьяволу. Нас призывают сочувствовать бедствующим этого мира – слабым, нищим, порабощенным, угнетенным. И моральный императив здесь понять несложно. Он заключен в вечной этической мудрости: «Если бы не милость Божья, на их месте был бы я». Но когда речь заходит о злодеях и виновниках исторических трагедий, мы не способны проявить сочувственное воображение. Мы не позволяем себе признать, что, если бы не милость Божья, мы бы тоже стали работорговцами, инквизиторами, конкистадорами и соучастниками преступлений против человечности. Дьявол – это не «другой», дьявол – это мы. Он – тот, кем был бы я, кем мог быть ты, родившись в иных обстоятельствах.