Но ведь нечто подобное как раз и случилось с Россией после воцарения Николая. И поэтому мыслящие современники не могли не воспринять это резкое изменение культурной ориентации режима именно как революцию. Вот что писал, например, о разнице между петровским и николаевским самодержавием знаменитый историк С. М. Соловьев: «Начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства. Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные последствия невежества в суевериях. По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства». Поворот, как видим, и впрямь на 180 градусов. Попробуйте отрицать, что это была именно революция.
А вот что, не сговариваясь с Соловьевым, записал в дневнике цензор и академик А. В. Никитенко: «Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор... Теперь же [при Николае] все подземные болотные гады выползли из своих нор, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается». Короче, и по мнению Никитенко, революция Николая была именно антипетровской. Победили «болотные гады», потомки вождей разгромленных Петром «стрелецких бунтов».
Вот портрет николаевского самовластья, вышедший из-под пера самого яркого из публицистов славянофильства К. С. Аксакова: «Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью... Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно до чего дойдут... Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Всеобщее развращение в обществе дошло до огромных размеров». Как назвали бы вы это внезапное и тотальное торжество «бессовестной лжи»?
Послушаем теперь отзыв о николаевском самодержавии редактора вполне реакционного «Русского вестника» Н. А. Любимова, исполненный почти щедринского сарказма: «Обыватель ходил по улице, спал после обеда в силу начальнического позволения; приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода... Военные люди, представители дисциплины и подчинения, считались годными для всех родов службы... Телесные наказания считались основою общественного воспитания». Это ли не возвращение в Московию?
Вот мнение будущего статс-секретаря и министра внутренних дел П. А. Валуева, уверенного, как и Аксаков, что причиной крымской катастрофы была «всеобщая официальная ложь... Сверху — блеск, а внизу — гниль».
А вот финальный приговор Федора Ивановича Тютчева: «В конце концов было бы даже неестественно, чтобы тридцатилетний режим глупости, развращенности и злоупотреблений мог привести к успехам и славе» И добавил уже в стихах, адресованных покойному императору, человеку, по его словам, «чудовищной тупости»:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые,
Все было ложь в тебе, все призраки пустые.
Ты был не царь, а лицедей!
Я нарочно процитировал здесь современников Николая самых разных, даже противоположных убеждений. И среди них, как видит читатель, нет ни одного из тогдашних прославленных диссидентов — ни Белинского, ни Герцена, ни Бакунина, ни Чаадаева (хотя им, естественно, тоже было что сказать по поводу николаевского вызова — Чаадаев, например, как раз и назвал его «настоящим переворотом в национальной мысли»).
Никто из этих современников не вынес своего приговора в пылу полемики или в связи с какими-нибудь оскорбительными для них лично обстоятельствами. Все это, кроме дневниковой записи Никитенко, сказано задним числом и звучит скорее как итог тридцатилетних размышлений, нежели как запальчивые оговорки. Да и Александр Васильевич Никитенко, вынося свой беспощадный вердикт, по-прежнему оставался дружен с министрами, был уважаемым академиком, редактором и цензором. Короче, цитировал я выстраданные и тщательно обдуманные суждения вполне благополучных граждан и несомненных патриотов своей страны. Объединяло всех этих людей, в принципе не имевших друг с другом ничего общего, — умеренного либерала Соловьева, умеренного консерватора Никитенко, пламенного славянофила Аксакова, тихого реакционера Любимова, преуспевающего правительственного дельца Валуева и певца российского великодержавия Тютчева, — лишь одно: сознание невыносимости «новомосковитского» самовластья в России XIX века.
Соответственно, все они отнеслись к «вызову Николая» как к чудовищной напасти или, говоря словами Ивана Сергеевича Тургенева, как к «своего рода чуме». Режим, при котором, по выражению Погодина, «во всяком незнакомом человеке предполагался шпион» и, по словам Никитенко, «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных», был для них всех одинаково неприемлем. Они ощущали николаевскую Московию не только как петлю на шее, но и как исторический тупик.