К книге
Белая каретаСитцевый ангел Рассказ
75%
Ситцевый ангел Рассказ
3

Я просто отдал стюардессе две штуки, и она пересадила меня в салон бизнес-класса, но не у окна, потому что то место было уже занято, и я даже расстроился. Нет, не из-за денег, а так: во-первых, в том салоне у меня было место возле окна, а во-вторых – что вообще выпендривался? Я, когда выпью, становлюсь довольно наглым, хотя я и так довольно наглый, и рожа у меня подходящая для бизнес-класса в этом смысле, даром что сейчас она расцарапанная.

Тут и их подвезли, в смысле настоящий бизнес-класс, но тупых, каких-то начальников, видно только что отдохнувших в санаториях, и мимо меня к окну пролезла тетка, накрашенная и разодетая, как будто в цирк с внуком. Я бы преувеличил, если бы сказал, что она годилась мне в матери, она была примерно в возрасте второй жены моего отца, так что я, в общем, почти и не преувеличиваю, а главное, она была на нее чем-то похожа – не внешне, внешне та все-таки получше, а внутренним каким-то отношением к миру и ко всему, что есть вокруг. Когда самолет взмыл и стал делать круг, уходя от гор, она повернулась от окна и спросила, успев оглядеть меня всего с запоздалой подозрительностью:

– Вы не знаете, что это такое? Вон там, зеленые пятна?

Еще бы мне не знать. Хотя она уже жалела, что связалась со мной.

– Еще бы мне не знать! – сказал я. – Мы сами так делали, когда учились в восьмом классе. Когда жжешь в конце лета сухую траву, главное, чтобы она где-нибудь там потухла сама собой, а то может получиться настоящий пожар. Зато на этом месте до зимы успевает вырасти новая зеленая трава.

– Ах да, – сказала она, отворачиваясь. – Я поняла, спасибо.

– Да нет, ничего вы не поняли, – сказал я. – Это же глупо. Зима впереди, для чего эта трава вылезла, что с ней теперь будет?

Мне самому стало грустно от этой мысли и захотелось еще выпить, но эта, годящаяся мне в мачехи, теперь делала вид, что меня здесь нет, в этом самолете, стремительно набирающем высоту. Я спросил ее в спину:

– Вы помните такую песню? «Но если есть в кармане пачка – сигарет, – значит, все не так уж плохо – на сегодняшний – день. – И билет на самолет – с серебристым крылом, – что, взлетая, – оставляет – земле – лишь тень…»

В конце я уже пел ей практически в ухо под вечным перманентом не первой по счету ее второй молодости, и она сказала, развернувшись боком:

– Послушайте, от вас перегаром разит, а всего только девять утра. И лицо у вас все расцарапано…

Мне почему-то захотелось ей объяснить, кто я такой, потому что очень уж был у нее гордый вид. А чем она там занималась между процедурами и питьем нарзана в санатории – думаешь, я не догадываюсь? Не так трудно, между прочим, догадаться, тут все занимаются одним и тем же, и это даже однообразно, и не отворачивайся ты от меня так.

– Двадцать лет назад, за год до гибели, в восемьдесят девятом, – сказал я, – в этом городе гастролировал Виктор Цой – вы знаете, кто это, я надеюсь? У него как раз тогда запил ударник, а я немного умел стучать, вот я сел за барабаны и – тра-та-та!.. Никто и не заметил, и Цой мне потом налил, как жаль, что он через год разбился. Но дело совсем не в этом, а в том, что мы с одним парнем, Рюхой, он был тут секретарем горкома комсомола, продали триста левых билетов на этот концерт, и нас взяли за жо… О, молчу, вижу, что вы этого не любите… Рюха сразу отскочил, а меня посадили в тюрягу, но мой отец, который работал в очень серьезной организации, вытащил меня уже через неделю в Москву, и с тех пор я был в этом городе только один раз, не считая вот этого. Понимаете? Он спас меня от тюряги, но в обмен на это я должен был изменить всю свою жизнь и стать тем, чем я и стал.

Соседка обернулась и смотрела на меня с таким испугом и неприязнью, что я понял: сейчас она пожалуется стюардессе, и мне не нальют.

– Вы объяснили мне про траву, но это не значит, что мне интересно с вами разговаривать всю дорогу до Москвы. Мне совершенно неинтересно, кем вы были и кто вы такой. Оставьте меня, молодой человек.

Да я уже не был к тому времени молодым человеком. Я пожалел, что бросил пистолет в кусты перед самым аэропортом, чтобы пройти через спецконтроль, да он мне вроде был уже и не нужен, а то бы я сейчас сунул его ей в складки жира – вот бы она завизжала, блядь великовозрастная!..

Но продолжать я не стал, потому что мы набрали высоту и стюардесса уже заезжала в салон бизнес-класса с тележкой с коньяком, и я протянул руку, чтобы взять два, за себя и за соседку:

– Вы же не пьете с утра? Не возражаете, если я выпью ваш тоже?..

Накануне я проснулся тоже некрасиво. На столе в гостиной, куда часов в восемь я выполз попить, валялись объедки хлеба, косточки от абрикосов с мякотью и побуревшие огрызки яблок. Жужжала там осенняя громадная муха, а на полу стояли винные бутылки, одна из них недопитая. Брюхов хитрый, у него свой постоянный трехкомнатный люкс в санатории, где он теперь часто живет, но все-таки пить он их притащил ко мне. Сначала был еще здешний юрист Николай Петрович, и мы отмечали решающую победу в областном арбитражном суде, но юрист так целеустремленно напился за эту победу (она в самом деле того стоила, и пить он начал еще в областном городе), что я пошел его провожать, а то как бы он не разбил себе морду к завтрашнему заседанию, и он свалился в однокомнатном номере, не сняв брюк. Еще были две медсестры, кажется Наташа и Люся. В этом городе все девушки – официантки или медсестры в санаториях, редко врачи. Моя мама была врачом-физиотерапевтом, кстати.

Меня что-то потянуло накануне в меланхолию, ведь я все-таки двадцать лет не был в родном городе, не считая похорон мамы, когда мне было не до того. Мы приехали из области только к вечеру на трех машинах с охраной, а в октябре темнеет рано, и я едва успел разглядеть в сумерках с заднего сиденья, что город местами выглядит так, словно лет десять назад здесь прокатилась война, но победители так и не возвращались сюда с тех пор, а у местных жителей, стариков, да баб, да деток, сил привести этот город в порядок уже не хватило. Бывшие профсоюзные здравницы глядели из-за деревьев на дорогу пустыми глазницами окон, не просто разбитых, а выкорчеванных с рамами, то вдруг мы прокатили мимо бетонной коробки, где на черном балконе светлело чье-то развешанное белье и полотенца, как будто портянки. Совсем не так тут было тогда, когда мы с Рюхой продали триста левых билетов на концерт Цоя и даже успели два дня погулять и когда тут считался всесоюзный рай, истинный и вечный рай с птицами и ангелами в белых халатиках.

Я все пытался расспросить девиц, Наташу и Люсю, как же они тут живут теперь, но они были настроены на какую-то другую ноту. За что их судить: им хотелось веселья, раз уж приехал новый хозяин здравниц и выбрал их из множества им подобных. Тем более что этот санаторий, которым всегда и еще до той самой прокатившейся войны владел удачливый Рюха, как раз процветал на фоне преобладающей разрухи, и у Наташи и Люси была здесь работа и шансы, которые выпадают вместе с ней в санатории, если с умом. В конце концов я вышел на балкон и курил там, глядя на гору, ее знакомые очертания едва угадывались в темноте октября, а когда я выбросил окурок вниз и вернулся в номер, оказалось, что Рюха уже увел их обеих – не знаю куда, и я не знаю, что он потом с ними делал.

Я решил, что лучше не буду пить с утра вино, а минералки не нашел, нашел стакан с подсохшей виноградной краской на донышке и пошел в ванную. Тут вода и в кране хорошая, чистая, считай – нарзан. Из зеркала над раковиной смотрело помятое мое собственное лицо, я постарался ему придать какое-то осмысленное выражение. Пожалуй, оно так и выглядело – лет на сорок, из которых первые двадцать я провел здесь, даже ночевал в этом санатории не раз ребенком, в пустых номерах, когда мама дежурила, но в то время они выглядели иначе и таких замысловатых и блестящих кранов тут не было даже в люксах. Единственное, чего не успел сделать Брюхов, – сменить балконные рамы: за воздушной занавеской дверь была с ручкой и шпингалетом из того еще времени, старая и облупленная. Теперь-то он вложится, после того как мы выиграли, теперь весь город наш, а это его цитадель, палас-отель или как его там. А гора, которую я разглядывал теперь в косом утреннем свете из-за спины, была абсолютно та же, я ее всю до мельчайших деталей, оказывается, помнил. Лысеющая сверху, ниже темный венчик елей, ниже море рыжего, и бурого, и светло-зеленого, а еще внутри просто зеленого, темно-глянцевого, потому что некоторые деревья и кусты в этом городе не облетают даже зимой.

– Любуешься на нашу гору? Она наша, осталось чуть-чуть, выкинем только сегодня эту парикмахерскую, чтобы потом не возникла. Как тебе Николай Петрович, кстати?

– Как ты вошел-то? У тебя тут ключи от всех номеров?

– Ты просто забыл запереть дверь. Ты что-то расчувствовался вчера, да?

Ну, может быть, и забыл. Не знаю, чем они занимались вчера с Наташей и Люсей, но утром он выглядел огурцом, как всегда бодр и свеж, и даже голая по новейшей моде Рюхина голова блестела так, как будто он только сегодня утром ее заново выбрил. А может, Наташа с Люсей его брили?

– Ты имеешь в виду Николая Петровича, юриста? Он не выступал вчера в арбитражном, а по репликам в машине о его квалификации мне трудно судить. Но отпраздновал он вчера не по-детски.

– Есть за ним такое, это местный такой червяк. Он тут всю жизнь и всех знает, в том числе сегодняшнюю судью, он с ней как-то уже договорился, а это главное. Но я хочу, чтобы ты посмотрел документы, прежде чем он туда пойдет. Сегодня в пять. Вторая доля в ООО была у санатория Крупской, мы ее дополучили вчера. У ответчицы есть третья, но она не является в суд и сегодня тоже не придет. Все должно быть в порядке, и тебе самому делать там нечего, но ты все-таки посмотри, а потом отдыхай до отлета.

– Да пожалуйста, – сказал я. – Ты же мне за это и платишь. Только его еще надо разбудить, этого твоего юриста.

Это оказалось непросто. Дверь была не заперта, Николай Петрович лежал на кровати в брюках, как я оставил его вчера, он уже не спал, но и встать, как видно, еще не мог. Брюхов сказал:

– Блядь! Где портфель с документами, Николай?

– Там… – Юрист облизнул губы и кивнул на платяной шкаф.

Рюха достал из шкафа кожаный портфель.

– Я хочу, чтобы ты показал документы Борису Павловичу, Николай. Ты сейчас в состоянии это сделать? Ну?!

– А сейчас сколько?.. – Он поднес к глазам запястье и тупо посмотрел на часы. – Сейчас еще только девять. Андрей Валентинович, я извиняюсь, все будет в ажуре, но мне лучше сейчас поспать до обеда, тогда я к пяти буду как новенький. Хотя ответчица все равно не придет, а судья и так уже все знает. Вы меня разбудите к обеду, часа в два, ладно?

– Блядь! – повторил Рюха. – У тебя не будет больше работы в этом городе, Петрович, если ты не встанешь к обеду. Спи!

Он плотнее прижал портфель подмышкой и вышел, и я следом за ним.

– Пошли вниз, – сказал он. – По-любому надо позавтракать. Я тебе сам за завтраком все объясню, там ничего особенного.

Мы миновали большую, заново отделанную столовую, где приличные отдыхающие – вроде этой тетки, которая сидит в соседнем кресле самолета, но только в тренировочных штанах с лампасами, – ковыряли свою кашу после ночных похождений, а мы сели завтракать в маленьком зале, окна которого выходили на гору. Я не хотел есть и попросил себе только кофе. Рюха заказал яичницу и заглянул в портфель, перелистал какие-то бумаги, но почему-то не показал их мне, а отложил на соседний стул.

– Ладно, у тебя и так был напряженный день вчера, не бери в голову. Если кратко, то у нас теперь со вчерашним есть две доли в ООО, у которого аренда на эту парикмахерскую на сорок девять лет. Третья доля у некой гражданки Кипнис, Татьяны Кипнис, которая когда-то работала там сама парикмахершей, но сейчас она, кажется, в Москве и только получает долю, а стрижет там какая-то другая шалава. У Кипнис, между прочим, могут из-за этого возникнуть большие неприятности с налоговой, вот она и не ходит в суд. Так что, если она опять не явится, дело пойдет, там на десять минут, судья его и назначила последним.

– А что, это дело не первый раз слушается? – уточнил я. – Ты же сказал, что мы только вчера получили там долю.

– Еще одна была у меня с самого начала, а третья у Кипнис, – сказал он как-то неохотно, взглянув на стул с бумагами. – Истец все тот же, то есть я. Мы же с ней нормально, мы готовы предоставить ей под парикмахерскую первый этаж в новом здании выше, а там практически музейная часть, мы там откроем сувенирный магазин.

– А! – сообразил я наконец, потому что раньше это просто не приходило мне в голову. – Так это та самая парикмахерская, которая у площади, там, внизу? Неужели она все еще существует?

– Ну да, – сказал Рюха. – И ей там совсем не место, если ты понимаешь хоть что-нибудь в бизнесе.

– Меня туда водил отец стричься как-то раз классе в шестом. Там все начальники и знаменитости стриглись, когда они сюда еще ездили.

– Видишь как! – усмехнулся он, а тут ему как раз и принесли яичницу. – Не у всех же были такие папы! Мы-то в новом микрорайоне стриглись за пятнадцать копеек, а там, поди, рубля полтора стоило с укладкой.

– Мой отец и для тебя тоже немало сделал, – сказал я. – Или мне кажется? А я туда ходил еще потом студентом, просто чтобы это вспомнить.

– Ладно, – сказал он, принимаясь за яичницу. – Ты своей ностальгией еще вчера уже всех заебал. «Родной город, родной город!» Ах-ах! А мне теперь, знаешь, тот город родной, где у меня хороший бизнес, вот и все.

– Понял, – сказал я, допив свой кофе. – Я пойду погуляю до обеда, пока твой юрист проспится.

– Ты обиделся, что ли? – спросил он. – Ну про отца это я зря, извини. Ты лучше не ходи пешком, я тебе дам машину, доедешь, куда надо.

– Буду я еще по городу своего детства кататься на машине. Я пешком.

– На, возьми, – сказал Рюха, порывшись в портфеле юриста и достав из него черный пистолет. – Хорошо еще, что он не начал палить из него вчера.

– А мне он зачем? Я и стрелять не умею, и некуда мне его положить.

– Возьмешь плащ в номере, спустишься и положишь в карман, тем более что уже не так жарко на улице. Тут по городу шатаются пацаны, ну какие были и мы с тобой, только теперь они грабят на гоп-стоп отдыханцев. Их можно просто припугнуть. От профессионалов ты вряд ли отстреляешься, но до настоящих профессионалов этот город еще не дорос. Хотя то, что мы вчера отбили, тянет на десять лимонов, а когда подтвердится олимпиада в Сочи, будет вчетверо больше. И мне бы не хотелось терять такого юриста, как ты. Пистолет газовый, просто целишься в лицо, кто подойдет, жмешь на курок, сняв с предохранителя, патрон в стволе, и делаешь ноги. Короче, наверх за плащом – пистолет в карман, и гуляй. Это, собственно, приказ.

Ничто не изменилось, кроме того, что больше тут вообще никого не было на улицах в городе. А что здесь делать, если в Турции лучше и дешевле? И мне тоже по большому счету тут уже было нечего делать, но мне хотелось понять, как они теперь тут живут.

Никогда не оглядывайся назад, а то превратишься в соляной столб – так мыслит Андрюха Брюхов, и это правильно от века, но он все равно соляной столб, не больше и не меньше. А как не оглянуться, ангел мой, ведь это все моя жизнь. И тогда, и теперь – это моя жизнь, но эти разные отрезки никак не облегчают ориентацию в каждом из них по отдельности, в каждом свои собственные законы, и через границы их применить нельзя.

Я шел, и нога моя узнавала каждую ступеньку по улице вниз, и каждый камушек, и каждую трещину в асфальте, но город я все равно видел как бы сквозь стекло, я его знал, но я не мог впустить его в себя. Пустой, как бы сонный в замедлившемся кровотоке, он производил сейчас впечатление картины, нарисованной по памяти и с ошибками. Вон вдали пошел какой-то человечек – куда, зачем? Может быть, он снимает комнату как раз у нас в доме? Мама сдавала в сезон, а меня переселяли на террасу, тут все так делали, город этим и жил. В нем всегда было полно праздных людей, и это все время сулило какую-то другую жизнь, заманчивую, но малопонятную. Девчонки, в итоге, шли в медсестры и в официантки, ходили к праздным людям в номера чаще не за деньги, а так, за надежду уехать куда-нибудь, потом они выходили замуж за мальчишек, которые возвращались из армии и шли работать в милицию или в шофера. Выскочки вроде нас с Рюхой редко оставались в городе, хотя что бы тут не жить? Но те, кто не уезжал, считались неудачниками, снимались даже врачи: если это были мужчины, то куда-нибудь на Севера, а мама могла бы только выйти замуж в другое место, ведь женщина – не птица, чтобы вот так взять и улететь. Но она не вышла замуж, потому что у папы была другая жена, которую я даже и не видел, а увидел потом уже только следующую, когда переехал в Москву.

Я шел в парикмахерскую моего детства, потому что мне интересно было посмотреть, кого же мы переедем. Когда ты банкротишь целый завод, то ты понимаешь, что там тоже есть какие-то люди, но они абстрактны, их судьбы просто так сложились, в конце концов, это время такое, не ты же в этом виноват. А тут город детства и парикмахерская, в которую отец водил меня как-то раз в шестом классе, и мне почему-то позарез надо было посмотреть, кто там живет, и успокоить себя тем, что это – ну просто парикмахерша, Наташа или Люся, пусть и не медсестра и не официантка в санатории, но не все ли они взаимозаменяемы?

Она оказалась крупнее телом, чем я ее почему-то себе представлял, со странно веселой осанкой, грудью немного вперед, как бы рвущей невидимую ленточку финиша все время, и все время она сама себе улыбалась, и зубы у нее от этого тоже были выдвинуты несколько вперед и с вызовом. В целом вид был слегка глуповатый, но не отталкивающий.

Парикмахерских кресел тут было два, пустые были оба, и я сел в то, где сидел, получается, двадцать восемь лет назад, а в другое сел отец и просто смотрел, как меня стрижет старичок с угреватым носом, как он колдует над моей головой, и никто не решился сказать отцу, что там еще очередь.

– Вы бы лучше в то кресло сели, – сказала парикмахерша и улыбнулась. – Здесь я еще не совсем убрала.

На самом деле везде было чисто, очень даже чисто везде, это бросалось в глаза, а сама она была одета в голубой и настоящий ситцевый халат, тут я не спутаю, потому что мама летом ничего не носила, кроме ситца. Я сказал:

– Если это не категорически, то я лучше в этом. Я тут привык.

– Вы разве здешний? – спросила она, почти бестелесно повязывая у меня на шее чистую простыню. – Что-то я вас здесь раньше не видела.

– Это сложный вопрос. Я провел здесь первую половину жизни или свою первую жизнь, если точнее выразиться. Первый раз отец привел меня в эту парикмахерскую, когда мне было двенадцать, до этого я стригся, как все, в микрорайоне за пятнадцать копеек, а сюда ходили только отдыхающие, кто побогаче. Сейчас, наверное, тоже так?

– Сейчас вообще никто не ходит, вы же видите, – сказала она и весело засмеялась, выпятив зубы вперед, как лошадь.

– Вы одна здесь работаете?

– Конечно же одна, и так еле-еле концы с концами свожу. Какие у вас красивые волосы!

– Все парикмахеры так говорят. Только тот старичок, который стриг меня здесь двадцать восемь лет назад, с таким вот угреватым носом, этого не говорил, потому что он, наверное, понимал, что такое в двенадцать лет быть рыжим. Он сам, видимо, был еврей, но я тогда не знал такого слова.

– А, знаю, – улыбнулась она, обходя меня кругом и щелкая ножницами в воздухе, как будто моя голова была куст, а она садовник. – Это Вальтер Исаакович, он меня тоже учил, он умер года четыре назад.

– Как жалко! Он умер, а мои волосы потемнели с тех пор, и я стал как все, и вот это хорошо.

– Мыть будем?

– Обязательно.

Она стала пускать и пробовать воду и доставать какие-то флаконы из ящичков, а я наклонился, выпростал руку из-под простыни и взял карточку с фотографией, которая висела подле зеркала: я уже и так видел, что там было написано: «Татьяна Кипнис», – но отсюда пока не мог определить по фотографии, она это или нет.

– Ну да, это я, – подтвердила ситцевая. – Это я в конкурсе участвовала в том году в областном центре, пусть висит, правда?

– Кипнис, – вспомнил я. – Тут у нас был заведующий отделом культуры в горкоме – Виктор Осипович Кипнис, он нам даже помогал с концертами.

– Правильно, это мой отец, – сказала она. – Он сейчас в Израиле.

– А вы что же?

– А мне здесь нравится, я не старая еще, – сказала Кипнис и взяла у меня из рук карточку. – Я там на фотографии получилась как лошадь. А вот у вас волосы правда чудо. Вы музыкант? Наклоните голову…

Она мягко толкнула меня головой в раковину, и теплая волна убаюкала меня, как будто я уже спал и видел какой-то сон. Удивительное ощущение, целомудренное, дальше уже все будет не так. Я даже вспомнил, как тот старенький, с угреватым носом, из которого еще торчали волосы – видимо, мастер не считал обязательным стричься сам и следить за собой, – мыл мне голову горячей водой с пеной и тер ее неожиданно крепкими, как будто деревянными, пальцами. Отец не говорил до последнего момента, куда меня ведет, готовил сюрприз, и я думал, может, в кино, но это было лучше, чем кино. Там все было в зеленом стекле зеркал необычайной глубины, или так мне тогда показалось, все было таинственно и строго, что-то среднее между рентгеновским кабинетом и за кулисами в театре, когда у нас тут гастролировал МХАТ и маму пригласил один актер, которого она лечила от радикулита, а он за ней, кажется, ухаживал. Все-таки в парикмахерской, пусть даже теперь здесь и пахнет не так, всегда живет какая-то тайна. Получится волшебство или нет, это еще вопрос, это только потом будет видно, но стрижка сама по себе всегда колдовство, а мытье головы, если сразу, – это как бы прелюдия к нему, ворожба и гадание.

– А ведь в той, первой жизни я, в самом деле, был немного музыкантом, – сказал я, как только она выключила воду и начала вытирать мне голову чистым полотенцем. – Как это вы так попали? Вы не колдунья случайно?

– Нет… – Я не видел сейчас в зеркале, но знал, что она смеется, выставив зубы. – Просто вы сказали про моего папу и про концерты. Я вот тоже в детстве хотела стать художницей. Не вышло… Хотя парикмахер – это тоже почти что художник, как вы думаете?

Мне несколько мешало пение из радиоприемника на подоконнике, это была какая-то чудовищная попса: «любила – забыла», – да еще она, когда мыла мне голову цепкими пальцами, в такт непроизвольно чуть барабанила ими по моей голове, подпевая: «любила – забыла – ля-ля!..» И я успокаивал себя тем, что все-таки она была довольно вульгарна, как официантка или медсестра в санатории, все они тут одинаковы, и надеяться им не на что, то есть есть, но понятно на что.

– Рано родила, уехала в Москву, но мне там у вас не понравилось.

– Вот как. А это, значит, рисунок вашего сына? Или дочки?

– Сына. Он сейчас уже бросил рисовать.

На рисунке, пришпиленном слева от зеркала, ближе к окну, изображен был довольно похоже жираф с длинной-предлинной шеей. Этой шеей он даже проткнул облака, из которых на серую землю сеялся нарисованный дождь, а голове жирафа было весело и хорошо наверху, потому что там во всю светило солнце.

– Здорово! – сказал я. – Это он сам придумал или вы ему подсказали?

– Точно не я. Но мне нравится. Вам тоже?

Я бы предпочел все-таки, чтобы она не улыбалась так беззаботно, потому что я уже знал, что ровно в пять, это будет последнее дело, суд, куда она не явится, потому что ее, видимо, обманули и не предупредили, выдаст нам бумагу, которой Таня Кипнис будет переехана, ей скажут: выметайся-ка, любезная, тут теперь будет сувенирная лавка, а ты как хочешь, ля-ля. Но это была не моя игра, и я ничем не мог облегчить ее участь.

Она была так всерьез увлечена своим художеством, что это я первым заметил, как в парикмахерскую вошел и отразился в зеркале пацан лет двенадцати, очень на нее похожий, сразу видно, что сын – зубы вперед, только стиснутые, без улыбки. Она тоже увидела его сначала в зеркале и дернулась, но мягко продолжала свою работу и так же мягко спросила:

– Антошка? А ты почему не в школе?

– Сбежал.

– А что такое?

Ножницы щелкали и звенели, мои волосы падали на простыню так же бесшумно, как листья за окном, пацан глядел в зеркало прямо ей в глаза.

– Папа пришел меня забирать, Клавдия Ивановна предупредила, вот я и убежал. Она тебе еще не звонила?

– Нет. Я не знала, что папа здесь. А ты не хочешь?

– Нет, не хочу. Они меня, наверное, будут караулить возле дома.

– Хорошо, – сказала она. – Посиди в том кресле, пока я закончу.

Я с беспокойством посмотрел в зеркало на плащ, который висел позади на вешалке, потому что в кармане лежал пистолет, а парень был очень даже любопытный и бойкий. Но он же не знал, что он там лежит.

Таня ничуть не спешила, все так же танцуя вокруг меня и иногда вдруг случайно касаясь моего плеча грудью, которая под ситцем была, видимо, тяжелой и тугой. Она приподнимала очередную прядь расческой и ловко срезала ее ножницами: щелк! Только улыбаться она уже перестала.

– Слушай, Антон! – сказал я. – Я расскажу тебе одну историю. Когда я был примерно как ты и жил в этом городе с мамой, мой папа тут не жил, он работал большим начальником в Москве. Мы почти все тут были такие, в этом нет ничего особенного… – Я посмотрел в зеркале, как Таня на это реагирует, но они оба с похожими лицами молча ждали, что я расскажу дальше. – Он был хороший папа, собственно, он и есть, только сейчас он уже совсем старый, а тогда он приезжал нечасто, раза два в год, но всегда покупал мне кучу конфет и рубашек и водил меня куда-нибудь в кино или в цирк, если цирк сюда приезжал. Ты следишь за моей мыслью?

– Да, – сказал он, а она подняла расческой прядь и щелкнула ножницами.

– Ну вот, а однажды, тоже вот такой же осенью, солнце прямо сияло, все деревья стояли золотые и было необычайно тепло, отец напустил на себя таинственный и важный вид и сказал, что мы идем в одно место и там сделают так, что в школе никто больше не будет смеяться надо мной. Меня дразнили в школе, потому что, видишь ли, в детстве я был совсем рыжий и у меня волосы торчали, как солома из чучела. И мы с папой пришли в парикмахерскую – представляешь себе? Как раз вот в этом кресле я и сидел, а стриг меня один старичок, твоя мама, оказывается, его еще даже помнит. Другие папы водили своих сыновей или дочек в кино и в цирк, если он сюда приезжал, но никого не водили в парикмахерскую и не стригли за полтора рубля с укладкой, я был один такой. Даже этот старичок ужасно гордился мной. Как ты думаешь, зачем папа это сделал?

– Не знаю, – сказал пацан, сначала как следует подумав.

Ситцевая Таня сказала:

– Наверное, он вас просто очень любил. Когда ты любишь человека, ты хочешь, чтобы он был красивый. Он и так красивый, а ты хочешь, чтобы еще. Наверное, это и есть любовь.

– Пожалуй, – сказал я и поймал ее взгляд в зеркале. Мне показалось, что глаза у тебя зеленые, тогда, но, возможно, это была аберрация, вызванная воспоминаниями о зеленых зеркалах парикмахерской моего детства. Она отвела взгляд, потому что это получилось как-то уж слишком откровенно.

«Но если есть в кармане пачка – сигарет, – значит, все не так уж плохо – на сегодняшний – день. – И билет на самолет – с серебристым крылом…»

Тут я решил, что мне пора выпить вторую порцию. Соседка делала вид, что спит, но спать она не могла, потому что в иллюминатор било солнце и мы летели над бескрайним до горизонта и дальше полем снежных облаков, тоже источавших чистый, хирургический свет. Свет – дело интимное, его не должно быть так много. Свет должен бережно выхватывать из темноты какие-то драгоценные детали: не ваши губы, бедро, грудь с такими белыми шрамами на чуть смугловатой коже, – а если так беспощадно, то это просто какая-то пытка светом. Нельзя так.

«Окропиши меня иссопом и очищуся, омыешь мя, и паче снега убелюся».

В это время в парикмахерскую заглянул какой-то молодой человек и сел ждать в коридорчике.

– Вы тоже стричься? – крикнула Кипнис в коридор.

– Ну да, – сказал как-то невнятно этот парень. – А что же еще?

– Хорошо, тогда ждите, мы скоро.

Он вышел под акации, и через окно было видно, как стал звонить куда-то по мобильному телефону, потом опять вернулся и сел.

Она уже закончила, с удовольствием оглядывая то, что ей удалось сделать с моей головой, и это, в самом деле, было неплохо, хотя все равно красавцем меня сделать было нельзя; она сняла простыню, и бывшие мои волосы бесшумно слетели на пол.

– Наклонитесь к раковине, я помою еще раз. Интересный рассказ про вашего папу, но наш папа – он не такой.

– Это еще не все, – сказал я, подставляя голову под струю.

И снова теплая волна, снова целомудренная ласка, которой больше не будет потом уже никогда. Она снова вытирала голову полотенцем, и мне, честное слово, было жаль, что все уже кончилось, а сын ее смотрел на меня в зеркало очень внимательно, ожидая окончания рассказа.

– Ну, потом я пришел домой, – начал я, и тут мне пришлось заговорить громче, потому что она сушила мои волосы феном, и он сильно жужжал. – Я пришел домой, мама посмотрела на меня и спросила, где мы были на этот раз с папой. Я рассказал, ужасно гордый собой. Она сказала: «Все ясно, поехали». Мы-то жили здесь, в старой части, а поехали в микрорайон, и там всю эту роскошь остригли, там самая обычная тетка в обыкновенной парикмахерской перестригла меня под полубокс, как всегда, это значит – сзади почти под ноль, спереди чубчик, уши врастопырку, и все дела… А отец этого не видел, потому что он к тому времени уже уехал в аэропорт, я ему даже и не рассказывал об этом никогда, и в школе, и вообще никому никогда не рассказывал, вот сейчас тебе первому.

Татьяна Кипнис выключила фен, и я постарался показать мальчишке в зеркало, как это было, с ушами.

– Зачем она это сделала? – спросил он.

– Не знаю, – сказал я. – Вернее, теперь понимаю, но я бы тебе не смог сейчас это объяснить. Как-нибудь потом, может быть. Сколько с меня?

– Триста рублей, – сказала она, и я дал пятьсот.

Надо было надеть плащ и уходить.

Она уже почти забыла про меня, она сказала сыну:

– Я бы тебя проводила до дома, но, видишь, у меня еще клиент.

– А если они меня там караулят?

А у нее тут было не такое заведение, чтобы разбрасываться клиентами. Мне тоже хотелось как-нибудь загладить свою вину перед ней за суд, которая, в сущности, была и не совсем моя вина, но все-таки. Я сказал:

– Давайте я его провожу, куда он скажет. Пойдешь со мной, Антон?

Он опять чуть подумал и сказал:

– Пойду.

Я надел плащ, и мы пошли. Солнце сияло, как в тот раз, двадцать восемь лет назад, и было так же тепло, и этот чертов плащ был мне совершенно не нужен, а правый карман у него оттягивало книзу.

Пацан едва доставал мне до плеча, но шел как-то прытко, взбираясь по ступенькам в горку, где они, оказывается, жили. Улицы петляют у нас в городе длинными языками, поднимаясь постепенно, а мощенные камнем тропинки со ступенями, некоторым уже лет по двести, режут улицы поперек, и по ним можно подняться короче и круче, что мы сейчас и делали. Время от времени Антон останавливался наверху и ждал меня.

Я шел медленно, стараясь уловить ритм здешней жизни. В городе пахло теплом и землей, и после бетонных городов Урала, где я в последнее время часто выступал в судах, этот был похож на игрушечный магазин. Игрушки секонд-хенд, игрушечные дома впитали лишайниками, плюшем красных виноградников и ноздреватыми камнями фундаментов чьи-то улыбки и слезы, а старые игрушки всегда интереснее и живее, чем новые. Домишки, что тянулись слева и справа за желтыми кружевами акаций, уже обречены были на снос по логике будущего строительства, которое затеет тут Брюхов, и, зная это, я чувствовал себя перед ними немного предателем.

Я разглядывал их окошки с чувством сожаления и вдруг проснувшегося во мне какого-то еще другого, смутного чувства, которое ныне, уважаемая соседка справа, я определяю как любовь, которой вы, зажравшиеся скоты, лишены отныне и навеки. Я как раз рассматривал один такой домик, где, кажется, даже жил когда-то кто-то из нашей школы, когда сверху с улицы раздался шум. Я поднял глаза и увидел, что там большая черная машина, только что остановившаяся, из нее выскочил мужик и уже схватил за руку Антона, который вырывается и кричит.

– Мама! – кричал он, не соображая, что мама была в парикмахерской.

Я уже прыгал по ступеням вверх, путаясь в плаще, а второй парень, который выскочил из черной машины на помощь первому, был как раз тот, из парикмахерской, и я понял, что они выследили пацана. Но Антон вдруг присел, изо всей силы пяткой лягнул державшего его парня в коленку, тот охнул и выпустил его руку от неожиданности, а тут и я подскочил и успел встать между ними. Черная машина чавкала включенным двигателем, и там еще сидел водитель, и нас было четверо друг напротив друга, а весь сонный город вокруг вообще был пуст.

– Что вам надо? – спросил я, заслоняя собой пацана.

Тот, который был в парикмахерской, с недоброй усмешкой двинулся на меня, но второй, которого я сейчас видел боковым зрением, вдруг сказал:

– Борис Павлович, так это вы? Вы же были с Андрей Валентиновичем, мы вас сопровождали вчера из области. Вы же его юрист из Москвы, да? У нас есть распоряжение отвезти мальчишку к Андрею Валентиновичу, это его сын.

– Это его сын? – тупо переспросил я.

– Я не поеду, – сказал Антон, пятясь назад к тропинке, по которой мы с ним только что поднялись.

Я сказал, обернувшись к нему, а потом назад:

– Но он не хочет.

– Он не может что-то хотеть или не хотеть, он еще ребенок.

Пацан брызнул вниз, тот, который следил за нами в парикмахерской, рванулся следом, но я почти инстинктивно подставил ему ножку, как в школе, и он загремел под забор. Я успел выхватить пистолет из кармана плаща, снял его с предохранителя и выстрелил в воздух, сам отступая и загораживая проход. Даже не знаю, почему я тогда так сделал.

– Я стреляю! – крикнул я, наводя ствол на того, который упал и сейчас уже поднимался в бешенстве. – Я не шучу, меня Рюха научил как.

– Постой, Коля, – сказал второй и, видимо, более разумный. – Это юрист Андрея Валентиновича, и мы сейчас как-нибудь договоримся по семейному праву. Зачем нам всем лишний шум?

– Мы не договоримся, – сказал я, продолжая держать под прицелом второго. – Послушайте, я думаю, что в этом городе стреляют пока что не все время, сейчас сюда уже едет милиция, и я им расскажу, что вы хотели выкрасть мальчишку. Поезжайте к Андрею Валентиновичу и скажите, что я сам урегулирую все вопросы с пацаном.

Я стал отступать спиной, не опуская ствол, это было не очень удобно, так как ступеньки были неровными и крутыми, пока не услышал шепот:

– Сюда, сюда!..

Я протиснулся в щель, рванув плащ за полу так, что материя треснула где-то под мышкой. Ну конечно же, в этом доме еще жил Семен из класса «Б», я был у него пару раз, мы с ним менялись марками. Там есть калитка еще и с другой стороны. Мы уже были на соседней тропинке, а у Семена в саду раздавался треск, и машина куда-то рванула по улице, и я, схватив Антона за руку, потянул его снова вверх. Мы проскочили улицу, на которой уже никого не было, побежали правее, где под забором санатория Артема была щель, она была здесь всегда, и я в нее, оказывается, еще пролезал. Наконец мы пошли быстрым шагом: я задыхался с непривычки, а погоня, если она была, уже потеряла след.

Мы сели на скамейке, спрятавшейся в разросшихся кустах под корпусом с вывороченными, как будто войной, окнами, и я закурил.

– Вас Борис Павлович звать? – спросил Антон.

– Меня звать Бэн, – сказал я. – Так меня все звали в этом городе. Ред Бэн, потому что в детстве я был совсем рыжий. Зови меня так.

– У вас пистолет, – уважительно сказал он.

– Это случайно получилось, вообще-то я не люблю оружие. Честное слово, я не милиционер и не бандит.

– Они вроде сказали, вы юрист. Правда? Кто вы?

И я задумался: кто я? Я попробовал объяснить:

– Корпоративный юрист. Это такая профессия, которая, понимаешь, мне больше уже не нравится, и я бы хотел ее, может быть, сменить. Но это не так просто сделать в сорок лет. У меня тоже есть дети, и их надо кормить.

– Понятно, – сказал он и вздохнул, как взрослый.

– Можно я тоже у тебя спрошу кое-что?

– Конечно, спрашивайте.

– Почему ты не хочешь встречаться с отцом? Ты его не любишь?

– Не знаю, – сказал он. – Раньше любил, мама даже отпустила меня с ним после четвертого класса в Турцию, там было здоровски. Но отец потом стал говорить, что он не хочет, чтобы его сын был сыном парикмахерши. А я не сын парикмахерши, я сын моей мамы, и моя мама самая лучшая.

– Ты прав, парень, – сказал я. – Теперь я тебя вполне понимаю. Вот я уехал от своей мамы, и это плохо кончилось.

– Расскажите, – попросил он.

– Сейчас что-то не хочется…

Отсюда, от корпуса с вывороченными окнами, открывался чудесный, хотя теперь уже почти дикий вид на парк внизу и на раковину бывшего зеленого театра. Перед эстрадой стояли рядами облупившиеся скамейки, а по слинявшим от дождей и снега доскам помоста ветер гнал побуревшие и свернувшиеся листья платанов; казалось, даже здесь слышно, как они там шуршат, катясь, но на самом деле это было слишком далеко. Я сказал:

– Видишь, это зеленый театр. Когда-то двадцать лет назад мы устроили тут концерт Виктора Цоя. Ты знаешь, кто такой Виктор Цой?

– Нет.

– Ну ничего, я тебе потом про него еще расскажу и куплю диск, чтобы ты послушал. Это был не концерт, а просто что-то фантастическое, а я был у него за ударника, у меня была куча вот таких барабанов, всяких тарелок, палок и щеточек. Да, это было что-то. Папа тебе не рассказывал? Это ведь мы с ним устроили двадцать лет назад, правда, он был тогда совсем другим человеком… Ну пошли, а то у меня еще есть дела. Куда мы идем?

Он провел меня (мы шли задами и никого не встретили) неподалеку к старому дому, который выглядел уже заброшенным, в заросшем саду. Он подставил стул на террасе, чтобы нащупать ключ под притолокой, и открыл дверь, из которой пахнуло немного прелью.

– Надо открыть окна и проветрить, – сказал я. – Пока еще тепло. Что это за дом, кто здесь живет?

– Здесь жила тетя Галя, мамина подруга, но она уехала в Москву. Этот дом они пока еще не знают, и в нем можно пересидеть, пока отец в городе. Только надо позвонить маме и сказать. У вас есть мобильный?

– Конечно. А у тебя нет?

– У меня отняли взрослые ребята, а на новый у мамы пока нет денег, – объяснил он. – Можно я позвоню?

Он набрал номер и объяснил Кипнис, что мы у тети Гали. Он ей сказал:

– Они хотели меня поймать и увезти, но мы отбились с дядей Бэном… Ну, это тот самый, который у тебя стригся, а потом пошел меня провожать.

– Возьми этот телефон, я тебе его дарю, – сказал я, когда он закончил говорить. – Я по дороге куплю себе новый.

– Что вы, он же дорогой, наверное.

– Зато это будет память, – сказал я. – Ты будешь вспоминать, как мы с тобой отбились от злых дядек на черной машине, и уже никто не посмеет этот телефон у тебя отобрать.

– Спасибо, дядя Бэн. – Он вдруг улыбнулся зубами вперед, как мама.

– Ты можешь стереть телефоны, которые там забиты, а у меня это все есть дома в компьютере, я перепишу. Надо только карточку поменять, я, может быть, куплю новый телефон и зайду еще вечером, и мы с тобой все сделаем и поменяем карточки.

Еще я оставил ему денег, чтобы он потихоньку, чтобы не засветиться, сходил в магазин и купил какой-нибудь еды для себя и для мамы. И еще, если ему дадут, бутылку вкусного вина – если я вечером зайду, то мы с его мамой выпьем. Мы выпьем за дружбу, а может быть, и за любовь, потому что никто, на самом деле, не может объяснить, что это такое.

Я спохватился, что надо спешить, была уже половина второго. По улице шла машина, я махнул рукой, и водитель подвез меня всего за полтинник к санаторию, у ворот которого, единственного в этом городе, цвели клумбы и стояла настоящая охрана. Я успел подняться к себе, принять душ и сменить рубашку, которая пропотела под плащом, пока мы бегали, отстреливаясь от держиморд Брюхова. Я понял с облегчением, что доложить ему они еще не успели: наверное, все еще ловят Антона где-нибудь там, боятся показаться без него на глаза хозяину.

– А ты постригся, – сразу заметил Рюха, как только вошел ко мне ровно в два. – В той самой парикмахерской, конечно?

– Да, я ведь сентиментален, но там, кстати, неплохо стригут.

– Она сама там работает?

– Кто «она»? – спросил я.

– Ну, такая, с зубами вперед, – сказал он и при этом показал осанкой и руками, с издевкой, но даже довольно похоже, какая у нее грудь. – Кипнис.

– Ну да, Таня, ее так звать, я спросил.

– А больше ты ничего у нее не спрашивал?

– Да нет, зачем мне, – сказал я. – Еще пацан к ней какой-то прибежал.

– А, пацан… – сказал он. – Ну ладно. Ну, пусть поработает еще сегодня, а завтра я с судебным решением ее оттуда уже выкину.

– Оно еще должно вступить в законную силу, – осторожно сказал я. – Она же его будет обжаловать, когда узнает.

– Да ладно, – сказал Рюха. – К тому времени там уже будет сувенирный магазин со всеми нужными решениями городской администрации. Путь обжалует. Пошли будить юриста.

Юрист спал одетый, лицом вниз, рядом с кроватью стояла бутылка водки, в которой уже оставалось только грамм пятьдесят на донышке.

– Блядь! – сказал Брюхов. – Ну, считай, он уже не работает и даже не живет в этом городе. Жаль, у него хорошие знакомства. Но в суд придется идти тебе, Бэн, ты уж извини.

– Последний раз такая же петрушка была двадцать лет назад, когда у Цоя запил ударник и мне тоже пришлось выйти на замену, – сказал я. – Помнишь? Но тогда это было для меня ростом вверх, а теперь это падение вниз, потому что дело какое-то вонючее, не люблю я такие дела.

– Ну надо же как-то со всем этим покончить, – возразил он. – А у тебя одного есть от меня общая доверенность.

– Ладно, – сказал я. – По старой дружбе. Но мне все-таки надо посмотреть документы, даже если она и не придет.

Он протянул мне портфель, который так и таскал под мышкой, и в это время ему позвонили на мобильный. Он переспросил в трубку:

– Не нашли? Убежал? Из парикмахерской?.. – Он смотрел на меня. – Я сейчас спускаюсь, ждите меня в холле.

Я пожал плечами и сделал вид, что иду к себе читать документы. На самом деле я взял слегка порванный под мышкой плащ, правый карман которого оттягивался книзу, спустился по лестнице к задней двери, через которую убегал гулять еще в ту пору, когда мама заставляла меня делать уроки в каком-нибудь из пустых номеров, и спокойно мимо охраны вышел в город, сразу перешел на другую сторону и свернул на тропинку вбок.

Я сел на первую же попавшуюся скамейку и раскрыл портфель. Из интересного мне попалось там постановление о возбуждении уголовного дела против гражданки Кипнис за уклонение от уплаты налогов, правда пока еще без печати, и договор дарения доли в ООО «Волосы Вероники», вот его я прочел очень внимательно. Собственник двух долей в ООО А. В. Брюхов, ниже именуемый «даритель», передавал гражданке Кипнис Т. В., ниже именуемой «дарополучателем», одну из этих долей взамен уплаты регулярных алиментов на содержание сына, Брюхова А. А.

Я выбросил сигарету, убрал это все обратно в портфель и пошел вниз, к площади. Я уже впустил в себя этот город с запахом земли и золотом его деревьев, я уже жил в нем, но любоваться им мне было сейчас некогда.

– Послушайте, можно вас спросить, если вы не совсем спите?

– Что?.. Что вам надо?!

– Ничего, просто вы похожи на вторую жену моего отца, ей уже почти пятьдесят, а она спит с одним из друзей моей юности. Понятно, что отцу уже шестьдесят пять и он уже ничего не может, но она же спит с ним с самого начала, то есть уже пятнадцать лет, а ему сейчас, как мне, сорок…

– Вы пьяны, вы хотите, чтобы я вас сдала в милицию во Внукове?

– Это очень на вас похоже, хотя, может быть, я и зря про вас так. Вам вообще случалось когда-нибудь кого-нибудь предавать? Вы знаете, как это тяжело, даже если это и правильно, но не неизбежно?

Она подняла руку, чтобы нажать кнопку вызова бортпроводницы, но я успел ее перехватить и сжать в запястье, как гадюку.

– Ну, не надо, не надо. Я же просто хотел поговорить, ничего больше. Я тоже солидный человек, между прочим, я корпоративный юрист.

Не надо милиции, все равно в московской милиции мне никто ничего не сделает, у отца там слишком серьезные связи, не волнуйтесь, пристегните ремни, мы уже скоро начнем снижаться. Свинство, что в самолете нельзя курить. Я пойду пописаю, пока не зажглось табло.

В парикмахерской снова было пусто, чисто и тихо, если не считать того, что неслось из радиоприемника на подоконнике: «любила – забыла – ля-ля». На этот раз я положил плащ и портфель на всякий случай возле кресла на пол и сел, а она смотрела на меня с испугом, и уже не улыбалась, и как-то даже осунулась, грудь ее финишную ленточку больше не рвала.

– Ну, что вы смотрите? – сказал я, отворачиваясь от окна. – Давайте, работайте!

– Я же вас только что утром постригла.

– Ну намочите мне голову и делайте вид, что стрижете, а я вас буду пока инструктировать. Антон больше не звонил?

– У него нет телефона, последний раз он звонил с какого-то московского номера. Это ваш?

– Да, он у него. Раз не звонил, значит, у него все в порядке, а нам с вами надо действовать быстро.

– Кому это «нам», разве нас уже что-то связывает? Кто вы вообще такой?

– Ваш сын уже задавал мне сегодня этот вопрос, – сказал я, – и я не смог на него ответить. Я корпоративный юрист. На самом деле, моя профессия называется «рейдер», но я устал от этого, понимаете? Я не хочу отнимать у вас вашу парикмахерскую. Вы мне нравитесь, и, может, это ваша жизнь. У вас хороший сын. Ну давайте, делайте там что-нибудь…

Она наконец очнулась, повязала мне простыню немножко криво, все-таки она волновалась, и сунула голову в раковину. На этот раз нам было не до нежностей, она только окатила водой, взлохматила полотенцем и начала щелкать ножницами понарошку вокруг. Я сказал:

– Там в портфеле лежит договор дарения от некоего Брюхова гражданке Кипнис доли в ООО «Волосы Вероники». Идиотское название, ну ладно, не в этом дело, там написано, что дарение производится взамен алиментов на сына, у вас есть такой же экземпляр?

– Да, – сказала она, немножко успокаиваясь и щелкая, – он здесь в сейфе лежит. Название придумала не я. А вы откуда об этом знаете?

– Дело в том, что я довольно хорошо знаю вашего бывшего мужа, – сказал я. – Сейчас некогда рассказывать, поэтому коротко. В восемьдесят девятом году, когда Рюха был секретарем горкома комсомола, мы провернули здесь один концерт и продали триста левых билетов. Мне нужна была музыка, а не деньги, но без денег и музыки не бывает, а Рюха понимал, что такое деньги, всегда. Но, когда нас взяли за задницу, он свалил все на меня, мы так решили, потому что мой папа работал в Совете Министров СССР, и он, конечно, меня вытащил. Я не хотел уезжать из этого города, но это было его условием, чтобы я учился на юридическом, и он даже устроил мне комнату в Москве. А Брюхов уж появился, как только узнал об этом. А вас-то он как же подцепил, если вы дочка Кипниса?

– Ну… – сказала она, машинально начав стричь мои волосы там, где они и так уже были совсем короткие. – Я была такая девочка, художницей все мечтала стать, восемнадцать лет… Отец попросил его помочь, и он меня взял сначала к себе в Москву в офис секретаршей… Сына он признал и дал ему свою фамилию, но не предлагал жениться. Потом он завел разговор о браке в девяносто девятом, когда Антошке было уже два, а я взяла и уехала от него насовсем. Не понравилось мне там у вас, в Москве.

– Понятно. Я помню, у него была какая-то секретарша, но я-то почти все время сидел на Урале. Из меня получился хороший корпоративный юрист, и мы с подачи отца внедрились на Урал и банкротили там все подряд. Я делал деньги, но мне все-таки музыка порой казалась важнее, чем деньги, поэтому они в конечном итоге все оказались у него. Если бы не отец, у меня, наверное, вообще ничего бы не было. Он дал все связи и выходы на директоров, Рюха ему как-то сразу понравился, хотя, может, он даже и не ему понравился… ну, это неважно.

– Я знаю про жену вашего отца и про Брюхова, – просто сказала она.

– Вот как? Откуда?

– Она приезжала в офис, когда он улетал, и требовала, чтобы я уехала из Москвы. Она дико ревновала, мне ведь тогда было двадцать один. Она даже предлагала дать мне денег, чтобы это компенсировать, но мне было противно, и я уехала просто так.

Она уже не делала вид, что стрижет меня, да и голова моя была опять уже совсем сухая, а она глядела в окно на желтые кружева акаций.

– Он что, так до сих пор к ней и ходит?

– Думаю, да. Он будет это делать, пока отец жив. Потому что, если он перестанет, она просто заложит его отцу.

– Как это отвратительно, – сказала она. – А ваша мама? Вы говорили, что она осталась здесь?

– Она умерла, – сказал я. – Когда это все случилось и я уехал в Москву, она что-то стала много выпивать, да и санатории все позакрывались, и у нее уже не было работы – в общем, ее нашли на дне ущелья спустя пять лет, как я уехал. То ли она выпила лишнего и поскользнулась на мостике, то ли сама бросилась вниз – этого никто никогда не узнает.

– Простите, – сказала Таня.

Мы переглянулись в зеркале, и я понял, что теперь она просто гладит мою голову рукой, как бы жалея, и у меня по спине пробежали мурашки. Радио пело: «любила – забыла». Я сказал:

– Да выключите вы эту попсу! Ваш отец, завотделом культуры, просто выпорол бы вас за такое…

Она улыбнулась, и грудь ее опять разорвала ленточку, и она сказала:

– Да я ведь не вслушиваюсь. Ну просто… Грустно ведь вот так сидеть тут целый день одной, а так хотя бы что-то…

– Ну все, поговорили, – сказал я, вставая. – Надо идти. У вас есть второй ключ от парикмахерской?

– Должен быть где-то в ящике еще с тех пор, когда здесь работали двое.

– Тогда дайте его мне и спрячьте вот это, но не в сейф, а так, чтобы я мог его забрать отсюда в любое время.

Я достал из кармана и протянул ей пистолет.

– Дело в том, что меня с ним просто заберут при входе в суд, там у них подкова. Вы тоже должны быть в суде ровно в пять с экземпляром вашего договора. Я буду там представлять Брюхова, а вы перед судьей делайте вид, что мы незнакомы. Показывайте ей ваш договор, снимите с него, если успеете, где-нибудь копию и требуйте, чтобы судья огласила документы по санаторию имени Крупской. Они должны быть в деле, там третья доля, и там должна быть фамилия Брюхова как приобретателя. Вы все поняли?

– Я ничего не поняла, – сказала она испуганно, стараясь запихнуть пистолет подальше в ящик.

– Договор дарения, санаторий Крупской, алименты, – повторил я. – Уже четыре, а мне надо еще купить билет. Некогда повторять. Неважно. Я должен был требовать двумя долями, чтобы у вас забрали вашу в связи с тем, что вас невозможно найти, но, если вы придете, это все рухнет и так.

Ставший ненужным плащ я тоже оставил в парикмахерской на вешалке и вышел в город в пиджаке, испытывая забытое чувство легкости от этого и оттого, что я больше не был корпоративным юристом. Я чувствовал себя твердо шагающим по земле, но порвавшим цепь земного притяжения, я как будто уже взлетел, я летел, как оторвавшиеся от ветки листья, я сделал что-то, что было в том, оставленном мною теперь мире немыслимым: я не переметнулся на сторону более сильного, что было бы там в порядке вещей, я пошел на предательство не ради спасения собственной шкуры и не ради того, чтобы получить больше, мой выигрыш был не в этом.

К вечеру вдруг оказалось, что город все-таки негусто, но населен: в кафе появились девушки, выпорхнувшие откуда-то из офисов, шли дети из школы, и детей казалось, как всегда, больше, чем на самом деле, потому что они обгоняли друг друга и что-то кричали друг другу. То есть здесь еще кто-то жил, война не уничтожила все население, а теперь она была далеко, и, значит, жизнь тут была восстановима. Вот придет спасительный Рюха, он будет называться какими-нибудь ЗАО или ООО, за которыми его трудно будет вычислить, но это будет он, он принесет инвестиции, и эти мертвые бетонные коробки, сбрызнутые живой водой денег, оживут, они оглянутся вокруг глазами вновь обретенных окон, а на окнах вскоре появятся еще и занавески, означающие возвращение стыдливости, жизни в нормальном, мирном понимании этого слова. «Санация» – мы всегда оправдывали себя этим медицинским, никелированным на вкус термином, и это, конечно, нужно экономически, как гнойная хирургия, только теперь уже без меня.

Билетные кассы находились там же, где всегда, на площади, на первом этаже большого и самого аляповатого здесь здания управления курортом; выше, как я понял по множеству вывесок, все было уже сдано в аренду, но кассы почему-то остались. В гулком от пустоты зале, который раньше был с утра до ночи душно забит замысловато загибающимися очередями, была, наверное, дюжина окошек одних только авиакасс, и в каждом почти из них сидело по кассирше: все они молча смотрели на меня и ждали, кого же из них я выберу. Наташу или Люсю. Я пошел в середину и купил билет на завтра, на первый утренний рейс в восемь тридцать.

Потом, все приближаясь и приближаясь к суду, я зашел в салон связи и купил себе новый телефон с местной карточкой. Я оставил коробку тут же и позвонил на свой собственный московский номер Антону, чтобы узнать, как он там. Я долго слушал гудки, но никто не взял трубку. Наверное, он решил не отвечать, что и правильно, потому что по этому номеру может позвонить его папа, и тогда будет сложно объясниться с ним.

Я увидел его у дверей суда, где была еще припаркована черная машина – прямо под запрещающим знаком. С милицией у него, значит, тут уже все в порядке, интересно, как с судебными приставами. Я подошел, прижимая подмышкой портфель с документами, встал рядом и достал сигарету. К тому, что он может здесь появиться сам, я, по правде говоря, не был готов.

– Она только что прошла внутрь, – сказал он делано спокойным тоном. – Ты знаешь, это было так неожиданно, что мои не успели ее задержать.

Ага, подумал я, значит, с приставами отношения сложнее.

– Это ты ее предупредил. Зачем ты это сделал, Бэн?

– Послушай, – сказал я, закуривая, как можно спокойней. – Она все равно стала бы обжаловать это решение, принесла бы справку в областной суд, что была все время в городе и никуда не уезжала. Ничего бы у вас не вышло с этим юристом-алкоголиком, только пришлось бы платить.

– Зачем ты это сделал, Бэн? Когда это вы с ней снюхались? Неужели в парикмахерской? Вот какая прыткая блядь!

Глаза его были пусты от бешенства, а выбритая голова сияла в косых лучах солнца.

– Она вовсе не блядь, – сказал я, – и это подлое дело, Рюха. Ты же ей сам отдал эту парикмахерскую вместо алиментов, зачем тебе обязательно надо ее теперь оттуда выкинуть?

Он неожиданно вырвал у меня портфель и кинул его в открытое окно черной машины, из которого выглядывали его деревянные солдаты.

– Где пистолет?

– Я его потерял после того, как мы отбились с твоим сыном от этих.

– А где он?

– Пистолет? Где-то там…

– Нет, Антон.

– Откуда я знаю, он куда-то убежал.

Мы продолжали говорить тихо, и у меня в руке еще дымилась сигарета.

– Убежал? С твоим телефоном?

Я замешкался, у меня не было ответа, я слишком поздно сообразил, что он может позвонить по моему номеру, а Антон снимет трубку.

– Ну да, я дал ему раньше позвонить, а тут как раз твои гориллы…

– В машину! – рявкнул он.

– С какой стати? Мне надо в суд, иначе у нас будет неявка…

В этот момент я увидел Кипнис у окна в коридоре, она в испуге смотрела на нас, но сама была в безопасности за кордоном судебных приставов, и я махнул ей рукой и помотал головой, стараясь дать понять, чтобы она ни в коем случае пока не выходила оттуда.

– В машину!!!

Эти двое выскочили и больно скрутили меня, посадив между собой на заднее сиденье, а Рюха сел спереди рядом с водителем.

– Поехали!

Ну, поехали, теперь она может выскочить и добежать до дома своей подружки тети Гали, это она сообразит.

– На что ты вообще рассчитываешь, Бэн? – спросил он уже спокойно с переднего сиденья, не оборачиваясь.

– Тебе сейчас рассказать, при всех?

– Хорошо, приедем и поговорим. Но для тебя разговор будет трудный.

– Да и для тебя нелегкий, – сказал я. – Но поговорить пора.

Его ублюдки в нетерпении остались караулить за дверью, а мы сели у меня в номере, где почему-то за день никто не убрался и на столе все еще валялись хлебные объедки и сморщившиеся яблочные огрызки.

Он сказал:

– Ты предатель. Ты слишком дорого заплатил, и к тому же за то, чего ты теперь не получишь. Если ты хотел ее трахнуть, она бы тебе и так дала – в этом городе с этим просто, ты знаешь. И я бы за это на тебя не обиделся, еще и помог бы – мало ли, что я когда-то заделал ей сына. Но ты пошел на предательство и теперь не получишь ничего.

– Иногда нет выбора, – сказал я. – Приходится расставаться с чем-то, а расставаться – это же всегда предавать. Я ухожу от тебя, Рюха, я больше не могу. Я ненавижу эту юриспруденцию, для которой живые люди значат не больше, чем муравьи под ногами. Я ненавижу тебя, это ты изнасиловал город моего детства и всю мою страну, а этой женщине ты мстишь за то, что ты не можешь ее насиловать до бесконечности и она смеет тебе не подчиниться. Но я тоже больше тебе подчиняться не буду.

– Жаль, ты был хорошим юристом, – сказал он. – Сентиментальность тебя погубила, у тебя этими соплями начисто отшибает мозги. Если ты думаешь, что ты ей помог, сорвав суд, то ты ошибаешься: теперь мне придется ее посадить. Ты видел, там есть постановление о возбуждении уголовного дела по налогам, я теперь дам ему ход. С вами нельзя по-хорошему. А сын будет жить со мной, я не хочу, чтобы мой сын был сыном парикмахерши.

– Ах вот в чем дело, – сказал я. – Ну правильно. Не Ирина же Ивановна будет тебе рожать.

Я увидел, как он побелел и на лысой его голове вздулась синяя вена.

– Где Антон? Где они оба?! Ты мне покажешь!

– Нет, я не знаю, он убежал, и я его больше не видел.

– Ладно, ребята расспросят тебя поподробнее, когда мы договорим.

– Если ты тронешь пальцем эту женщину, я убью вас обоих, – сказал я. – Тебя и Ирину Ивановну в первую очередь, потому что ты просто подлец и мелкий сутенеришка, а она убила мою мать и отняла душу у моего отца, у которого тогда еще был шанс остаться человеком.

– Убьешь? – Он засмеялся нехорошо. – Нет, этого ты не можешь. Ты даже – как там? – муравья под ногами хочешь пожалеть.

– Я просто расскажу про вас отцу, я думаю, этого будет достаточно. У него же весь контрольный пакет. Он напишет новое завещание, и Ирине Ивановне не достанется ничего. И тебя он вышвырнет, как дохлую крысу.

Он молчал, думал. За открытым окном вечерело, и в сумерках запела там в деревьях какая-то птица. Они тут даже и зимой, бывает, поют.

Он встал и подошел к двери и кивнул тем двум ребятам, чтобы заходили. Он спросил:

– Ну что, справитесь вдвоем или еще кого позвать? Этого парня в детстве часто били, потому что он был рыжим, но он не профессионал. Объясните ему, как у нас обращаются с предателями. И расспросите хорошенько, где мой сын, которого вы упустили днем, он должен знать.

– Сними-ка пиджак, – сказал мне тот, которому я поставил подножку. – Такой хороший пиджак, я, может, после тебя его буду носить.

– Колян, он должен остаться живой, – сказал Рюха. – Я еще не решил, что с ним дальше буду делать. И следов никаких не должно оставаться, а то с него станет кому-нибудь их предъявить.

– Ясно, шеф.

– Подождите, я выйду. Я не люблю смотреть на это даже в кино. Вовсе я не так жесток, как ты почему-то думаешь, Ред Бэн.

Он вышел и затворил дверь, а парни стояли и улыбались. Я снял пиджак и повесил его в шкаф на вешалку, я надеялся, что они, может быть, войдут в раж и не догадаются заглянуть в карман, где лежал билет на самолет. Я обернулся от шкафа и от первого же удара в живот потерял сознание.

Когда я терял сознание, они обливали меня водой на ковре и били снова – им пока не надо было придумывать ничего более изощренного, а бить в живот и по почкам было просто весело и доставляло им удовольствие, как на показательных выступлениях, когда выигрыш не так уж и важен. Я уже слышал их, как будто сквозь вату:

– Так где этот хитрый пацан?

– Ловко вы от нас удрали, но теперь тебе все равно придется сказать.

– Честное слово, он куда-то убежал, я не знаю.

– Понятно…

И я снова терял сознание, и тот, который был более спокойным и вроде бы даже рассудительным, поливал меня из санаторного графина водой. Я не знаю, как долго это продолжалось, но за окном было уже совсем темно.

Вдруг дверь открылась и вошел Рюха.

– Ну что?

– Он говорит, что не знает.

– Ишь ты. Рыжий. Ладно, оставьте его пока, у меня для вас сейчас есть другая работа. А пацана мы теперь поймаем и так. Быстро!..

Напоследок тот, которому я ставил подножку, еще раз от души ударил меня ногой в живот, и я опять отключился.

Когда я пришел в себя, свет в комнате не горел – значит, они выключили его, когда уходили. Желтые деревья за окном отражали немного света из соседнего окна, и в этом свете листья их были совсем золотые, волшебные. С трудом, но мне все же удалось подняться. Дверь была заперта снаружи. Я вспомнил, что утром видел под столом недопитую бутылку вина, нашел ее в темноте и выпил прямо из горлышка – там оставалось еще прилично. Я пошарил во внутреннем кармане пиджака, висевшего в шкафу: билет и бумажник были на месте – все-таки в этом городе еще не было настоящих профессионалов. Достав сигареты, я закурил – голова у меня закружилась после затяжки, но потом это прошло и стало получше.

Надо было уходить и надо было придумать как. Я не сомневался, что что-нибудь придумаю, ведь они не знали, что я теперь умею летать. Я лист, оторвавшийся от ветки, у которого еще есть шанс улететь довольно далеко.

Я вышел на балкон пятого этажа, перегнулся над перилами и заглянул через разделявшую балконы перегородку в соседний номер, где горел свет. Там на кровати, прямо на покрывале, лежала в платье и в колготках одна из медсестер и курила, пуская дым кольцами в потолок. Я только никак не мог вспомнить, Наташа это или Люся.

Я даже собрал сумку, надел пиджак, перелез к ней на балкон и вошел в открытую балконную дверь. Она смотрела на меня с кровати спокойно.

– Привет, – сказал я. – Тебя, кажется, Наташа зовут?

– Нет, я Люся.

Я вчера и не заметил, какие у нее длинные ресницы.

– Ты ждешь Брюхова?

– Да, но он не любит, когда кто-то остается у него в номере.

– Значит, ты здесь работаешь медсестрой. А моя мама тоже здесь когда-то работала физиотерапевтом.

– Как ее звали?

– Маргарита Борисовна.

– Ну конечно, я ее помню, – сказала Люся, привстала и сунула ноги в лодочки, чтобы погасить в пепельнице на тумбочке бычок. – Хотя я тогда еще маленькая была. Твою маму еще потом нашли разбившуюся в ущелье.

Я присел на стул и сказал:

– Ну да. Она ни в чем не виновата. Это я, наверное, виноват.

– Никто ни в чем не виноват. Это просто так жизнь сложилась. Моя мама была рентгенологом. А я, видишь, не выучилась. Не успела. – Она хлопнула ресницами, закурила новую сигарету и сказала: – Я слышала через стенку, как тебя там били. Очень больно было?

– Да ничего. Ты тоже ни в чем не виновата, Люся. Спасибо тебе.

– Да ладно, – сказала она.

– Ты им не говори, что я ушел через твою комнату.

– Да что ж я, дура? Я вообще сейчас в другую перейду, не все ли равно, где ждать, пока он соблаговолит тебя трахнуть? Пусть думают что хотят. Правильно?

– Ну да, – сказал я. – Они – это они, а мы – это мы.

– Да. Но если ты пойдешь по коридору, то там охранник сидит.

– Я спущусь по задней лестнице и вылезу через окно туалета, я здесь все знаю, у меня же тут мама работала, ты не беспокойся.

– Может, ты тоже хочешь это самое? – Она посмотрела на меня и тронула рукой пуговицу. – Я бы лучше с тобой…

– Нет, спасибо, мне надо идти, не обижайся.

– В самом деле, а то вдруг они вернутся. Я выйду с тобой и перейду по коридору в другую комнату, попрошу у охранника зажигалку.

Может быть, если бы в этот вечер ему вздумалось оставить Наташу, а не Люсю, та бы закричала и вызвала псов. Нет, они не взаимозаменяемы, никто не взаимозаменяем. Хотя, наверное, и с Наташей получилось бы то же самое, потому что они – это они, а мы – это мы.

Я спустился по задней темной лестнице, проскользнул на первом этаже в туалет и вылез через окно, как когда-то делал и раньше. Дальше надо было по дереву через забор, высокий и с острыми пиками вокруг этого лучшего из всех здешних санатория, но мне мешала сумка, а тело болело от побоев, и я все-таки свалился с той стороны, расцарапав лицо о куст. Но это было уже неважно, и дальше, миновав полосу леса, я вышел на шоссе и пошел в город. Тут мне уже ни к чему было прятаться, потому что черную машину я мог увидеть издалека, а центр вечером оказался оживленным, почти как в те, старые времена. Горели фонари на бульваре, в кафе жарили шашлыки, из разных заведений раздавалась одна и та же музыка: «Любила – забыла – ля-ля», девушки прогуливались с парнями и дамы с отдыхающими. Это же жизнь, такая праздная жизнь, вершина и цель всякой органической жизни вообще, не так ли.

Я даже зашел в музыкальный ларек и купил диск Цоя, который обещал Антону. Потом я открыл своим ключом парикмахерскую, надел плащ, вечером уже совсем не лишний, и положил в карман пистолет. Я бы сейчас с удовольствием перестрелял их всех, но я от души надеялся, что больше он мне никогда не понадобится.

Дом тети Гали я нашел без труда; в окне горел свет, и я постучался у двери. Мальчишеский голос спросил с нетерпеньем:

– Дядя Бэн, это вы?

– Да, это я, открывай!

Дом был старый, все в нем было уже криво и косо, но в нем был налажен уют, чей-то чужой, но такой, в который ты сразу врастаешь тоже, потому что он знаком тебе с детства, еще с того возраста, когда ты даже не знал, что вот это называется диван, а вот это – лампа. Мне уже остро, с тоской не хотелось отсюда уходить, хотя я понимал, что все равно скоро придется. На ней был такой же ситцевый халат без рукавов, в каком она меня утром стригла, – наверное, в парикмахерской их было два, а домой она зайти не решилась, – а сверху была наброшена широкая подружкина шаль. Антон спросил, глядя на мое поцарапанное лицо:

– Они вас били?

– Нет, что ты, мы просто поговорили, правда, довольно жестко. А это я по дороге у вас тут упал.

– Я сразу стер все телефоны, как вы велели, – объяснил он, показывая на мой мобильный, который лежал на столе под абажуром, – там высветился местный номер, и я подумал, что это вы уже купили новый и звоните. А это был он. И он сразу спросил, откуда у меня ваш телефон, потому что сразу меня узнал.

– Ну, ничего страшного, – сказал я. – Надо только все-таки не забыть и поменять карточки, я купил новый телефон с карточкой по дороге.

– А что, вы уже уходите? – тревожно спросил он.

– Нет-нет, я еще у вас посижу, если мама не против.

– Мама, ведь ты не против, чтобы дядя Бэн побыл у нас?

– Пожалуйста, – сказала Кипнис, которая до сих пор молчала и только кивнула мне, когда я вошел. – Ну, давайте тогда откроем вина. Антошка купил, как вы ему сказали, как-то уговорил продавщицу, это шампанское местного разлива, оно такое же, как вы должны помнить.

– Неужели? Есть же какие-то вещи, которые не меняются в этом мире, – сказал я, почему-то даже не узнав свой голос.

Мы замолчали. Но не менялся, например, этот дом, не ее и не мой, я никогда прежде не был здесь, но мог открыть любую створку буфета и знал, что будет внутри. Я открыл шампанское, запустив пробкой в потолок, чтобы скрыть смущение, и разлил вино в два фужера, они были хорошие, старинного стекла. Мы чокнулись молча и выпили.

– Ну рассказывай и иди спать, Антон, – сказала она. – Он хотел идти к отцу, чтобы вас спасать, когда мы поняли, как он вас подставил. А потом он придумал лучше. Но школа завтра все равно не отменяется.

– Ты придумал? – спросил я, ощущая во рту теперь вкус шампанского, который и правда был таким, как раньше, и оно уже слегка ударило мне в голову, я постарался отнести это на обмороки в санатории.

– Я стер все телефоны, как вы велели, но тот, с которого он позвонил, у меня же остался, – с торопливой гордостью сказал пацан. – И я позвонил по нему, когда мама пришла и сказала, что они вас увезли допрашивать. Она сказала, что туда идти бесполезно. Тогда я дождался семи, когда отходит поезд на Москву, позвонил ему и сказал, что мы с мамой уже в поезде…

– Ты вовремя это сделал, – сказал я. – Ты вообще смышленый парень, они, похоже, еще долго будут тебя ловить.

– Значит, они клюнули и поехали ловить нас на следующей станции? – закричал он, как в кино: «Красные наступают!» – и радостно захохотал, и я тоже захохотал, и захохотала его мама Таня, гордо выставив зубы вперед. – Мы их победили, – сказал он.

– Добро всегда побеждает зло, – сказал я. – Обещай мне, что ты никогда не будешь сомневаться в этом. Просто в этом сомневаться нельзя.

Тут я вспомнил про диск и поставил его на дешевую вертушку, которую увидел на полке у тети Гали. И глухой голос Цоя сразу запел, в общем, про то же самое, хотя ты придешь к этому через муки сомнений, если вообще ты к этому придешь, еще не скоро, пацан.

Он не очень слушал, он пока этого еще не понимал. Она сказала:

– Ну все, Антон, почисти зубы хотя бы пальцем и иди спать. Ведь ты же вроде пока еще не пьешь шампанского?

– Сейчас, – сказал он. – Мне еще все-таки надо спросить у дяди Бэна. Вы же обещали мне объяснить. Зачем она это сделала?

– Кто?

Я разливал вино в фужеры, я уже догадался, о чем он спрашивает.

– Ваша мама, когда постригла вас под полубокс.

– А! – сказал я. – Так ты целый день об этом думаешь?

– Да.

– Ну и что ты думаешь?

– Я ничего. А мама думает, она хотела, чтобы вы были как все.

– Я тоже долгое время так думал, – сказал я. – Чтобы я был как все и не выпендривался. Может быть, кстати, это и правильно, а может быть, и не во всех случаях. Но позже я понял, что смысл ее поступка был другой, хотя мама, может, и сама его не совсем понимала.

Они оба смотрели на меня молча. Мне страшно, с тоской, не хотелось уходить из этого дома, хотя он был чужой, ничей из нас, и уходить хочешь не хочешь все равно скоро придется.

– Она, наверное, хотела этим сказать, что я не их. Мама это понимала с самого начала, а я сам далеко не сразу понял. Может быть, я окончательно это понял только сегодня, сейчас.

Он думал. Она сказала:

– Ну все, спать. Иди в тети-Галину комнату, я тебе там постелила.

– Иди, карточку я поменяю, – сказал я. – Все будет хорошо, не волнуйся.

– Мы что, завтра уже не увидимся?

– Ну, увидимся еще когда-нибудь, – как можно более беспечно сказал я. – Жизнь-то еще только начинается.

Он кивнул и стал подниматься по лестнице на второй этаж. Цой пел как раз вот это: «Но если есть в кармане пачка – сигарет, – значит, все не так уж плохо – на сегодняшний – день…» Я разлил шампанское в два фужера:

– Ну что, за дружбу?

– За любовь, – сказала Кипнис. Голос у нее, кстати, был низкий.

– У вас замечательный сын, мне бы хотелось, чтобы у меня был такой, – сказал я, когда мы выпили, но вино больше не пьянило.

– У вас есть дети?

– Двое, от разных жен. Парню уже семнадцать и девочке десять, но я их, честно говоря, не очень понимаю. Мне вообще кажется иногда, что дети перепутаны в этом мире, иногда чужие дети вам как будто бы роднее, чем свои, и наоборот.

– Мой мне родной, мы хорошо понимаем друг друга.

– Вам придется отдать его Брюхову, – сказал я. – Как это ни печально. Ну хотя бы сейчас, на время. А иначе он просто размажет вас по стенке. Обоих. Он сильней. Он посадит вас в тюрьму, а сына отправит в детский дом, пока тот сам не запросится к нему.

Она молчала и смотрела мне прямо в глаза. То ли она презирала меня сейчас, то ли спрашивала о чем-то, то ли искала у меня спасенья.

– Вы это пришли мне сказать?

– Нет, – сказал я и встал, и она встала, а глаза мы не отводили друг от друга. – Я пришел тебе сказать, что любовь – это свет, иногда света бывает слишком много, так что можно ослепнуть, иногда он бывает обманчивый, искусственный, а иногда ты видишь сначала только лучик, но и лучик, если ты его видишь, – это свет, и здесь невозможно ошибиться. И ты не думай, что я пришел просто так. Я пришел тебе сказать, что ты ситцевый ангел, ты спасла мою душу сегодня, когда она была уже на краю.

Мы стояли совсем близко, и она смотрела мне в глаза, а глаза у тебя оказались не зеленые, а серые, но необыкновенно глубокого и теплого серого цвета, как шерсть у кошки или как пепел, когда он еще не остыл.

– Ситец, да, – сказала она. – Я люблю ситцы. Откуда ты знаешь? Обычно мужчины не обращают внимания на такие вещи…

Я расстегнул две пуговицы на халате, ты сбросила шаль плечом, тогда я опустил глаза и увидел на смугловатой коже груди, поднимавшейся мне навстречу, белые тонкие продольные шрамы, и я тихонько провел по одному из них пальцем до кромки материи.

– Что это? – спросил я шепотом.

– У меня был рак груди, когда я родила Антона, – тоже шепотом сказала она, – мне резали, было очень больно, потом все прошло. Это бывает часто. Ты раньше ни у кого не видел такого?

– Кажется, видел, – сказал я. – Но я тогда забыл спросить.

– Значит, те прошлые женщины были тебе неинтересны?

– Да, неинтересны, – сказал я, и отныне и навеки это стало так.

Антон спал наверху, и ему снилось сначала все серое и промозглое, но он был жираф, большой-пребольшой жираф, такой великий, что его шея протыкала облака насквозь. Вот облака, облака, облака, все какое-то серое, мерзкое, мокрое, и видно только под самым носом, и вдруг – солнце! И он счастливо смеялся там, наверху, жадно выставив зубы вперед, и его мама рвала финишную ленточку грудью.

Надо было, однако, уже уходить, потому что они еще могли сообразить и подстроить какую-нибудь гадость в аэропорту. Я уже оделся. Я сказал:

– Я знаю, что я сделаю, только вам с Антошкой надо на время уехать к дедушке в Израиль. Я дам денег, у меня есть.

– Что же ты сделаешь? – спросила она, кутая плечи в шаль.

– Я расскажу отцу про Брюхова и про Ирину Ивановну, – сказал я. – Я думаю, этого будет достаточно, им всем станет не до того. Пусть себе жрут друг друга. Я – не их, и моя мама всегда это понимала.

– Ты не сделаешь этого, потому что это подло.

– У меня просто нет выхода, – сказал я. – Одно предательство тянет за собой другое, если уж мы вступили на этот путь. Не предать невозможно, потому что всякий выбор уже есть предательство чего-то одного.

– Если ты сделаешь это, я расскажу об этом Антону года через два, когда он уже станет достаточно большой.

– Если я не сделаю этого, ты ему ничего не расскажешь: через два года ты будешь в тюрьме, а он будет у Брюхова. Все, мне пора в аэропорт.

– Ты думаешь, я с тобой одним тут спала? – сказала Кипнис. – Не ты первый, не ты и последний, они даже иногда оставляют какие-то деньги, надо же как-то жить. Думаешь, Антошка не понимает? Но ты ему очень понравился в отличие от всех остальных, вот в чем дело. И я даже не знаю, как теперь быть. Он-то у меня с разбором, не то что я сама.

– Помой мне голову, – сказал я.

– Тебе же надо идти… Нет, ты шутишь?

– Окропиши меня иссопом, и очищуся, омыешь мя, и паче снега убелюся.

– Что это? О чем это ты?

Это просто пятидесятый псалом Давида, ангел мой. Его читают в церкви перед покаянием. Не отверни лица твоего от меня грешного, аминь.

Я надел плащ, поцеловал ее на прощанье в губы и вышел.

Ничего особенного, я пешком спустился до площади, где какой-то водитель кемарил в такси, растолкал его, и он подвез меня к аэропорту. Я попросил его остановиться метров за двести и за кустами стал подходить осторожно к зданию. Черной машины нигде не было видно, но они могли приехать и на другой. В половине седьмого было еще темно, и пассажиры, если они вообще собирались лететь этим рейсом, либо сидели внутри, либо еще допивали свой чай в городе. Я вытащил пистолет из кармана, протер его полой плаща и, поколебавшись, кинул под кусты. Теперь мне надо было пересечь площадь и войти в здание, где на входе стояла подкова и сидели скучающие милиционеры. Они чуть запоздали, выскочив из машины мне наперерез, я на бегу сунул руку в карман, и они чуть притормозили сбоку, не понимая, есть у меня там пистолет или нет. Я успел войти в здание аэропорта и поставил сумку на движущуюся ленту. Я был уже перед самой подковой, а они почему-то замешкались, и я понял, что они не выложили что-то свое из карманов и теперь им придется возвращаться. Один из них – тот, который был рассудительный, – вынул что-то из кармана и передал второму, а сам пошел за мной. Но я видел это уже от стойки регистрации. Времени для принятия решений у них было слишком мало – я видел, что он следует за мной к дверям выхода на посадку, отставая на десяток шагов. Если бы это был тот, второй, он бы, наверное, не выдержал и бросился на меня, но этот-то был рассудительный, и на фиг ему было рисковать с совершенно непонятным результатом: не вся же милиция в аэропорту была у Рюхи в кармане, а его не знала и вовсе. Ну и что ты мне сделаешь? – я уже показал паспорт на выходе и снимал ботинки, чтобы идти через еще одну подкову в синих бахилах. Он звонил кому-то, проводив меня глазами. И я еще успел выпить в буфете два по сто коньяку за победу над злом, за то, что добро всегда побеждает зло, только нельзя сомневаться в этом.

Вот так, уважаемая почти что Ирина Ивановна, сейчас посмотрим, чем это все кончится. Самолет уже коснулся колесами земли, и как только он, притормозив, свернул на боковую полосу, сразу и зазвонил телефон у меня в кармане. Номера в этом телефоне еще не опознавались, но его-то номер я помнил, как и код города. Я сказал:

– С добрым утром, Рюха! Как там погода в городе детства, я надеюсь, еще не похолодало?

– Как же ты удрал-то? – спросил он, и я понял, что Люся вовремя ушла курить в другой номер.

– А я теперь умею летать, – сказал я.

– Ну ничего, тебя там уже встречают. Даже если ты сейчас позвонишь отцу, ты же не расскажешь ему всего по телефону. А тебя никто не будет убивать, просто ты посидишь в подвале недельку-другую, пока он соберет деньги, чтобы отдать их одному человеку, не мне…

И он повесил трубку.

Самолет остановился, я закрыл глаза и ждал, пока подъедет трап. Как только он двинулся за окном, я заорал бортпроводнице, стоявшей прямо перед нами:

– Коньяку! Принесите мне сейчас же коньяку, а то я взорву самолет!

– Что такое?! – Соседка даже взвилась над креслом, и тогда я запустил пятерню у нее между ног и стал со всей силы хватать, что у нее там было между ногами. О, какое же наслаждение я получил! Она визжала, со всех сторон бежали бортпроводницы, пилот и просто возмущенные граждане. Меня уже волокли первым по трапу вниз, выкрутив руки назад, но это была ерунда по сравнению со вчерашним, тем более такое удовольствие.

Через десять минут, сидя в наручниках перед капитаном милиции, я говорил ему:

– Если бы я не устроил дебош и вышел бы вместе со всеми, меня бы сейчас уже захватили в заложники или убили. У вас бы тогда было гораздо больше головной боли, поймите.

– Да ладно! – сказал он, разглядывая меня, впрочем, внимательно.

– Я не пьян, я солидный человек и даже кандидат юридических наук, так захотел мой папа, хотя юриспруденция мне что-то разонравилась. Все, о чем я вас попрошу, это разрешить мне позвонить папе, я могу это сделать даже в наручниках.

Он еще внимательней посмотрел на меня и полистал мой паспорт:

– Ну, звоните.

– Папа? – сказал я в трубку. – Я тут в милиции в аэропорту, у меня небольшие неприятности. Собственно, они начались еще там, в городе, и мне пришлось раньше времени сорваться. У меня нет другого выхода, кроме как рассказать тебе кое-что, о чем я тебе никогда не говорил. Только я боюсь, что тебе это будет неприятно.

– Не пугай меня так, – сказал его голос, помедлив. – Я, наверное, знаю, что ты мне хочешь рассказать. Я сейчас вышлю машину. Это во Внукове?

Ему шестьдесят пять, но реакция у него по-прежнему, как у молодого. А воля у него просто железная, всегда было так, и мама не переехала к нему в Москву только в результате этой вот его воли, он слишком владел собой и всех всегда держал в кулаке, кроме Ирины Ивановны и меня, а может, как я теперь начинаю догадываться, и Ирину Ивановну тоже. Я сказал:

– Я вчера постригся в той самой парикмахерской, куда ты водил меня как-то раз в шестом классе, помнишь? Еще был такой золотой октябрь, как и сейчас. Я тебе никогда не рассказывал, что было потом, когда ты улетел? Это тоже, оказывается, страшно важно.

– Ладно, расскажешь, – сказал он.

Предыдущая главаГлава 3 из 4Следующая глава