Прежде всего могут сказать: хороши московские Афины — при свете костров, на которых горели еретики. Я, однако, даже не буду ссылаться на жестокость средневековых нравов повсюду в Европе, на Варфоломеевскую ночь в Париже или на Стокгольмскую кровавую баню (как делают обычно эпигоны иосифлянства, руководствуясь бессмертной советской присказкой — а у вас негров линчуют). Я лишь обращу внимание читателя на простой факт, что новгородские костры были результатом поражения Ивана III, той крайней, отчаянной мерой, которую он не мог уже предотвратить, проиграв все предыдущие схватки. Не он жег еретиков — жгли его враги, полагая, что торжествуют победу над великим князем. А он, я думаю, вовсе не считал выдачу еретиков ключом от крепости, которую сдает неприятелю. Это вполне мог быть и обычный его гамбит для нанесения ответного удара.
Заглянем еще раз в лабораторию мышления великого реформатора. Вспомним, что произошло после того, как группа еретиков была выдана Геннадию в 1490-м. Произошел первый секуляризационный штурм 1503-го. Так не резонно ли и в этом случае предположить, что вслед за второй выдачей еретиков должен был произойти второй штурм? И что Соборы 1503-1504 гг. должны были по замыслу нашего маккиавелиста оказаться не концом кампании, как толковали и толкуют их историки русской церкви, а началом нового ее этапа?
Подкреплю эту гипотезу еще одним аргументом. В том же 1503 году победоносная военная кампания против Литвы закончилась почему-то не миром, а перемирием. Почему?
Почему, разгромив литовские рати и отвоевав 19 городов, 70 волостей, 22 городища и 13 сел, добившись самого блестящего — после свержения ига — внешнеполитического успеха за все соды своего царствования, решительно отказался великий князь считать дело конченным? Как раз напротив, велено было московским послам сказать крымскому хану Менгли-Гирею, что «великому князю с литовским прочного мира нет... Князь великой хочет у него своей отчины, всей русской земли. Взял же с ним теперь перемирие, чтоб люди поотдохнули да чтоб взятые города за собою укрепить».
Кто после этого усомнится, что победа в войне 1500-1503 годов была в глазах Ивана III не концом, а началом кампании Реконкисты, лишь первым штурмом Литвы? Но ведь параллель с секуляризационной кампанией тех же лет сама бросается в глаза. И не случайно до сих пор не объяснено сенсационное низложение Геннадия в час его высшего торжества. А ведь оно и служило вернейшим знаком, что с церковью, как и с Литвой, заключено перемирие, а не мир. И по-другому истолковать этот акт, право же, трудно. Истолковать, я имею в виду, убедительно. Потому что толкования предлагались — как без этого? — но все они рассыпаются от первого же пристального взгляда.
Советский историк Ю. К. Бегунов описывает события 1503-1504 гг. как своего рода торг между государством и церковью: «Вы нам кровь еретиков и земельные пожалования — мы вам конкретную идеологическую поддержку, молитвы за царя и провозглашение русского государя единственным защитником православия». Но разве такую «идеологическую поддержку» требовалось в тогдашней Москве покупать? Молитва за государя была стандартной частью церковного обряда — и до 1503-го и после него. А что глава московского государства остался после падения Константинополя в 145З году единственным защитником православия, известно было уже полстолетия. И самое главное, о каких «новых земельных пожалованиях» могла на Соборе 1503 года идти речь, если, как мы видели, суть конфликта сводилась именно к тому, чтобы земли у монастырей вообще отобрать?
Другой советский историк С. М. Каштанов не увидел в этом эпизоде ничего, кроме скандального провала Ивана III, тем более, что провал этот был, по его мнению, исторически закономерен: «В русском государстве XVI века еще не созрели экономические предпосылки для ликвидации феодальной собственности на земли монастырей и церквей». Какие именно предпосылки не созрели? Неизвестно. В чем, по крайней мере, должны были такие предпосылки состоять? Тоже неизвестно. И почему созрели эти таинственные предпосылки даже в Исландии, а в Москве нет?
Действительная ирония истории заключалась совсем в другом. А именно в том, что когда великому князю позарез нужна была адекватная идейная поддержка, либеральная интеллигенция, им выпестованная, для такой поддержки не созрела.
Он просто не дождался следующего поколения нестяжателей. Того, что могло бросить в лицо иосифлянским иерархам решающий аргумент, который в его руках без сомнения оказался бы смертельным для них политическим оружием. Да, благоверные прародители наши, великие князья московские, — положил бы великий князь на стол аргумент Патрикеева, — и впрямь жаловали монастыри «градами, волостями, слободами и селами». Этого не отрицаем. Однако, «какая может быть польза благочестивым князьям, принесшим все это Богу, если вы употребляете их приношения неправедно и лихоимственно, вопреки их благочестивому намерению? Сами вы изобилуете богатством и объедаетесь сверх иноческой потребы, а братья ваши крестьяне, работающие на вас в ваших селах, живут в последней нищете... Как хорошо вы платите благоверным князьям за их благочестивые приношения! Они приносили свое имущество Богу для того, чтоб его угодники... беспрепятственно упражнялись в молитве и безмолвии, а вы или обращаете их в деньги, чтоб давать в рост, или храните в кладовых, чтоб после, во время голода, продавать за дорогую цену».
Буквально за несколько десятилетий выросла из отшельников и моралистов в политических деятелей и бойцов (и между прочим, в великолепных публицистов, которых не устыдились бы взять к себе в компанию ни Герцен, ни Достоевский) первая славная когорта русской интеллигенции. Какой короткий путь во времени и какая пропасть между робким Паисием Ярославовым, убоявшемся монахов Троицы, и Вассианом Патрикеевым, перед которым пасовал Иосиф! Но происходило это уже при другом царе, ничем не напоминавшем Первостроителя. Иван III разбудил источники идейного творчества, и оно теперь развивалось самостоятельно. Росла блестящая интеллигенция, способная осмыслить отечественную историю, как сам он не умел. Приходили мыслители-профессионалы, способные служить свою службу стране не мечом, не кадилом или сохой, а тем, в чем сильны были только они — духом и мыслью.
Беда была лишь в том, что они опоздали.
Что на самом деле объясняют нам события 1503-1504 гг., это великий перепуг церковников полвека спустя, когда четвертое нестяжательское поколение, ученики Вассиана и Максима Грека, продиктовали молодому царю его знаменитые — и убийственные — вопросы Стоглавому Собору 1551-го. Впервые после смерти Ивана III грозно заколебалась тогда под их ногами почва. Не требовалось быть семи пядей во лбу, чтобы понять: окажись молодой государь хоть сколько-нибудь подобен деду, он бесспорно сделает с их землями то же самое, что уже сделали в его время в Европе Христиан III, Густав Ваза или Генрих VIII.
Подарком судьбы должен был в этих условиях выглядеть в глазах церковников внук первостроителя, тщеславный, легко внушаемый и готовый на все ради иллюзии «першего государствования». Вот кого без труда удалось им склонить — вместо секуляризации церковных земель — к самодержавной революции и к «повороту на Германы». Несмотря даже на парадокс В. И. Алексеева. Помните «государственники иосифляне выступили против государства, а в интересах государства — либералы, заволжские старцы»? Увы, интересы государства было последним, что волновало Ивана IV — и иосифлян.