На другой день было воскресенье, и Федор мог спать долго, хотя и пересеченный полосками света, идущими от плетеных стен сенного сарая. Вчерашний мараскин делал его бледным и нечувствительным к мухе, с упорством ходившей у него по носу.
Сергей встал давно и сидел на балконе, курением отгоняя ос и пчел. Лямер приехала на дребезжавшей телеге.
— Как вы добрались ночью? — осведомилась она. — Цел ли бесчувственный труп Федора?
— Отлично, — отвечал Сергей, — я никогда в жизни не правил, но смело взял вожжи. Они показались мне липкими, и я сперва брезгливо выпустил их. Рука моя запахла чем-то, вероятно, колесной мазью. Мне захотелось поцеловать руку. Все остальное случилось очень просто: лошадь сама нашла дорогу домой. Я заботился не о ней, а о Федоре. Во сне он бредил: «акты. миллиметры. тпр, орел, в час до неба.» Чтобы не растрясло, я положил его голову себе на колени и довез благополучно — вы можете в этом удостовериться, если пройдете на сеновал.
— Не стоит, пускай отсыпается. Я совсем не выспалась, очевидно, такова судьба всех сеновалов.
— Как так?
— Ну да, ведь нас там положили на сеновале. Я легла довольно рано, задолго до вашего отъезда, и спала бы хорошо, если бы не Леокадия.
— Опять Леокадия!
— Да, это вроде гимна Феди: «И в жар, и в зной, и в час ночной она повсюду{265}». Меня душили кошмары: что-то наваливалось на меня и потело. Я проснулась и при свете утренней Авроры{266}, брезжившей сквозь непретворенные ворота сеновала, опознала Леокадию справа от себя и докторшу слева. Обе бредили довольно неразборчиво, но Леокадия как будто о каком-то «нахале», ну а докторша, конечно, все о фуражках.
— Тоже о фуражках? Что они там все помешались на этих фуражках — и попадья, и докторша!
— Какая там попадья? Ее совсем не было дома: устрашенная вечеринкой, она с утра ушла к соседям. А Сарра Бернардовна действительно прирабатывает шитьем фуражек; оклады у медперсонала, всем известно, невелики, а к фуражкам ее приучил еще покойный ее муж. Я попыталась высвободиться из-под Леокадии и стала перелезать через нее. Мне почти удалось это восхождение на Леокадию, как вдруг она проснулась в страшных мучениях — вечер не прошел ей даром. Я стала будить докторшу. Та была недовольна и спросонок ругалась: «Черт их знает, не дают поспать спокойно, рожают каждую ночь, мерзавки распутные». Ее не утешило и то, что с Леокадией приключилось совсем другое. Мы оказали ей посильную первую помощь. Когда же рвота улеглась, мы тоже улеглись и стали мирно беседовать, впрочем, я молчала. Сарра Бернардовна и Леокадия проклинали сеновал: по их словам, сено колется даже сквозь простыню, и осведомлялись друг у друга, как кто из них выходил замуж: «Ну а он что? Ну а вы тогда что?» — «А что вы ему на это сказали?» — «А что он тогда сделал?» После начались взаимные поучения: «Я бы на вашем месте сказала бы ему.» — «Будь я вы, я бы.» — «Наплюйте в меня, если б я на его месте не.» Под их задыхающийся шепот я заснула и проснулась поздно, не совсем убежденная в реальности ночных происшествий, если бы не некоторые доказательства. Иса Макаровна, приготовьте корыто в кухне: я сейчас пойду мыться.
— Еще минутку, — сказал Сергей, — а вы знаете, что сделал кооператор? Когда мы с Федором уезжали, он выскочил провожать, хихикнул, потом стал помогать нам, то есть перепутал поводья. Вдруг я ощутил мараскиновый и водочный перегар: «Поздравляю, брат, спасибо тебе», — и кооператор кинулся меня целовать, но так как лошадь уже трогалась, то его горячий поцелуй попал мне в холодное ухо. Однако самовар уже перестал петь. Чай простынет: пойти разбудить Федора.
Под этим предлогом Сергей, почувствовавший резь, сошел с балкона, споткнулся о корень близстоящего дерева, закачался, но все же направился по дороге к сеновалу, впрочем, внезапно свернул налево в кусты и там задержался. Под нижними листьями малины уцелело несколько ягод, очень крупных и переспелых. Здесь-то и произошел у Сергея воображаемый разговор с Федором:
— Вставайте, Феденька, безбожно спать так поздно.
— Безбожно? Стало быть, хорошо, — промычал спящий.
— Ну, не безбожно, а грешно, ведь это мой последний день.
— Ну, вы еще до семидесяти лет проживете, а грешно, стало быть, хорошо.
— Смотрите, Федор, я примусь за финтифлю. Вставайте лучше скорее, пойдемте гулять.
— Да, да, гулять, — спящий перевернулся на другой бок и отправился по небывалым лугам в тот дальний лес на горизонте{267}. Прохладное дуновение благовонного ветерка из тенистой чащи цветущих деревьев довершало радость после утомительного зноя и навевало сладостные думы. Вдыхая сосновый дух, Федор восклицал:
— А ведь хорошо, Сережка!
Под высокими соснами ютилась там всякая мелочь, еловые и березовые подростки. Одни из них были совсем нечувствительны к осени, другие уже смолоду любили на время сбрасывать свои листья, а весной покупать свежие наряды, так как прошлогодние оказывались не впору: так вырастали деревья за время своего обнажения.
— Спит как убитый, жаль будить его, — сказал Сергей, вернувшись на балкон. Привычное это слово сорвалось случайно, но его уже нельзя было вернуть. — Так вот отчего это нелепое вчерашнее беспокойство{268}. Все раздражены. Я знаю: в деревне происходит борьба. Правда, деревня от нас за три версты, и я там не был. Но и здесь чувствуется. Мне бы теперь выпить стакан воды с тремя ложками сахару. Леокадия говорит: кулаччйо, дураччйо. Дело ясное.
Сквозь прорехи в полу балкона Сергей видел землю{269}, некогда принадлежавшую помещикам. Балконное подполье зияло темное, и мохнатая лапа Фингала, угнездившегося под досками, когтисто простерлась вперед.
Федор снесет флигель и этот сад. По ночам земля, лишенная яблонь, станет совсем влажной. Вопреки кулачью дудки будут нарыты повсюду. На месте этого помещичьего флигелька вознесется красавица-вышка. Уже нельзя будет споткнуться о сучковатый корень и на мгновение закачаться, не зная, устоишь ли, быстро выдвинув вперед ногу, или сейчас коснешься носом земли. Если упасть на траву, почувствуешь под нею тепловатую землю. На такой же земле будет лежать Федор, но только на глубине сорока метров. И как тогда, когда он был усыплен мараскином, неотвязная муха упорно будет ходить по его бледному носу. Целый рой мух налетит в узкое днище дудки и, стукаясь о стены, округло будет виться над ним. Брюшки этих мух густо мохнатятся, как у пчел, виденных Сергеем в улье. Мохнатки липко наседают друг на друга, наперебой стремясь к лакомой свежинке. И среди них лакированная, зеленоватая, блещет навозная муха.
Конечно, Федор шел с работы, как всегда, походкой «неприкаянного ангела», по выражению Лямер, полный какой-нибудь очередной, незначительной думы: о чем обычно размышляют ангелы — о преферансе или о том, что завтра опять рано вставать. Перед ним поля были неразборчивы в темноте. Конечно, к нему подкрались сзади, когда он поравнялся с пятой дудкой, и, конечно, десятник, как обычно, позабыл прикрыть ее щитком{270}. Впрочем, возможно, что щиток утащили на дрова. Негодующий Федор остановился у круглого отверстия, и тогда сахарная ручка Леокадии толкнула его. Потом Леокадия лихо повела угловатым своим плечом и, подбоченившись, пошла прочь. Или неуловимый Мотенька, напудренный «Джиокондой», неизвестным, но свойственным ему жестом столкнул Федора в яму и отправился в Тулу продавать шины. А в доме Сысоича уже ждет всех праздничный коньяк. Кулачье скупило все мыло и Федора погубило — так обернется песня.
Федор летел бы вниз, вдоль еще недавно измеренных им пластов: кровля красного песку, подошва красного песку, метр с четвертью, затем все дальше, мимо кварцитов, мимо руды. Наконец голова, хрустнув, коснулась дна, и руки, заломленные над нею тем движением, которым отвечал он когда-то крестьянину, жаловавшемуся на потраву, хрупко сломились. Красна руда, но красен и красный инженер, лежащий ногами кверху на дне круглой дырки.
Лежа ничком, Сергей зубами ощутил бы вязкий и неподатливый вкус земли{271}. Он в это мгновение свежо понял истину, что землю нельзя есть, но, с другой стороны, нельзя быть и рохлей, надо действовать, быть может, Федор еще жив и копошится на дне, пытаясь, как тогда в лесу крикнуть{272}:
— Ау, пишущая машинка, ay, Genosse Sergius.
А что сказать, если Лямер завтра за утренним чаем спросит:
— Цел ли бесчувственный труп Федора?
Сергей помчался бы к буровому мастеру, позабыв о собаках, грозных для него. Окно, брезжившее коптилкой, оказалось закрыто, и Сергей разбил стекло кулаком: «Скорее, мастер, скорее: убийство!»
Стеклянные дребезги впились в раскровяненную руку, острые стеклянные треугольники торчали в пробитом окне.
В комнате произошло бы движение. Сперва с визгом метнулось бы простоволосое, прошлепав босыми ногами к двери в другую комнату. Потом буровой мастер, торопливо натягивающий штаны, оказался бы стоящим перед окном.
— Что? Где пожар?
— Сюда, мастер, скорее!
Тот ухарски выскочил бы в окошко и смотрел бы по сторонам, ища зарева. Среди темени Сергей ухватил бы его за голое плечо и потащил за собой. У черной дыры Сергей продел бы ногу в канатную петлю, мастер вертел бы ворот. После надземной, уже прохладной ночи охватила бы Сергея теплота внутри дудки, несмотря на то что мастер «с ветерком» — «ветерочек чуть-чуть дышет» — спускал его в глубокую эту ночь.
— Что? — кричал сверху мастер, — там он?
Но Сергей летел бы вниз, ухватившись за веревку, слыша только, как режет ему ногу канат.
Над собой через черную трубу дудки Сергей видел высокую луну, а внизу среди мрака возникли перед Сергеем темные пятна: