К книге
Это мой мирСтраница 49
98%
Страница 49
49

Этот «жанр» очень распространен в артистических и писательских семьях.

В ячейках памяти Василия Осиповича множество сохраненных ассоциаций, которые всплывают в необходимые моменты. Это что-то подобное притаившимся вирусам. Они возбуждаются, становятся активными, как только возникает благоприятная среда. Талантливый глаз у Топоркова. Он великолепно видит и самое главное, и монологи, и тонкие особенности людей и явлений. Это так же драгоценно, как абсолютный слух.

С Василием Осиповичем я дружу очень давно. Несмотря на некоторую разницу лет, я никогда не чувствовал давления «опыта» — напротив, он тянется к молодости, и юные всегда окружают его шумной и веселой гурьбой всюду — в студиях, в театре, в труде и отдыхе.

Я отчетливо помню торжественные и мучительные дни перехода Василия Осиповича из Коршевского театра в МХАТ. Мои коллеги В. В. Белокуров, М. П. Болдуман, Н. Н. Соснин, В. Н. Попова, А. П. Кторов, Н. К. Свободин, так же как и я, войдя в МХАТ, были растерянны. Сами мхатовские стены как будто бы потребовали другого самоощущения, не только уважительного отношения к искусству, но и какого-то внутреннего самоконтроля. Может быть, даже покорной уважительной робости. Самовлюбленность надо было оставлять перед входом в театр. Самовлюбленность противопоказана настоящему искусству. И Василий Осипович со всей честностью артиста презрел свою завоеванную славу и стал верным учеником своего учителя, каким для него был и есть Станиславский.

Ванечка в «Растратчиках» Катаева был окутан артистической робостью и смущением.

Я помню мое и моих коршевских товарищей огорченное состояние после посещения генеральной репетиции. Произошло то, что бывает, когда оказываешься в семье чужим, еще не полюбившимся даже пасынком или, проще, инородным телом в группе однородных.

Точно так же случилось, когда в Коршевский театр вошел мхатовец Петр Бакшеев и растерялся в среде творческих анархистов. Мы утешались этим сравнением.

В те дни Василий Осипович часто заходил за кулисы театра бывш. Корша, делился с товарищами своими новостями. Мы порой улавливали в его тоне и мыслях нотки совсем не радостного настроения. Больше того, нам казалось, что в его оптимизме приютилась какая-то еле уловимая червоточинка. Мы допытывались, докапывались и сошлись на том, что причиной тому непривычная и особенная мхатовская обстановка.

Давнишний мхатовец Николай Леонидович Коновалов пытался анализировать и в лицах представлять «растворяющегося» в атмосфере МХАТа Топоркова. Делал он это, как всегда, остроумно, насыщая свои догадки щедрой фантазией. В его гипотезах было много точно угаданного.

В. О. Топорков в своей книге «Станиславский на репетиции» подробно описывает ход «вжития» в МХАТ, в процессы работы. Я не хочу приписывать ему того, о чем он сам не написал. Но по некоторым его репликам того времени и по рассказам последующих лет, да и по ответу на очень конкретно поставленный ему мною вопрос Василий Осипович сказал:

— Меня в это время (разговор идет о первых годах во МХАТе) учили так, что я плохо понимал суть дела. Я пытался понять существо,— но это была догматика. Мое прозрение началось с момента занятий непосредственно с Константином Сергеевичем. Иногда, стараясь проникнуть в сущность предлагаемых обстоятельств, я начинал оспаривать ту или другую деталь сцены. Станиславский терпеливо выслушивал меня и давал исчерпывающие ответы. Правда, один раз Константин Сергеевич сказал шутливо: «Какого спорщика мы пригласили в театр!»

Я этот пример привожу непосредственно из уст Василия Осиповича.

Прошло много времени и со дня работы над «Растратчиками» и со дня встреч с Константином Сергеевичем. Однако как глубоко врезалось в память все, что было связано с мучительным ростом и проникновением в тайны прекрасного мхатовского искусства. Практика не оторвана от глубоких теоретических знаний артиста. Работающие над изучением трудов Василия Осиповича в его и о нем написанных книгах прочтут и подробно проанализируют весь путь артиста.

Это было на моих глазах. Конечно, накопления происходили раньше. Бог знает, откуда появились ростки на тучном поле толстовского текста. Когда-то почти весь монолог о медиумизме в спиритическом сеансе вымарывался, расчищалось место для развития дальнейшего действия. В. О. Топорков — Кругосветлов, буквально паря в сфере «духовного эфира», горячо, почти фанатически рассказывал о «невидимом мире».

И вот в ходе работы я помню, как увлеченный В. О. Топорков ловил с легкостью жонглера посылаемые кз зрительного зала М. Н. Кедровым «шарики» помощи.

— Увлекай всех своей фантазией конкретнее, лови глаза каждого слушающего,— раздавалась творческая команда с земли, и Топорков схватывал эти обращения и с тренированной легкостью советы претворял в действие. Это часы наслаждения — не только принимать участие в такой работе, но и просто присутствовать при ее свершении. Словно приближаешься к таинству творчества, проникаешь в святая святых храма искусства. Я счастлив своим участием в этих репетициях.

Я видел Топоркова — Оргона в «Тартюфе», здесь через трагедию Василий Осипович приходил к высотам комедии. Читая главу о «Тартюфе» в той же книге «Станиславский на репетиции», видишь, как сложны раскопки, как мучительны поиски, как разбиваются надежды и уверенность и как радуется сердце, когда вдруг заблестят в не промытых еще песках крупицы золота. Золото, добытое Топорковым в Оргоне — да и в других работах,— результат упорного, кропотливого труда и неугасаемой увлеченности. Увлеченность Топоркова — это его жизненный импульс, это то, что приводит в движение и заставляет биться сердце. Эта увлеченность в любом деле, которым он занимает свое время. И я не знаю более азартного спортивного болельщика, чем Василий Осипович Топорков.

Увидев впервые велосипедные гонки, в детстве, на международных состязаниях в Михайловском манеже в Петербурге, он на всю жизнь заболел этим видом спорта. Жадными глазами смотрел он на знаменитого Сергея Исаевича Уточкина, предельно азартного спортсмена.

— Велосипедист и авиатор, он заразил меня своим азартом,— рассказывал мне Василий Осипович.— И я сел на седло велосипеда, но педагог капеллы, в которой я учился по классу скрипки, запретил мне заниматься этим спортом: утружденные рулем руки не годятся для игры на скрипке.

Огорченный Василий Осипович расстался с велосипедом. Но страсть осталась. Я сказал «страсть» потому, что и сейчас глаза его горят, когда он сидит на треке. Он сидит на краю скамьи в ритме стайеров или спринтеров, за которыми азартно следят его глаза. Состязания, происходящие вне Москвы, не охлаждают его порывов. Если для утоления этой жажды нужно выехать из Москвы, он выезжает на состязания из Москвы. Мне по душе такой темперамент «моего молодого друга».

Но есть у него еще одна, совершенно неожиданная для велосипедного болельщика страсть. Пчелы. Со смелостью настоящего пчеловода обращается Василий Осипович с этим кусачим народом. Всеми приспособлениями и инвентарем пчеловода Василий Осипович владеет в совершенстве (маской, перчатками и т.п.). Однажды этот пасечник рассказал мне историю о том, как он пропагандировал труд и пользу, приносимые трудолюбием:

— Я стоял возле улья и наблюдал за поведением матки, а рядом со мной стоял мальчишка, славный озорник. Вот видишь, говорю я ему, какие пчелки трудолюбивые. Вот посмотри, последи за этой. Видишь, она выпивает нектар из этого цветочка, смотри, теперь летит в улей, там она сложит в соты все, что набрала. А потом мы будем пить чай с медом. Видишь, как сладок плод труда. Тебе это нравится? Мальчик ответил: «Угу... убей ея». На этом моя пчелиная пропаганда закончилась, но пчеловодство я и сейчас люблю.

Велосипед… пчелы — это не хобби, это не развлечение, а увлечения — это то, без чего немыслим Топорков, это то, что питает его творчество.

Попугай, сидящий на плече Василия Топоркова, не только забавный отдых. Здесь кейф живет рядом с наблюдением.

Попугай — его подопытное животное. С ним производится работа над словом. Совсем недавно я заметил исследователю:

— Вы, Василий Осипович, не очень осторожны с вашей Лурой (так зовут попугая),— она не так уж сознательна. Вы сажаете ее на плечо, она целует глаза, а клюв у нее острый, вдруг клюнет.

— Нет, не клюнет. Чужого Лура может больно укусить, а меня никогда. Вот говорит Лура мало. Всего три слова: Лура! Алло! и Толстой! «Толстой» нечетко, я с ней занимаюсь.

Топорков сказал это серьезно, без тени юмора. И а понял, что это не шуточные увлечения, не забава сноба. Я не удивлюсь, если в работах сегодняшних физиологов, увлеченных исследованиями в области природы артистического творчества, мы найдем и вклады, сделанные Василием Осиповичем.

Но может быть, оставив в стороне научные увлечения, ты позволишь, читатель, рассказать несколько фактов, тоже типичных для Топоркова. Я придержу попугая за цветистый его хвост, чтобы он не мешал этому рассказу. До Луры у Топоркова был попугай Кайя, это был «умнейший человек», я бы сказал, с высшим образованием. Я бывал в его обществе множество раз и нахожу, что лексика его была очень богата, чуть меньше, чем у некоторых очеркистов, Василий Осипович возил его о собой всюду. Кайя скрашивала нам вечера в саратовской эвакуации.

Как обрадован был однажды Василий Осипович когда неожиданно Кайя наказал собеседника. Во время путешествия один приставучий попутчик, увидя клетку с попугаем, засыпал Топоркова нелепыми вопросами, наставлениями и всем тем, что в дороге может показаться назойливым.

— Попочка, скажи, попочка.

Кайя молчал.

— Он говорит?

— Да.

— Молодой еще,— заключил любопытный попутчик,— тебя еще надо учить.

И Кайя неожиданно отчетливо произнес:

— Не ори, дурак.

Все были ошеломлены. А Топорков сказал:

— Видите, он не только говорит, он и понимает.

Пусть эти маленькие рассказики, как цветные ниточки, выдернутые из серьезной, содержательной жизни замечательного артиста, не расцениваются только анекдотами. В них заложено зерно пытливости, наблюдательности, изучения природы живого, анализ наносного и подлинного.

Готовя летом «Лису и виноград», шли мы с ним тропинками Серебряного бора. Василий Осипович был в рубище Эзопа. Я был его партнером, играя философа Ксанфа. И для меня часы наших занятий были еще одной возможностью проникновения в тайны творчества артиста. Разгуливая по обширной площади дачного участка, мы отрабатывали наши сцены и искали ощущения широты и трудности дорог Древней Греции. Большая веранда дома легко заменяла нам просторные покои Ксанфа. Стоя на лестнице, Топорков произносил монолог о достоинствах и недостатках языка.

Наши репетиции подсматривали из-за заборов и из-за кустов. Мы же, работая не за страх, а за совесть, кажется, не огорчали наших закамуфлированных зрителей.

Я пишу книгу воспоминаний, но не могу отказаться от сегодняшних впечатлений. Замечательные достижения, открытия, педагогические новаторства ни на секунду не притушили творческую жажду Василия Осиповича. Каждый день я вижусь с ним на репетициях «Ревизора». Перед нами труднейший гоголевский текст.

Репетиции ведет М. Н. Кедров. Вокруг стола — артисты разных поколений. У иных длинный театральный путь. Здесь знание и опыт живут рядом с новыми открытиями — вот где утверждается истина о постоянном динамическом развитии искусства, о неостанавливающихся стремлениях.

Самый большой путь театральной жизни у моего «молодого друга». Жадно, как и все, слушает он предложения, гипотезы и открытия М. Н. Кедрова, и за этой жаждой нового нет и тени самоуспокоенности, самовлюбленности, снобизма и всего того, чем довольствуются многие и многие, не замечая, что их «удельный вес» тянет вниз, в творческую пропасть.

Я украсил мою книгу несколькими страницами о замечательном Василии Осиповиче не просто по дружбе, а потому что он сочетает в себе гражданственность, знания, глубину, скромность, высокий артистизм, заразительную веселость и жизнерадостность.

М. А. Чехов

Потрясения длятся недолго. Потрясение — это миг. Что-то произошло: удар, вспышка, восторг,— а потом годы ходишь под этим впечатлением.

И у меня в жизни были потрясения: когда слушал Шаляпина за столом у Шлуглейта; когда впервые увидел Михаила Чехова. Чехов, наверно, потрясал не только меня и не один раз.

Трудно пересчитать книги о Венере Милосской. В ней заложена и действует объединяющая людей сила. Можно ли говорить так об артисте? Мне кажется, что Можно. Особенно о таком, каким был Михаил Чехов.

Впервые, как это ни странно, я увидел Чехова просто в домашней обстановке. Мы собрались у одного из общих знакомых.

— Миша, ну прочти «Ворону и Лисицу»! — почти сейчас же пристали к нему.

Исполнять «Ворону и Лисицу», басню, зачитанную до полного исчезновения смысла? Но все сразу потянулись к нему, окружили плотным кольцом, и мне пришлось следить за ним из-за спин.

А Михаил Александрович хриплым, я бы даже сказал, тусклым голосом — вот где я понял, что и эти тембры могут быть симфоничны,— начал:

— Ворона и Лисица…

Общество было мужское, поэтому здесь не к чему было придерживаться особо изысканных норм поведения. Басня была пересказана по-новому, другими словами, и при этом возникали некоторые фривольные ассоциации. С каждым словом он запутывался все больше, и глаза его выражали страх, растерянность, уже почти отчаяние: куда деваться и как выбраться из этого положения ему и вороне.

Его язык выпутывался из слов, как рыба из сетей, но, несмотря на громадные усилия, увязал еще больше в коварных сочетаниях букв. С ним происходило что-то подобное Хлопову из гоголевского «Ревизора»: желание выбраться еще больше запутывало, и «язык как в грязь завязнул» от ужаса.

Я был потрясен: никогда не слышал я такую «Ворону и Лисицу». Артист словно до конца вычерпывал свое сердце. Потом, когда я увидел его в ролях, эта мысль снова пришла мне в голову. Его Фрезер из «Потопа» был темпераментен до бесконечности, его Калеб Племер в «Сверчке на печи» — лирически мечтателен и уютен до беспредельности. И так в каждой роли.

Предыдущая главаГлава 49 из 50Следующая глава