Таково учение М. о принципах трех видов правления (см. стр. 12—34, 40, 63, 118 и др.). Считая принципом республики политическую добродетель, руководящим началом монархии — честь, а деспотии — страх, М. не хочет этим сказать, что во всякой республике граждане преданы своей родине, что во всякой монархии широко развито чувство сословной чести и что во всякой деспотии подданные терроризованы. М. желает выразить только ту мысль, что необходимым условием прочности и преуспеяния республики является преданность ее сограждан интересам отечества, что истинно-монархический порядок находит устойчивую опору в чувстве сословной чести, а что для утверждения и поддержания деспотического уклада настоятельно необходим правительственный террор.
После этих предварительных замечаний нам будет понятно то, что говорит М. относительно влияния государственного строя на постановку воспитательного дела (см. стр. 34—46; также 46—76, 314—323).
Еще Аристотель находил, что самое верное средство для охранения и прочности государстве заключается в воспитании юношества сообразно с духом правления. «К чему, — спрашивал Аристотель, — послужат самые полезные и одобряемые законы, если граждане не приспособлены к ним, если они не получили воспитания республиканского, чтобы жить в республике, или олигархического, чтобы жить в олигархии?» Так же думал и М. Он тоже полагал, что между руководящим началом жизнедеятельности государства, т.-е. «принципом образа правления», и принципами воспитания должно существовать определенное внутреннее отношение: всякое государство заинтересовано в том, чтобы подрастающие поколения были приспособляемы к потребностям данного государственного строя.
Выяснение этой зависимости воспитательного дела от характера политического уклада М. начинает с вопроса о воспитании в монархиях, при чем останавливается лишь на воспитании высших сословий; о народе М. ничего не говорит.
Те правила, в которых, по понятиям феодального дворянства, выражались руководящие для дворянина нравственные правила, были, как известно, проникнуты идеей о рыцарской чести. Выясняя содержание этой идеи, проф. Виноградов (Учебник всеобщей истории, ч. II, стр. 115—6) говорит: «Рыцарская честь прежде всего требовала от человека чувства собственного достоинства. Феодальный порядок слабо защищал человека от насилия — тем более каждый должен был защищать самого себя; рыцарь не должен был сносить унижения ни ради страха, ни ради выгоды, должен был отстаивать свои права, мстить за оскорбление, хотя бы ему приходилось бороться с превосходными силами. При таком мнении о себе, рыцарь высоко ценил свое слово и обещание, ему противна была ложь, коварство, измена, нападение из-за угла; верность слову и клятве имела особенное значение в этом порядке, основанном на вассальной присяге. Уважению к себе соответствовало уважение и внимание к другим; при рыцарских дворах вырабатываются правила вежливости, рассчитанной на то, чтобы избежать столкновений между людьми, сделать сношения между ними приятными. В этом мире сильных, воинственных людей слабые ищут покровительства и снисхождения; честь требует, чтобы хороший рыцарь заступался за слабых и несчастных и помогал им. Женщины, которые занимали такое ничтожное положение в древнем мире, теперь выступают вперед: рыцари преклоняются перед их красотой и грацией, посвящают им настоящий культ, совершают ради них свои подвиги».
С падением феодального дворянства и превращением его в сословие, пользовавшееся внешним почетом, но униженное в политическом отношении, пала, глубоко извратившись, и эта идея рыцарской чести. Не отнимая у дворянства той власти, которую оно имело, над народом, и тех привилегий, которыми оно пользовалось сравнительно с третьим сословием, щедро осыпая представителей высших сословий чинами, орденами и различными титулами, Ришелье и Людовик XIV превратили вместе с тем этих «благородных людей» в придворных слуг. И вот свойственное рыцарю чувство собственного достоинства заслоняется теперь какой-то амальгамой из раболепства перед высшими и кичливо-надменного отношения к тем, кто не принадлежал к составу знати. Чувство сословной чести заменяется личным тщеславием, напряженною страстью к внешнему блеску. Вот — та своеобразная «честь», велениям которой подчинялись в эпоху М. высшие сословия. И так именно понимаемую честь имеет в виду М., когда он делает следующую едкую характеристику воспитания в современной ему французской монархии.
«Здесь, — говорит М., — существенная часть воспитания получается не в публичных школах, где обучаются дети: настоящее воспитание начинается для человека лишь со времени его вступления в свет. Светская среда — вот та школа, воздействия которой оказываются здесь наиболее властными и могучими. Чему же учит эта светская среда? Она подчиняет поступки, чувства и мысли человека требованиям чести, — этого руководителя высших сословий. Основное веление чести,—так она понимается светом, — заключается в том, чтобы человек заботился прежде всего и больше всего о собственном своем величии; человек всегда должен помнить о том, что он — представитель высшей породы людей. Таким образом, все помыслы и думы человека сосредоточены здесь на нем самом и на том блеске, который должен окружать его личность в глазах других людей, никогда не тускнея. К интересам родины человек глух: он любит только себя и свое сияние. Политические добродетели чужды этим «людям чести». «Добродетели, примеры которых мы видим здесь, всегда говорят нам менее о наших обязанностях к другим, чем о наших обязанностях к самим себе: предмет их не столько то, что влечет нас к нашим согражданам, сколько то, что нас отличает от них. В поступке здесь ценят не хорошее чувство, вложенное в него, но его показную сторону, не справедливость, но широту размаха, не обдуманность, но необычайность». От истинных добродетелей здесь остается одна лишь внешняя оболочка, которою человек и одевает свои поступки, — если и поскольку эта оболочка является красивою, усиливающею блеск личности или поддерживающею его. Так, свет требует правды от речей человека. «Но из любви ли к самой правде? Совсем нет, а только потому, что человек, привыкший говорить правду, кажется смелым и свободным. И в самом деле, такой человек производит впечатление лица, достоинство которого зависит от его собственных дел, а не от мнения о нем других людей. По всему этому там столько же ценят прямоту подобного рода, сколько презирают прямоту народа, основанную лишь на простодушии и правдивости». Затем, свет требует известной учтивости в обращении. Но потому ли, что человек не должен оскорблять своих ближних? Нет. Не из уважения к ближним, «не из этого чистого источника происходит обыкновенно учтивость. Она порождается желанием отличиться. Мы учтивы из чванства: нам лестно чувствовать, что самые приемы нашего обращения доказывают, что мы не принадлежим к низшим слоям общества и никогда не водились с этой породой людей».
«Так, — говорит М., — вездесущее понятие чести сродняется здесь со всяким образом мыслей и способом чувствования и управляет даже принципами».
Обращаясь к вопросу о воспитании в деспотиях, М. отмечает прежде всего тот факт, что деспотическое воспитание должно быть проникнуто духом рабства. В монархиях человек заботится о том, чтобы сиять и блестеть. Здесь в деспотиях — каждый должен быть проникнут чувством своего ничтожества, лежать духом в прахе, отдать свою личность личности деспота. Ведь только таких людей — рабов духом — можно держать в беспрекословном повиновении. Второе обстоятельство, которое отмечает М., заключается в том, что деспотизму свойственно «стремление к разъединению». Отделить своих подданных глухой стеной от остального мира — очень хорошее средство для того, чтобы упрочить их духовное рабство. Поэтому самое лучшее положение для деспотического государства «будет то, при котором оно как бы существует одно на свете, когда оно окружено пустынями и отделено от других народов, которых оно будет называть варварами». И мы знаем, что деспоты стремились к подобному отделению своего государства от остальных «народов». Вместе с тем деспоты старались — и они поступали, с своей точки зрения, благоразумно — провести начало разъединения и среди собственных подданных, чтобы эти подданные не чувствовали своей связи друг с другом и с тем целым, которое называется всем народом; в деспотиях не должно быть места общественным чувствам; здесь полезны только трепетная боязнь за личное свое благополучие и благополучие семьи, а также страх оторванного от других людей существа перед всевластным владыкой — деспотом. «В деспотических государствах, — говорит М., — каждый дом — отдельное государство. Поэтому задача воспитания, заключающаяся главным образом в искусстве жить с другими людьми, там очень ограничена: все ее дело в том, чтобы в сердце вселить страх, а уму сообщить познание некоторых самых простых правил религии. Знание там было бы опасно, соревнование — гибельно, а что до добродетелей, то, по мнению Аристотеля, между ними нет ни одной, которая была бы свойственна рабам; все это очень суживает дело воспитания в этом строе. Таким образом оно там как бы совсем отсутствует. Надо лишить человека всего, чтобы дать ему нечто, и сначала сделать из него дурного подданного, чтобы потом выделать из него раба. Да и зачем стараться там воспитать хорошего гражданина, чуткого к общественным бедствиям? Любовь к государству ведь может увлечь его к попыткам ослабить бразды правления, и если это ему не удастся, то он погиб; а если удастся, то он рискует погубить и себя самого, и государя, и государство». Не граждане нужны здесь, а рабы, духовно оторванные и друг от друга, и от остального мира. И такие рабы воспитываются в деспотиях.
Что касается, наконец, республиканских государств, то для прочности и преуспеяния республики, а именно в форме демократии, требуется, как было уже упомянуто, широкое развитие политической добродетели среди граждан. Эта политическая добродетель является, по мнению М., чувством, а не рядом познаний. Заключается она в самоотверженной любви к отечеству, — любви, которая требует постоянного предпочтения общественного блага своему личному и которая лежит в основании всех частных добродетелей: все они представляют собою ни что иное, как это предпочтение. Такая любовь «ограничивает честолюбие одним желаньем, одним счастьем — послужить отечеству более важными делами, чем прочие граждане. Все не могут быть для него равно полезны, но все равно должны быть ему полезны. Они уже с самого рождения находятся в неоплатном долгу перед ним». Таким образом, самоотверженная преданность интересам целого, тяготение всем своим существом к задачам общественного порядка, внутренняя и немолчная потребность жить для своего народа и вместе с ним — вот что характеризует «человека политического блага», — человека, обладающего политическою добродетелью.
Вот какие люди нужны для республики. Поэтому воспитание — гражданственное воспитание — становится в республиках одним из важнейших и вместе с тем самых трудных дел. «Страх в государствах деспотических, — говорит М., — зарождается сам собою среди угроз и наказаний; честь находит себе опору в страстях человека и сама служит им опорой; но политическая добродетель есть самоотверженность — вещь всегда очень тяжелая».
Таковы главнейшие соображения М. о воспитании, высказанные им в «Духе законов».
Нам кажется, что в основу этих соображений положены следующие тезисы:
1. Между характером государственного строя и постановкой воспитательного дела в известной стране существует определенная внутренняя зависимость.
2. Эта зависимость выражается в том, что государство стремится насадить в душе подрастающих поколений и даже взрослых людей такие чувства, свойства и наклонности, в которых строй данного государства находит свою прочную опору, — которые нужны для него.
3. Так как эти, необходимые для прочности государственного строя, чувства, свойства и наклонности людей, живущих под властью известного политического уклада, должны быть существенно различны для существенно отличающихся друг от друга типов государства, то всякий основной политический порядок имеет тенденцию вырабатывать и свой особенный воспитательный уклад.
Можно, конечно, много спорить против тех выводов, которые делает М., когда он, развивая эти тезисы, характеризует постановку воспитания в монархиях, деспотиях и республиках, — хотя и нельзя, вместе с тем, не признать многие из соображений, высказанных при этом автором, совершенно справедливыми. Возможно, далее, представить возражения и против попытки М. объяснять различия в воспитательных системах различиями, главным образом, государственного строя. Но нельзя, думается нам, отрицать, что в изложенных выше тезисах М. заключается ключ к пониманию целого ряда явлений педагогической действительности — прошлой и настоящей — и несколько верных указаний для реформаторов воспитательного дела.