Пятого августа тысяча девятьсот сорок третьего года у врага был вырван Орел; одновременно Красная Армия нанесла фашистам жесточайший удар под Белгородом, Харьковом, Сумами, и гитлеровские войска, оставляя на поле брани десятки тысяч убитых, сожженные, изуродованные танки, пушки, долговременную, созданную в течение восемнадцати месяцев оборону, растрепанные и поверженные, хлынули на «эластичную линию» — за Днепр.
По всей Германии прошла судорожная дрожь…
А в Москве в этот день прогремел первый салют в честь дивизий, которые овладели Орлом. В час салюта на фабриках по всей необъятной стране люди, выслушав по радио приказ, грохот орудий, сказали:
— Теперь еще крепче нажимай на работу.
В этот день из миллионов уст вырвалось:
— Добить фашистского зверя в его логове — Берлине!
К часу салюта спешил в Орел и Анатолий Васильевич Горбунов. Он уже знал, что сегодня на рассвете Пятая дивизия, входящая в его армию, первой ворвалась в Орел и командир дивизии генерал Михеев по праву занял пост коменданта города. Знал Анатолий Васильевич и другое: что Пятая дивизия награждена орденом Красного Знамени и ей присвоено название «Орловская».
«Хорошо звучит: «Пятая Краснознаменная Орловская дивизия», — подумал он и решил к часу салюта быть у Михеева, поздравить его вместе с товарищами, затем всех «подвинтить», предполагая и не ошибаясь, конечно, в том, что после столь блестящей победы Михеев, все его подчиненные, да и бойцы «малость развинтились». Но по пути в город он задержался у артиллеристов, потом у танкистов, затем у летчиков, и поэтому салют пришлось выслушать в блиндаже командира полка.
«Э-э-э! Становлюсь неточен: своему приказу не подчиняюсь. Тоже, стало быть, развинтился», — упрекнул он себя и отправился к Михееву. Но пока он разговаривал с летчиками, танкистами, артиллеристами, пока выслушивал приказ и салют, еще был бодр, но как только сел в машину рядом с адъютантом Галушко, так сразу сон начал его ломать.
— Говори чего-нибудь! Говори! — выкрикнул он, обращаясь к Галушко. — Спю, — не выговорив «сплю», добавил командарм.
Но Галушко самого ломал сон. Вцепясь в баранку руля так, будто намеревался ее вырвать и закинуть прочь, он ответил:
— Товарищ генерал… язык, — и не смог произнести: «язык не ворочается».
Михеев, окруженный товарищами по дивизии — полковниками, подполковниками, майорами, капитанами и лейтенантами, — сидел за столом в обширном зале комендантского управления. Звание генерала он получил по пути к Орлу. Дивизионный портной сегодня торжественно вручил ему китель. Михеев побрил лицо, голову, оделся и, посмотрев в зеркало, светясь новым кителем, новыми золочеными погонами, бритой головой и улыбкой, сказал:
— Как огурчик.
Внутренне он, конечно, был рад, что получил звание генерала.
Салют в Москве давным-давно отгремел. Давным-давно прозвучали слова из приказа, больше других запавшие в сердце Михеева: «Дивизия под командованием генерала Михеева первой ворвалась в Орел», — а они все еще сидели за столом. Сидели и молчали: устали, измотались, и, выпив, каждый унесся к своим родным местам, к своему любимому труду.
Вдруг дверь отворилась, и на пороге появился Галушко. Он был в измазанной, местами порванной гимнастерке, в давно не чищенных сапогах, чего с ним никогда не случалось, лицо вялое, а под глазами синяки. Войдя, хриповато отрапортовал:
— Командующий армией генерал-полковник Горбунов.
Все вскочили, враз ударили каблуками, а Михеев подумал: «Ага! Нашему командарму дали генерал-полковника».
Тут же, видимо намеренно по-старчески кряхтя и вздыхая, в комнату вошел Анатолий Васильевич. Михеев расширенными глазами, готовый на любое задание, уставился на командарма, видя, как морщинки на его губах резко изломались и весь он, казалось, «нетутошный». Но вот глаза вспыхнули, заискрились, губы распилились в улыбке, и Анатолий Васильевич попросту, тоненьким голоском выкрикнул:
— Здравствуйте, товарищи! С присвоением звания дивизии. «Пятая орденоносная Орловская». Это гордо звучит!
Люди, стоявшие за столом, прокричали командарму ответное поздравление, а он, от усталости забыв сказать: «Садитесь, товарищи», опустился на диван и тихонечко запел любимый старинный полковой марш.
Михеев, как и все, стоял навытяжку, недоуменно посматривая на командарма. Тот несколько секунд не шевелился, как человек в глубоком сне. Затем встряхнулся, провел руками по коленям.
— Ах, да! Садитесь, товарищи! — Все сели. — Так вот, празднуем, значит, мы и вся страна. Да, празднуем. Это третий этап. Первый под Москвой, второй под Сталинградом, а теперь третий — сокрушительный. Хребет врагу надломлен! — вскрикнул он и, поднявшись, заходил из угла в угол, склоняя голову то на одно, то на другое плечо, крепко сцепив на подтянутом животе руки. — Да-а. Я понимаю вас, товарищи, почему вы собрались здесь… и за таким пышным столом, — он смеющимся глазом посмотрел на грубо открытые и расставленные как попало консервные банки, на «измочаленный» хлеб, на разнообразные рюмки, жестяные кружки и снова подчеркнул: — Понимаю, почему вы собрались за столь роскошным столом. Выпить? Что ж, заработали. Можно и выпить. Имеете право. Послушать салют? Правильно. Однако враг бежит, и его надо бить. Верно, ваша дивизия пару дней отдохнет, подтянется. Но ее надо подтянуть. Кто это будет делать? Вы. Приготовить дивизию к бою — это гораздо труднее, чем накрыть стол, — с усмешкой закончил он.
— Слушаемся, товарищ командарм, — вскочив, ответил Михеев и сердито подмигнул, чуть не крича своему повару Егору Ивановичу: «Куда ты лезешь?»
Но тот по-иному понял своего генерала и, выйдя на середину комнаты, огромный, взлохмаченный и подвыпивший, держа поднос, на котором стояла рюмка с водкой, обращаясь к Анатолию Васильевичу, проревел:
— С победой вас, товарищ командарм!
— Истукан! Ну просто истукан! — с гневом прошипел Михеев, зная, что Анатолий Васильевич не пьет и весьма строг по этой части. А Егор Иванович дополнительно рявкнул:
— За Пятую орденоносную Орловскую дивизию, товарищ командарм!
Все притихли, опустили глаза, не зная, куда деться, ожидая, что сейчас командарм отругает их вместе с этим великаном. Но Анатолий Васильевич внимательно посмотрел на Егора Ивановича, особенно на его руки невероятной величины, затем взял рюмку с подноса, вскинул над собой и проговорил:
— За ваше здоровье, товарищи!
У людей вырвался облегченный вздох, как будто их несколько минут держали под водой, а командарм добавил:
— Но выпью только в Берлине, — и вернул рюмку разочарованному Егору Ивановичу. — Ах да, да! А где же наш гражданский генерал? — спросил он, вспомнив о Николае Кораблеве, который перед боем за Орел гостил в армии, а во время боя находился в дивизии Михеева. — Говорят, генерал, он в атаку ходил? Воин!
— Точно, товарищ командарм. Я его оставил на КП в блиндаже, сказал: «Сиди — коней пришлю». А он в атаку, — ответил Михеев, с тревогой думая: «А куда же он запропал? Совсем я забыл о нем».
— Так где же он?
Михеев растерянно пожал плечами, а в дверь снова втиснулся Егор Иванович и доложил:
— Они, то есть Николай Степанович Кораблев со своим дружком Ермолаем Агаповым — помните, товарищ командарм, баней у нас заведовал, — утрось отправились в село Ливны.
— Как в Ливны? Ведь Ливны еще по ту сторону? Кто разрешил? — и Анатолий Васильевич сердито уставился на Михеева.
Михеев нахмурился, подумал: «Ох, уж эти мне гости!» — и произнес:
— Он мне, товарищ командарм, ничего не сказал. Был у меня рядовой Сиволобов, с которым Николай Степанович и ходил в атаку. Ну, тот отпросился на три дня по случаю того, что получил Героя Советского Союза. А Кораблев не был.
— С Ермолаем он отправился. А с ними и Сиволобов Петр Макарович, — хвастаясь тем, что все знает, прогремел Егор Иванович.
В комнате наступила суровая, предостерегающая тишина.
Анатолий Васильевич некоторое время задумчиво напевал старинный полковой марш, затем произнес:
— За большими делами мы забыли о маленьких. А оно, маленькое дело, когда его отделишь от большого, вдруг вырастет с гору. Ведь он не просто наш гость, а директор крупнейшего завода. Представьте, попадет в руки гестаповцев. Да, да, да! Надо немедленно связаться с генералом Громадиным. Он сейчас по ту сторону. Работы у него, конечно, очень много. Очень: бьет бегущего врага. Но… связаться и попросить выслать кого-нибудь на розыски Николая Степановича.
Яня Резанов, посланный генералом Громадиным на поиски Николая Кораблева, отправился на первоначальное место — в Орел — и отсюда, кое о чем разузнав, — в село Ливны. На этот раз ему линию фронта перейти было легко: немцы панически бежали, оставляя разрозненные пикеты, но и эти в страхе кучились, тоже собираясь бежать.
Мастерски обойдя пикетчиков, Яня вскоре очутился на пригорке и отсюда увидел, что села-то, собственно, нет: все сожжено и покрыто коркой пепла, дворы заросли крапивой, высокой полынью. Он, охнув, пошел по дороге, ведущей к центру, и тут натолкнулся на три следа. Два — подошвы солдатских сапог, вдавленные в ил, и третий — особенный: одна нога в солдатском сапоге, другая — деревянная клюка.
«Они. Три друга», — обрадовался Яня и двинулся дальше.
Следы привели к почерневшей виселице и к скелету человека, развалившемуся от времени. Здесь люди склонялись над скелетом: видно, как клюка чиркнула по земле. А дальше… Дальше дырки от клюки повели в сторону, а следы от солдатских сапог пропали.
«Куда же они делись? Что ж, будем искать», — решил Яня и в этот миг услышал, как кто-то с завыванием, с надрывом запел. Казалось, человек пел и плакал. И Яня тронулся на плач-песню. Через несколько метров, раздвигая высокую полынь, увидел, как из небольшой ямы мелькают черные вспышки выбрасываемой земли. От этих вспышек ему стало страшно, словно он в глухом овраге натолкнулся на умирающего ребенка.
— Кто живой тут? Эй! — с дрожью в голосе окликнул он.
Из ямы показалась лохматая голова, лицо, заросшее бородой, с провалами на щеках и большими горящими глазами.
— Я тут живой, как видишь, — ответил человек, осматривая Яню воспаленными глазами. — Я, Ермолай Агапов. Сызнова жизнь начинаю. И ты, вижу, моей породы. Давай обосновывайся.
— Нет. Мне еще время не вышло, — со скрытой завистью проговорил Яня и подошел к Ермолаю, заглядывая в свежевырытую яму, видя там пестренькую курочку, всю в грязненьких ленточках. — Эх, живность около тебя?
— Да-а. Спаслась, — с радостью сообщил Ермолай. — Только лопаткой землю копнул, как она из полыни ко мне, и голосок: «Ке-ке-ке». Ишь, уцелела. Одна единственная в селе. А другая поганая живность развелась — крысы. Боюсь: спать лягу — сожрут.
— Крысы живого человека не сожрут. Хуже крыс на земле существа есть — их бойся. Как они тебя не зацапали?
— Немцы-то? Видал. Подошли к селу, да, видно, перепугались: пожарища мертвая. Ведь такое село во сне приснится, и то с ума спятишь, — со стоном закончил Ермолай и снова принялся копать, осторожно обходя лопатой курочку.
— Ты вот что, оставь на время строительство свое, — попросил Яня. — Скажи: не один ведь в село-то пришел? Видал я три следа. Куда двое делись? Командарм товарищ Горбунов меня в поиски послал.
— Знаю его. Знаю! — оживленно воскликнул Ермолай. — В бане у меня мылся.
— Ну, тогда помогай мне. Где двое-то?
— Мои дружки? Ушли, брат, сначала вон на ту гору. Вон лес-то. А потом я видел: немцы двигались туда, а дружки мои кинулись в сторону… из автоматов палили. И с тех пор не знаю.
— За твою откровенность я тебе радостную весть сообщу, — чуть погодя сказал Яня.
— Скажи. Только не знаю, какая радость перешибет мою хворь. Иногда сердце так ноет, что думаешь, такая боль быка бы свалила. Нет. Видишь, копаю.
— Вот что: из села этого люди к нам, к партизанам, еще в прошлом году сбежали. Село подожгли, и все подались к нам.
— Ну-у? Значит, и жена моя и дочка? И отец, поди-ка, жив? Крепкий старик — дуб!
Яня Резанов знал: отец Ермолая, тоже Ермолай Агапов, погиб от руки карателя Ганса Коха, потом Ганс Кох был убит Татьяной Половцевой, Савелий Раков, друг Ермолая Агапова, собрал немцев к себе в хату, припер двери, окна и поджег, дочку Ермолая Ганс Кох пристрелил, жена Ермолая сошла с ума и погибла во время перехода в Брянские леса. Очень много знал Яня и потому даже сотой доли не мог сказать. Он долго думал, не отрывая взгляда от воспаленных глаз Ермолая, затем произнес:
— Жди! Жизнь сюда вернется. А я пойду. Сам был воином, знаешь: приказ надо безотлагательно выполнять, — и тронулся через заросли сорняков на гору, указанную Ермолаем.
Отойдя метров двести от пепелища, Яня на пригорке остановился. Внизу перед ним лежало мертвое село, и только в одном месте мелькали вспышки земли. Оттуда неслось завывающее пение Ермолая.
— Живуч русский человек: никакая сила его не сломит. Вот выроет землянку, потом хату построит, детей народит и жизнь продолжать будет. А те? Поглядим, как жить будут, когда бока наломаем, — и он нарастяжку, будто перед слушателями, проговорил: — И-и-и у нас были буржуи всех мастей. Бока наломали им, теперь погибают в ветхости.
Яня любил в одиночку поговорить. При народе он стеснялся: бурчал. А когда оставался один, особенно на просторах природы, произносил длинные, зажигательные, идущие от всего сердца речи. И теперь, взволнованный видом села, деятельностью Ермолая, он произнес с пригорка длинную речь, то и дело потрясая кулаком. Закончив, представляя себе, какой гром аплодисментов понесся от слушателей, он тронулся выше и вскоре увидел пенечек, а около него примятую траву. По всему было ясно, что один человек полулежал, а другой сидел на пенечке, помяв прикладом автомата около себя траву. Яня опустился на пенечек и стал рассуждать:
— Значит, человек сидел вот так. Откуда появились фрицы? Стрельба была? Была, — он поднялся и пошел в ту сторону, откуда, по его мнению, наступали немцы. И вскоре заметил царапины от пуль на стволах деревьев. Царапины повели его в глубь леса, метров через двести царапины пропали, но виднелись следы на траве — значит, люди бежали. Вот следы рассыпались, один человек кинулся вправо, другой — влево, и снова сошлись уже на поляне.
…Только к вечеру Яня натолкнулся на стог сена, издали увидав, что тот как-то с одной стороны припух.
«Будто рожать собирается», — мелькнуло у него, и он, покачав головой, произнес:
— Чудаки. Разве так прячутся? Надо на макушку, а они сбоку, — и закричал: — Друзьяки! Эй!
Бок стога зашевелился, и из сена вынырнули два автомата.
— Друзьяки! — еще громче закричал Яня. — Я ведь могу по вас гранатной шарахнуть.
Они долго сидели у стога, измученные, голодные. Николай Кораблев полулежал, вытянув крупные ноги. За время боев, особенно за эти дни, скрываясь от немцев, он похудел: глаза у него ввалились, лицо обросло колючей бородой, кудлатые волосы на голове свалялись, и, как ни приводил он их в порядок, они все равно топорщились, непослушно падали на высокий лоб, а седой клок жил будто самостоятельно: вздыбился.
— С рождения, что ль, он такой непослушный? — спросил Яня.
— Нет. Это меня недавно кто-то на заводе, видимо, молотком ударил.
Сиволобов тоже оброс бородой: он больше месяца не брился, и теперь борода у него курчавилась, завиваясь ивернями, как у породистой лошади на шее.
Но все таким же, неизменным был Яня: тощие ноги в посконных штанах болтались, как палки; длинные руки, когда он шел, касались почти колен, но глаза спокойные, вдумчивые. Он все время выбирал из сена стебельки и пережевывал, говоря:
— Борща бы теперь… лесного… Знаете, трава такая есть?
Вскоре настала ночь.
Со стороны Орла открылся шквальный огонь артиллерии: доносился непрестанный гул, а небо раз вспыхнуло и не угасало, только вздрагивало, как бы на что-то злясь.
— Лупят, — нарушая молчание, проговорил Яня поправляя на ноге разбитый лапоть. — И туда теперь нам ходу нет: свои огнем накроют. А кроме того, Николай Степанович, велено вас доставить к генералу Громадину… по ту сторону Днепра.
— Ну вот еще! — недоуменно воскликнул тот. — У меня отпуск кончается, и мне надо на завод, а не за Днепр. Давайте-ка в Орел, — даже сердито закончил он.
— Дите в военных делах, — любовно произнес Сиволобов. — Обучается еще только. Разве через такой огонь пройдешь? — и тут же спохватился. — Впрочем, по фашистам бил ловко. Пожалуй, ловчее меня. А бегает? Ах!
— Да ведь и мы с тобой не с младенчества делу такому обучены, — возразил Яня. — Постигнет эту премудрость и Николай Степанович.
— А вы что эк? — спросил его Николай Кораблев. — За Днепром-то были, что ль? Ведь я вас недавно видел среди партизан, у Орла.
— Я такой: то тут, то там.
— Помните, вы мне говорили, что жива Татьяна Яковлевна. Была в Ливнах. Видали, что там?
— Пустынь. Да это Татьяны Яковлевны не касается. Эх, кишки в клубок свернулись: есть хочется, — Яня намеренно перевел разговор и посмотрел в сторону, где еще засветло он видел деревушку. — Петр Макарович, не махнуть ли нам туда?
— Пойдем. Чего-ничего достанем, — согласился Сиволобов.
— Пойдем за Днепр.
— Пешком? — спросил Николай Кораблев, собираясь снова задать вопрос о Татьяне.
— На своем двоем, ясно, понятно, — чему-то радуясь, ответил Яня. — А там, глядишь, и Татьяну Яковлевну увидите.
— То есть как? — и Николай Кораблев почувствовал, как сердце забилось: оно стучало всюду — в висках, в жилках на шее.
— А так. Жива она, — ответил Яня и шагнул во тьму следом за Сиволобовым. — На стог заберитесь, — добавил он из тьмы.
Николай Кораблев, прихватив автомат, забрался на стог и лег на спину.
Небо дрожало, переливаясь огнями, словно отражая то, что творилось на земле.
Он долго смотрел на необычайное небо и думал о войне, о том, как шел бой за Орел, как он сам, Николай Кораблев, вместе с Сиволобовым под артиллерийским обстрелом переходил болото, как вчера отстреливался от немцев, бежал, скрывался, полз и вот очутился здесь — на стоге сена.
— Нет. Я уже не дите, — прошептал он, и вдруг страшная мысль потрясла его: «А почему она там, за Днепром, Татьяна? А Виктор где? Где мать? Надо расспросить Якова Ивановича. Немедленно!» — и, захватив автомат, стал спускаться со стога, намереваясь отправиться в деревушку, но в эту минуту заслышал тихие голоса: из тьмы вынырнули Сиволобов и Яня.
Николай Кораблев задержался на стоге, прислушался. Те что-то положили на сено и оба мурлычут, как котята, затем Яня, сунув ему кусок хлеба, сказал:
— Эх, вкусен хлеб натощак, Николай Степанович! Мед — не мед, а чего-то еще слаще.
— Хватятся, а мешка-то с хлебом нет, — пережевывая, смачно чавкая, добавил Сиволобов. — Сидят перед своими фраушками и ревут.
— Кто это? — спросил Николай Кораблев, тоже со вкусом поедая хлеб, обдумывая, как спросить Яню о Татьяне, Викторе и матери.
— Немцы. Два. Сидят в хате, фонарик зажгли, карточки, видно, своих жен, перед собой поставили и ревут.
— Шоферы?
— Да.
— Тогда зачем же нам пешком, когда под боком машина? Заберем машину, — и он спустился со стога.
— А кто управлять будет? Ведь машина не лошадь, — возразил Яня.
— Я.
Они долго молчали, пережевывая хлеб, очевидно обдумывая предложение Николая Кораблева, а тот через некоторое время снова спросил:
— Много ли там немцев?
— Да нет, — раздумчиво ответил Яня. — Серединка села выжжена. На краю несколько хат. Переночевать заехали.
Тогда Николай Кораблев нажал:
— Товарищи! Гитлеровцы бегут к Днепру: там они хотят создать оборону. Мы на машине бежим вместе. Я умею водить машину, знаю немецкий язык.
— А с нами как? — подозрительно кинул Сиволобов.
Николай Кораблев, подумав, сказал:
— О вас, если кто спросит, скажу — везу в гестапо… ну в Рогачев, что ль, или в Бобруйск.
Сиволобов, отломив новый кусок хлеба, скорбно произнес:
— Я в этом деле дите. Предаюсь в ваши руки. Драться с врагом — умею. А чего не умею, того не умею.
После этого Яня сказал:
— А все трое не попадемся в лапы? Впрочем, попасть везде можно: я недавно так влопался, ай-ай! Одной ногой в могилке стоял. Эх! — чуть спустя воскликнул он. — Найти бы одежу вам генеральскую! Вы генерал, а мы ваша охрана. Вот бы! Кто попадется, руки только вверх и крик: «Хой Гитлер!»
— Не хой, а хайль, — поправил Николай Кораблев.
— Оно, хой-то, лучше, Николай Степанович.
— Так и есть, как ни верти это слово, — подтвердил Сиволобов, и они засмеялись.
— Только как бы ловушку себе не устроить, — опять усомнился Яня. — Я ведь мастер на своем двоем.
— Пока ловушки-то нет, а машина есть. Грузовая? Еще лучше.
— Эх, рисковать так рисковать! Наелись? — И Яня, вскинув мешок с остатками хлеба на спину, шагнул от стога, за ним, держа наготове автоматы, тронулись Николай Кораблев и Сиволобов.
Вскоре из тьмы показались очертания хат. В крайней хате тускнел огонек. Николай Кораблев, Сиволобов и Яня подошли к окну, заглянули: за столом сидят два немца и ревут перед карточками.
— Сколько время слезы льют! Мы почти весь хлеб съели, а они все еще ревут, — прошептал Яня.
Где-то в стороне стукнула калитка, затем послышался немецкий говор. Кто-то пересек улицу, и до Николая Кораблева донеслось:
— Надо подниматься и ехать.
— Собираются драпать, — шепнул он Яне. — Давайте быстрее. Нужно у тех достать шоферское свидетельство и ключи.
— Когда я хлеб брал, в машине веревка мне попалась. Сейчас, — прошептал Яня и вскоре, вернувшись с веревкой, добавил: — Стрелять нельзя: другие услышат. Свяжем.
Какой неслышный шаг стал у Яни! К двери подошел, словно тень, затем рывком открыл ее, и немцы не успели обернуться, как перед ними уже стояли, наводя автоматы, Сиволобов и Яня, а Николай Кораблев произнес:
— Если хотите видеться с женами, сидите смирно.
Немцы застыли.
Тогда Яня шагнул к одному и быстро связал ему руки, заткнул рот тряпицей, затем к другому и проделал с ним то же самое. Николай Кораблев достал у них документы, поднес к фонарику, посмотрел. Один из немцев оказался шофером, другой — солдат из интендантской части.
Прихватив с собой документы и фонарик, Николай Кораблев пошел к выходу. Через несколько минут он уже сидел за рулем, приглашая к себе Яню:
— Садитесь рядом со мной, показывайте дорогу, а Петр Макарович — в кузов.
Мотор загудел, и машина тронулась в открытые ворота.
На улице кто-то крикнул:
— Шмельцер! Куда?
— Скоро вернусь, — ответил Николай Кораблев.
Все бежало…
Бежали грузовики, переполненные солдатами, чемоданами, узлами, госпитальными принадлежностями, ранеными. Бежали танки, исцарапанные, с вмятинами. Бежали пушки — страшилища «фердинанды». Бежали потрепанные роты, батальоны, полки. Бежали лошади, коровы. А за всем этим неслась пыль, накрывая всех и все своим загнутым хвостом.
Бежали и отставали…
В кюветах то тут, то там валялись опрокинутые вверх колесами обгоревшие машины, тупо сунувшиеся в землю танки, раздутые трупы лошадей, коров, павшие солдаты. Вон сидит мертвый, подтянув к животу колени, крепко держа руками автомат; вон лежит на спине, вытянулся и занес руку, сложив пальцы в крест; вон стоит около дерева, как бы намереваясь шагнуть; вон ползет, а вон тот почему-то не вооружен: около него радиоприемник, за провода которого он крепко держится руками. А эти еще не павшие: они сидят вдоль дороги, умоляюще протягивают руки к проносящимся мимо машинам и вяло опускают их.
Все бежало, отставало, падало…
В таком потоке, в сумятице неслись на запад, за Днепр, не в силах повернуть обратно, потому что этого сделать было уже невозможно, Николай Кораблев, Яня Резанов и Сиволобов.
Яня первое время то и дело удивленно шептал:
— Смотрите-ка! Подыхают солдаты, а машины мимо и мимо. А вон тому сопляку лет семнадцать; бледность на лице. Вот-вот подохнет.
Николай Кораблев сказал:
— Яков Иванович, мне смотреть по сторонам нельзя: накачу на кого-нибудь, а тут надо уметь да уметь машину вести. Вишь, толчея какая. Кроме того, мы больше взять с собой не можем: кузов полон.
Кузов машины в самом деле был забит ранеными немцами. Николай Кораблев в полном согласии с Яней и Сиволобовым собрал отстающих в самом начале пути, заявив им:
— Везу этих двоих в гестапо, в Рогачев. Не сметь их трогать! Только охранять. Если тронете, выкину вас на дорогу.
И те охраняли Сиволобова: они его кормили, поили кофе, давали ром, и он чувствовал себя превосходно. А главное, эти «отстающие» явились безоговорочным пропуском. Как только Николай Кораблев подъезжал к пикету или проверочному пункту, так все раненые поднимались, стучали автоматами и в один голос орали, и пикетчики, видимо уже уставшие проверять документы, лениво махали руками, давая путь машине.
Так на третий день к вечеру они очутились за городком Довск, у переправы через Днепр. Здесь скопились, растянувшись километров на пятнадцать, тысячи машин, пушек, танков, подвод, солдат: мост не мог принять гигантского потока, как желобок не может принять целую реку. Поэтому рядом с основным мостом строились еще два понтонных. Но когда-то их построят! А вот теперь то и дело налетает советская авиация и ссыпает сотни бомб на машины, на танки, на солдат, то и дело откуда-то появляются партизаны и бьют в упор.
— Что же нам делать, Яков Иванович? Два-три дня простоим, не меньше? — спросил Николай Кораблев.
— Я думаю, в сторонку как-нибудь.
— Машину бросить?
— Не-ет. Машину бросим — сразу на подозрение наведем. Верно, им сейчас не до нас: у самих поджилки трясутся. Однако неудобно.
— Ну, а как же?
— Выкинуть бы их, — сказал Яня.
— Попробую, — неуверенно произнес Николай Кораблев и, выбравшись из машины, подойдя к солдатам, заговорил: — Мне нельзя здесь стоять два-три дня.
Немцы загалдели, что-то предчувствуя.
— Я везу тех, кто принадлежит империи! — крикнул Николай Кораблев и отшатнулся: слово «империя» произвело такое ошарашивающее впечатление на солдат, что они все притихли, как перед пулеметом. — Да. Они принадлежат империи. И прошу вас освободить машину, — смелее нажал он.
Немцы, произнося: «Яволь, яволь», стали выбираться из кузова, захватывая с собой автоматы, вещевые мешки, чемоданы, узелки с награбленным добром, шинели, а сойдя, начали благодарить за доставку, каждый приглашая после войны заглянуть к нему «домой», давая адреса Николаю Кораблеву. Тот нетерпеливо кивал головой, принимая у каждого адрес, тиская записки в карман, а затем сказал:
— Помогите переправить машину через кювет.
Будто по команде, появились солдаты с саперными лопатками, и слово «империя» понеслось над толпой, как в ночное время над белесой поляной летучая мышь. Вскоре канаву завалили землей, и машина переправилась на ту сторону.
Когда отъехали от шоссе километров тридцать, плутая и увязая в болотах, Яня Резанов утвердительно кинул:
— У фашистов все так. Пустые головы! Слышал я, вы чего-то им насчет империи, ну и вроде как для верующего бог, — империя. Давайте-ка тут остановимся.
Николай Кораблев приглушил мотор. Сиволобов выбрался из кузова. Яня, глянув на него, радостно замурлыкал, а тот произнес:
— Кормили меня — ух! И пришлось принимать, хоть и поперек горла: думаю, ты этими погаными руками, гад, сколько народу честного погубил!
— Но выглядите вы ничего, — сказал Николай Кораблев.
— Три дня лежал и ел вдосталь. Так. Чего дальше делать будем?
— Я думаю, — глядя на восходящее солнце и жмурясь, проговорил Яня, — машину поджечь и пешочком. Поведу вас по своим тропам.
— А где мы находимся? — спросил Николай Кораблев.
— Если встать лицом к западу, по нашему пути — город Рогачев, за ним — Бобруйск. Нам и следует — переправиться через Днепр, прошмыгнуть левее, за реку Друть, в наши партизанские края — Пинские болота.
— Почему на машине нельзя?
— Да ведь через Днепр на ней не переплывешь, да и топи.
— А зачем жечь? Мы ее спрячем. Война кончится, я отыщу и в колхоз откачу, — сказал Сиволобов.
— На Волгу? — усмехаясь, удивленно протянул Яня.
— А то куда же?
— Экую даль! Здесь скоро, голубь мой, такие дела развернутся, иголку спрячь — и ту найдут. Нет, чтобы врагу не доставалось — сжечь, о чем и товарищ Сталин нас учил.
Это подействовало на Сиволобова. Он отошел в сторонку и проговорил:
— Не против я того.
Яня Резанов облил машину бензином, Николай Кораблев поджег ее, и машина через какие-то минуты, охваченная пламенем, вся задрожала, стала изгибаться, поводить колесами, как бы собираясь куда-то бежать.
— Ну, пойдемте, теперь она и без нас догорит, — и Яня первый тронулся по тропе.
Но не успели они отойти метров пятнадцать — двадцать, как машина загудела, и всем им показалось, что она с кем-то прощается. Сиволобов как шел, так и присел на траву, обняв голову руками, говоря:
— Плачет-то как! Как плачет-то, а-а-а!
Без машины Николай Кораблев ощутил свое бессилие, словно закоренелый моряк, случайно отставший от своего корабля. Представьте себе, он идет берегом, видит, как корабль все дальше и дальше уходит в открытое море: вот уже виден только дымок, затем и дымок пропал — расстилается неизмеримая морская гладь. Не совсем важно чувствовал себя и Сиволобов. Он все время старался втиснуться в середину, как это в ночное время среди взрослых делает мальчонка. А Яня шел уверенно, будто человек, идущий по знакомой тропе, зная, что вот-вот — и попадет домой. В одном месте он даже запел длинную, монотонную песенку. Тогда Николай Кораблев сказал ему:
— Будто дома распеваете!
— Дома и есть.
— Не понимаю.
— На белорусскую землю ступили — край тут партизанский. Вот сейчас дойдем до села Журавли. Ишь, название какое — «Журавли». Зайдем к учителю Егорову Петру Петровичу. А отец у него — драгоценность: накормит нас, напоит, в баньке попарит. В баньке обязательно помыться надо: соприкасались с фрицами.
Николай Кораблев спросил, дергая на себе куртку:
— А как же вот это — немецкое? Если столкнемся с партизанами?
— Э-э-э! Тут всех видов найдешь: немецкое, польское, французское и даже английское. Доставай: никто тебя не оденет… Ну, вот сейчас мы прибудем к Петру Петровичу. Ах, мужик! — Яня свернул с тропы, пробрался через густые, переплетенные малиной кустарники и, выйдя на опушку, ткнул рукой вперед: — Вот они, Журавли.
Неподалеку от леса раскинулся небольшой поселок, лежавший в виде буквы «г»; он был почему-то затаенно пуст.
— Видно, на работку ушли: бегущих фашистов лупят. Ничего, кто-нибудь да и есть у Егорова. Во-он его дом-то — третий от краю. Айдате!
В дом Яня вошел, не постучавшись, а так, как будто тут постоянно и жил.
— Здорово живем! — переступив порог, крикнул он.
Из-за стола поднялся старик. Это был тот самый паромщик, который совсем недавно перевез Татьяну, Васю и Петра Хропова на тот берег Днепра. Поднявшись, он сурово посмотрел на Яню, затем улыбнулся и хриповато воскликнул:
— Ух ты, Яков Иванович! Лена! Леночка! Елена Егоровна! — позвал он. — Гляди-ка, кто прибыл. Беглец. Ну, проходи, проходи. И товарищей своих зови.
Яня подошел к нему и протянул руку:
— Ну, здравствуй, Тимофеич! Что ж, не паромишь?
— Довели, Яков Иванович: сжег свой корабль.
Из кухни вышла женщина, одетая в простое крестьянское платье. Яня и к ней подошел, подав руку, как палку, не сгибая.
— Елена Егоровна, надоедать вам, — проговорил он, застенчиво улыбаясь. — Но нынче недолго, может только кочку. А где Петр Петрович? — и, не дожидаясь ответа, повернулся к Николаю Кораблеву и Сиволобову. — Это Елена Егоровна. Жена Петра Петровича.
— Петр Петрович скоро будет. И сам расскажет, Где был, — еле заметно картавя, ответила Елена Егоровна. — Вы ведь покушать, наверное, хотите? — спросила она, глядя на Николая Кораблева большими синими глазами. — Я сейчас. А вы, батюшка, накрывайте стол.
Тимофеич быстро накрыл стол потрепанной скатертью, поставил деревянную солонку, положил обкусанные, видимо ребятишками, деревянные ложки, достал краюху черного хлеба, нарезал большими ломтями, не хваля, но радушно предложил:
— Садитесь. Чем богаты, тем и рады.
Елена Егоровна из кухни принесла огромную миску с серыми щами, забелила их молоком и сказала:
— Кушайте, товарищи, — и к Николаю Кораблеву: — Вы, видимо, еще не привыкли из общего блюда?
— Почему вы так думаете? — удивленно спросил он.
— Вижу.
— Да нет! Я вырос в крестьянской семье: кроме как из общего блюда, у нас есть не полагалось.
После обеда Тимофеич отвел всех на сеновал, уложил на пахучем сене, говоря:
— Ну, однако, высыпайтесь, а я тем временем баньку приготовлю.
«Да-а, — засыпая, думал Николай Кораблев, — это хорошо — в баньке помыться. Ведь в бане-то я не мылся давно — с тех пор, как парился у Ермолая Ермолаевича. Что-то с ним теперь там, в Ливнах? Остался один. А Татьяна? Где же Татьяна? Разве сейчас и спросить Якова Ивановича?» — он хотел было задать вопрос Яне, но тот уже спал, вскинув подбородок, похрапывая, причмокивая губами.
Они, очевидно, проспали бы и день, и два, и три, если бы их не потревожил Тимофеич. Забравшись на сеновал, он начал каждого тормошить, приговаривая:
— Крепок сон богатыря, да ведь солнышко закатилось, партизану за дело пора. В баньку! В баньку, Яков Иванович!
После баньки, освобожденные от усталости и еще от какого-то невидимого груза, они сели за стол, на котором бушевал самовар, а около красовались: две бутылки самогона, в блюдах — огурцы, капуста, на тарелке — хлеб.
— Для тебя берег, Яков Иванович, — проговорил Тимофеич, разливая ржавую жидкость по чашкам.
Они чокнулись. Николай Кораблев, отпив глоток, весь передернулся, будто в него влили расплавленную смолу, и отставил чашку. Тогда Тимофеич удивленно протянул:
— А ты что ж, сынок?
— Дите! Дите в этом деле, — пояснил Сиволобов.
— Нет! Ты выпей! Выпей, милай: влага силу придает, да и меня не обижай, старика.
В эту минуту из кухни вышла Елена Егоровна. Она была все такая же, сдержанно гостеприимная, и на лице ее лежала все та же неприступность.
— Раз человек не хочет, зачем же? — скупо сказала она.
Старик посмотрел на нее, потом на Николая Кораблева и послушно освободил чашку от самогонки.
Дверь скрипнула. На пороге появился высокий большеголовый человек в плащ-палатке, с автоматом. Первая кинулась к нему Елена Егоровна. Она вдруг вся ожила: тень неприступности с ее лица сошла, глаза стали еще больше, губы шевельнулись, да так в зовущей улыбке и застыли. В следующую секунду она, тихо вскрикнув: «Петя!», начала освобождать его от плащ-палатки, автомата.
— Петр Петрович! — заговорил Яня. — Гости к тебе, а ты где?
— Здравствуйте, товарищи! — произнес тот хриповатым голосом, целуя Елену Егоровну, затем прокашлялся, идя к столу, добавил: — Вот он я, — и, здороваясь со всеми за руку, в том числе и с отцом, пояснил: — На работе мы: те бегут, а мы их колотим. Да вот сообщили мне, гости прибыли — командир отпустил.
— У вас кто? — оживленно заинтересовался Яня.
— Все тот же — Егор Виляй.
— Ну! Далеко? — потирая руки, как бы собираясь в кулачки, спросил Яня.
— На Гагариной лаве.
— Ух! Я, зажмурясь, дорогу найду. Пойдем, Петр Макарыч, — обратился Яня к Сиволобову. — Хоть по парочке гитлеровцев пристукнем. А-а?
— Ну что ж, сходите, раз соскучились, — согласился Петр Петрович.
— Да-а. А то я все в бегах да в бегах, — уже беря автомат, тоскливо закруглил Яня.
Из-за стола поднялся Николай Кораблев, намереваясь отправиться с друзьями, но Яня строго остановил его:
— Николай Степанович, отдохните. Нам еще длинный путь предстоит, а вы без привычки.
— В самом деле, Николай Степанович, — вмешался Петр Петрович, — для них все это — легкое дело, вроде прогуляться. Давайте посидим за столом, вы нам расскажете, как у вас дела на Урале, а мы вам о том, что делается тут у нас.
Николай Кораблев с удивлением посмотрел на Петра Петровича и, тревожно провожая глазами Яню и Сиволобова, присел за стол.
— А откуда вам известно, что я с Урала?
— Яков Иванович сообщил, кто с ним прибыл, — ответил Петр Петрович и еще что-то было хотел сказать, но в это время на печке поднялась взлохмаченная головка девочки, и он, шагнув, беря девчушку двумя пальцами за щеки, произнес: — Доченька! Проснулась? Иди чайку попей.
— Шарик щипатца, — произнесла та тоном взрослой деревенской женщины.
Тут же выскочила из-под одеяла еще девочка, гораздо меньше первой, и кубарем свалилась отцу на руки, хватая его за нос, за губы, за уши, лепеча что-то весьма невразумительное.
— Деда, капустки, — проговорила первая девочка.
— Сейчас, сейчас, хорошенькая. — Тимофеич, захватив щепотью в блюде капусту, подал внучке.
В комнату вошла Елена Егоровна. Хотя и сурово, но с оттенком большой любви произнесла:
— Проснулась, Маша? Опять капустку?.. И на постель? И ты тут, Шарик? — упрекнула она младшую дочь.
— Ту! Ту! Ту! — по-детски строго закричала та, крепко прижимаясь к отцу.
— Вот вы и увидели все наше семейство, Николай Степанович, — сказал Петр Петрович. — Закусывайте, пожалуйста.
— Не пьет! — удивленно воскликнул старик, показывая локтем на Николая Кораблева.
— Спор у нас, Николай Степанович, — оживленно заговорила Елена Егоровна, садясь рядом с мужем. — Я утверждаю, детей надо кормить по часам, спать укладывать в одно и то же время. А Петя нарушает.
— Да ведь, Лена, нас с тобой воспитывали не по часам. Когда хотели есть — ели, когда хотели спать — спали.
— Даже сидя, — добавил Тимофеич. — Петр у нас бывало вот так возится, возится у верстака… я ведь столярничал… глядишь — присел на стружки и спит. Я матери: «Отнеси его на печку». А она мне: «Ничего. Проснется — сам улезет».
— Да разве это пример? — горячо запротестовала Елена Егоровна. — Разве можно ссылаться на то, как нас воспитывали?
— Можно, — сказал Петр Петрович. — Вот если бы тебя по часам воспитывали, ты с двумя ребятишками такой путь, да еще в грязь и заморозки, не прошла бы…
— Что за путь? — заинтересовался Николай Кораблев.
— Мы учительствовали в Могилеве. Лена и я. В одной школе. Началась война, меня призвали в армию, а она осталась там… С Машенькой, — он кивнул на старшую дочь, — да вот с этой, Шурочкой.
— Грудная была, — добавил старик, разомлев от самогонки.
— Еще сестра Елены Егоровны жила снами. Больная. Хуберкулез. Ну, я вскоре попал к партизанам. А она…
Елена Егоровна посмотрела на мужа и, как бы получив от него разрешение, положив руки на стол, сказала:
— Я ведь еврейка, Николай Степанович.
И только тут Николай Кораблев с особым вниманием посмотрел на нее. У нее золотистые волосы, глаза большие, синие, нос с маленькой горбинкой… и ему показалось, что он где-то Елену Егоровну видел. Напрягая память, вспомнил, что такое лицо есть на картине Иванова «Явление Христа народу».
— Когда в Могилев пришли немцы, мы несколько дней жили каждый у себя дома, — говорила она, не обращая внимания на то, как удивленно и пристально рассматривает ее Николай Кораблев. — Потом нас согнали в одно место — гетто… Обычная история. Вы, вероятно, немало такого слышали. Дня через три подали грузовики, посадили евреев — женщин, стариков, детей. Сказали: «В лагерь». Но мы вскоре узнали, что всех этих евреев расстреляли у рва за городом. Бежать? Куда бежать? И когда на следующий день подали все те же грузовики и нас погнали к ним, мы с сестрой, как-то даже не договорясь, в суматохе отошли в сторонку и ушли. Да, ушли. Пошли и пошли. Была грязь, заморозки. Мы вышли из города, и я подумала: «Куда деться?» На руках у меня Шарик, — она погладила по голове младшую дочь, — за юбку держится Машенька. Ей пять лет. Думаю: «Пойду к батюшке!»
— Спасибо тебе, сношушка, вспомнила про меня, — заплетающимся языком, с дрожью в голосе произнес Тимофеич.
— Мы пошли по проселочной дороге, приблизительно на Журавли. К вечеру добрались до деревушки. Но нас никто не пускал: все боялись фашистов. Говорили: «Заходите, когда стемнеет». А когда стемнело, люди стали будто другие: нас приняли, накормили, положили спать в тепло на печку. Погоревали с нами вместе, а рано утром разбудили и сказали: «Вот вам хлеб и ступайте дальше». И мы пошли дальше. На пятый день, когда нас разбудили, сестра заявила: «Я не могу дальше: видишь, у меня кровь. Иди одна, иди. Не то и ты погибнешь, и девочки погибнут. А я останусь тут — умирать». Да-а, как ни горестно было, но я пошла одна с дочками. Машенька держится за юбку, а Шарик у меня на руках… и потянулось страшное время… Осеннее холодное солнце, грязь, пустота на дороге — ни подвод, ни людей… только я и две мои дочки… в кровь натерты ноги… они каждый день мокрые… только ночью согреваются на печке. Только ночью нас принимают добрые люди, а утром рано говорят: «Вот вам хлеб, идите дальше». И мы идем, идем, идем. Который уже день? Я потеряла счет. Куда идем? А вдруг и там, в Журавлях, фашисты? И вот мы явимся туда, нас посадят на подводу и отвезут в овраг. Что же делать? Что? Что? Что?.. Так вот иногда задумаешься и забудешь про Машеньку. Но вдруг придешь в себя, оглянешься, а ее рядом нет: она далеко-далеко на дороге, как точка. Зовешь — не слышит. Тогда я иду к ней. А она стоя спит. «Машенька, — говорю, — зачем ты бросила держаться за юбку и отстала?» Она проснется и одно: «На печку…» Тогда я стала привязывать ее за руку… Так мы и пришли к батюшке, — закончила Елена Егоровна, и на ее глазах навернулись слезы.
«Вон откуда у маленькой Машеньки взрослость», — подумал Николай Кораблев и, вздохнув, вспомнил Татьяну, сына и мать Татьяны.
— Вот так, наверное, ходили и они… — сказал он сам себе и, снова посмотрев на лицо Елены Егоровны, спросил:
— А здесь как живете? Ведь кругом враг.
— Сюда они боятся заглядывать, — пояснил Петр Петрович. — Но теперь и нам на время придется перебраться за Днепр.
— Это почему, Петюша? — со страхом спросила Елена Егоровна.
— Видишь ли, Леночка, мы находимся между Днепром и рекой Сож. Гитлеровцы укрепляют Сож и Днепр. На этой узкой полоске они, конечно, постараются очиститься от нас… да и мы отрываемся от основной базы партизан.
— Опять на дорогу? Я не пойду, — и маленькая Маша по-взрослому заплакала.
Рано утром, когда из партизанского отряда вернулись Яня Резанов и Сиволобов, старик Тимофеич, хлопнув рукой по столу, сказал:
— Ну, в путь-дорогу! Все ночью уже выехали.
Он запряг Васярку, буланенького жеребчика, в телегу, и тогда из дома вынесли спящих девочек, кое-какую одежонку. Все остальное добро Тимофеич несколько дней тому назад спрятал в лесу. Затем заколотили окна, и лошадка тронулась со двора.
К вечеру они прибыли на берег Днепра.
Яня где-то разыскал лодку, усадил в нее девочек, погрузил одежонку и, как только стемнело, пригласил всех. Но тут Тимофеич запротестовал:
— А коня куда?
— Его, отец, придется пристрелить, — дрогнувшим голосом сказал Петр Петрович.
— Ка-ак? — старик будто чем-то подавился. — Васярку застрелить? Да ты что, в уме ли, сынок? А потом как дочерям в глаза смотреть будешь, когда спросят: «Где Васярка?»
— Не знаю, отец. Они ведь подрастут и другим могут заинтересоваться: «Папа, а ты людей убивал?» Скажу: «Не людей, а зверей». Ну, отпряги Васярку и пусти. Он гитлеровцам в руки попадет, они на нем снаряды на тебя возить будут.
— Так сделаем, — вмешался Яня, — отправим вас на ту сторону, а потом с Тимофеичем вернемся, Васярку к лодке привяжем и переплывем. Невелик он тут, Днепр.
— Ухты, Яков Иванович, душа ты моя! — воскликнул старик и обнял Яню.
— Чушь порете! — уже строго сказал Петр Петрович. — Ведь на это вам понадобится часа два-три. Пока возимся с конем, рассветет. Вот попадем из-за коня в лапы врагу, тогда, отец, как ты будешь смотреть в глаза внучкам?
— Эх! Козырь! Такого не побьешь! — чуть нс плача, проговорил старик и выпряг коня, потом снял с него уздечку, обнял голову, расцеловал в лоб и добавил: — Ступай, Васярка… за нами. Переправишься — жить будешь.
Когда лодка, загруженная доверху, тронулась, конь, выйдя на берег, заржал, а старик поманил:
— Васярка! Васярка! Айда за нами!
Конь поплыл за лодкой.
На том берегу старик чуть не опрокинул лодку, кинулся к коню и, надевая на него уздечку, тихо говорил:
— Васярка! Васярка! Ах, умница! Жаль, хомут не захватили! — но, вглядевшись в темноту, он различил хаты, брошенные партизанами, побежал во двор и вскоре выкатил оттуда телегу, в которой лежал хомут. — Вот как сыграно. А отчего? Оттого, что мы Васярку на руках вынянчили. Он ведь без матери остался.
Васярку быстро впрягли в телегу, положили сонных девочек, а вместе с ними и узелки. Подвода тронулась в горку, за ней все…
День они провели в лесу у болота. В ночь, минуя станцию Тощица, попали на реку Друть — болотистые, топкие места. Тут их на заре встретил комиссар Гуторин. Он подошел к Тимофеичу и, обворожительно улыбаясь, здороваясь за руку, проговорил.
— Деда! Деда! И вы прибыли к нам, посмотреть на наши непорядки и пожурить нас.
— А-а-а, подсолнушек! — в свою очередь воскликнул Тимофеич. — Вот кого не ждал!
— И не рады, деда?
— Ну! Как домой приехал. Только знаешь чего? Ты мне дом отведи с конюшней: конь с нами пришел.
Николай Кораблев всмотрелся в Гуторина. Тот в самом деле походил на подсолнушек в цвету. Он со всеми здоровался, шутил, а когда подошел к Машеньке и Шарику, надул губы, скособочился, потом вдруг встал на четвереньки и пополз к девочкам. Те взвизгнули, а Шарик, вцепившись ручонками ему в волосы, закричала, заливаясь веселым, звонким смехом:
— Ну-к ты! Ну-к ты!
— Деда! Забодает! — подхватила, будто и в страхе, по тоже заливаясь звонким смехом, Машенька.
— Удивительный человек. Кто это? — спросил Николай Кораблев.
— Комиссар. Заместитель генерала Громадина, — ответил Петр Петрович, любуясь тем, как хохочут дочки и как с ними забавляется Гуторин.
Так же восхищенно на Гуторина смотрели и все остальные, только Сиволобов загрустил: он вспомнил своих ребятишек, особенно самого младшего, сынишку, и захотелось ему вот так же пошалить с детками. Елена Егоровна стояла на страже: она ждала, куда Гуторин направит всех, и думала:
«Что-то будет теперь? Ведь они у меня еще такие маленькие, а скоро фронт приблизится сюда!»
Гуторин, взяв на руки Шарика, посадив на плечо Машеньку (они так и вцепились в него, как репья), шагнул к Николаю Кораблеву, говоря Тимофеичу:
— Ну, места, для вас уготованные, есть. Пока на всех одна хата. С жилплощадью у нас туговато, — смеясь, произнес он. — Комендант отведет, — он показал на человека, стоящего в сторонке.
Гуторин же обратился к Николаю Кораблеву:
— А вы, стало быть, — Николай Степанович? Очень рад. Вас приказано отвести в мой дворец и кормить, поить вдосталь до приезда генерала.
Николаи Кораблев недоуменно и растерянно посмотрел на Сиволобова. Гуторин подметил это, добавил:
— Не беспокойтесь, Николай Степанович. Он побудет с Яковом Ивановичем. Яков Иванович, — сказал он Яне, — твой гость… не урони нас в грязь лицом…
Николай Кораблев несколько дней жил в обширном блиндаже Гуторина, вернее в избе, врытой глубоко в землю. В углу избы стояла рация, черная, похожая на железный ящик. Гуторин часто прибегал к ней, переговариваясь то с отдаленными отрядами, то с Москвой. Из переговоров Николай Кораблев уловил, что в Пинских болотах уже есть организованные партизанские батальоны, полки и что генерал Громадин находится в Брянских лесах. Иногда они вместе с Гуториным слушали передачу из Минска. В Минске была так называемая «народная власть», и диктор то и дело клял «москалей», но чаще передавал о гибели на фронте такого-то и такого-то. Наряду с этим неслись фокстроты, румбы, немецкие марши — резкие, гремящие.
— Сорок пугать — хорошая музыка, — сказал однажды Гуторин, а потом сообщил: — Генерал через несколько дней будет здесь. Заканчивает дела там — в Брянских лесах: оседлал все дороги и бьет бегущих немцев. Ну, одни пробежали, другие ноги потеряли. Да-а.
Николай Кораблев спросил:
— Куда делся Яков Иванович?
— У-у-у! Он уже, наверное, в Брянских лесах: докладывает генералу, — и, посмотрев в большие, карие, заполненные тоской глаза Николая Кораблева, комиссар тихо проговорил: — А я все жду — о другом вы спросите меня.
— О чем?
— О Татьяне Яковлевне.
— Боюсь. Знаете, как иногда человек боится спросить… а вдруг?
— Понимаю, — мягко и сочувственно произнес Гуторин. — Но она жива, здорова и на крупной работе. Нет. Не здесь, — ответил он на его вопросительный взгляд. — По ту сторону… видимо, в Германии. Больше я вам ничего не скажу, хоть на огне пытайте. Да и вы никому ни звука.
Громадин прилетел под утро. Встречать его вышли Гуторин, начальник штаба Иголкин, Николай Кораблев. Они долго сидели у куч хвороста, готовясь каждую минуту, заслыша гул, поджечь их, но не пришлось: самолет появился на заре и плавно, как лебедь садится на просторы вод, приземлился на поляне-аэродроме.
По всему было видно, что Громадин страшно утомлен: глаза у него слипались, лицо покрылось морщинами, углы губ опустились, шаг вялый. Здороваясь с каждым за руку, он произносил одно и то же, словно уговаривая всех:
— Спать. Спать, товарищи. Спать! — и, только здороваясь с Николаем Кораблевым, которого ему отрекомендовал Гуторин, сразу оживился, снизу вверх глянул озорным глазом и сказал: — А-а-а! Вон вы какой! Понимаю. И вас и Татьяну Яковлевну. Ну, все понимаю. Через несколько часов прошу ко мне, — и, сев в тарантас, укатил к себе в блиндаж.
Николай Кораблев осведомился у Гуторина, когда обратно полетит самолет и где приземлится. Тот сообщил, что самолет, захватив отсюда больных и почту, вылетит сегодня в ночь, приземлится в Москве.
«Вот с ним я и отправлюсь. Узнаю у генерала про Таню и вылечу. Ведь мне надо на завод», — решил он.
Гуторин и Иголкин, проведшие бессонную ночь, завалились на постели. Прилег и Николай Кораблев, даже на какую-то минуту заснул, но тут же, будто его кто толкнул, вскочил с кровати и зашагал по блиндажу, а увидав, что Гуторин спит, вышел на волю и стал бродить по полянам в лесу.
«Только была бы жива… были бы живы! Для меня и этого достаточно. Ну, не увижу. Увижу потом, — бродя по полянам, думал он. — А дальше? Дальше оставаться здесь преступно. Надо на завод».
В таком состоянии его через несколько часов нашел адъютант Громадина и ввел в блиндаж генерала, столь же обширный, как и у Гуторина, и почти так же обставленный: тут была такая же черная рация, на стене висела, такая же карта, такой же был стол, такое же продольное окошечко, заделанное железной решеткой, такие же две кровати. Здесь было все такое же, как и в блиндаже Гуторина, только за столом сидел не комиссар, веселый, улыбающийся, похожий на подсолнух в цвету, а генерал небольшого роста.
Генерал поднялся. Адъютант подумал, что сейчас он, как обычно, разразится хохотом. Но тот сочувственно, мягко протянул руку Николаю Кораблеву и, не отпуская ее, подвел его к столу, усадил на табурет и, махнув другой рукой, чтобы адъютант вышел, сказал:
— Вы ведь коммунист? Понимаю. Коммунист — это не бесчувственный столб. Такое могут утверждать только пошляки. Коммунист — это человек железной воли и больших чувств.
— Да, я коммунист, — сказал Николай Кораблев, уже предчувствуя страшное и непоправимое.
— Так вот, Николай Степанович… сын ваш и ваша теща погибли.
Николай Кораблев пошатнулся так, что под ним заскрипел табурет, и почти одним дыханием спросил:
— Где? Когда?
— Жена ваша… — как бы не слыша его, продолжал Громадин: — Очень долго болела. Она находилась на грани безумия, — и, рассказав все, что произошло с Татьяной, он добавил: — Но теперь она под Берлином, как мне стало вчера известно. — Он встал и мелким шажком забегал из угла в угол, изредка бросая взгляд на Николая Кораблева, который сидел за столом, обняв обеими ладонями крупную кудлатую голову. — Да! — резко, как в барабан, ударил генерал. — Горе большое. Татьяну Яковлевну это горе чуть не сразило, но она нашла в себе мужество и встала в ряды борцов за нашу родину… за социализм, Николай Степанович… за то, что мы с вами создавали десятки лет, за что люди шли на каторгу, на виселицу, под расстрел. Она нашла мужество в себе, — нарастяжку повторил он и еще добавил: — Она — наше поколение. А мы?
Тогда Николай Кораблев отнял ладони от головы, в упор посмотрел на него и тоже нарастяжку произнес:
— Я его никогда не терял, мужества. Но… вы должны понять меня: я отец… а он, сын, еще такой маленький… И такая славная женщина моя теща!
— Вы знаете языки? — перестав бегать из угла в угол, спросил Громадин.
— Да. Знаю. Хорошо — немецкий, хуже — английский, — еще ничего не соображая и воспринимая все это, как в бреду, ответил Николай Кораблев.
— Вот это очень хорошо! Да-а-а! Совсем забыл. Какая у меня слабая память! Для вас есть письмо… от Татьяны Яковлевны, — он порылся в столе и извлек оттуда записку Татьяны, написанную еще в первые дни встречи. — Вот. Я хотел ее переслать вам, но узнал, что вас на Урале нет и вы гостите у генерала Горбунова.
Николай Кораблев с волнением прочитал записку и раз, и два, и три. Да, да. Это от Татьяны: ее буквы, чуть раскосые, одна другой больше. Ее подпись: «Навсегда, навсегда твоя Татьяна».
— Вы, кстати, скоро увидитесь с Татьяной Яковлевной. Я попробую ее вызвать сюда.
— Если бы!
— Уверяю вас, Николай Степанович. Конечно, она оттуда на самолете не прилетит. Понадобится, может быть, десять — пятнадцать дней.
— Но я не могу столько. Не могу: у меня кончился отпуск. Мне надо на завод.
— Да это мы уладим! Продлим хоть на месяц, хоть на три, — почему-то обрадованно произнес Громадин. — Сегодня же свяжусь с Москвой.
— Вы шутите?
— До шуток ли мне?
Вечером, придя от Громадина, Николай Кораблев удивился тому, что блиндаж Гуторина пуст, а на столе стоят лесные цветы. Букет огромен, собран как попало, во всяком случае не женской рукой. Рядом с букетом записка:
«Николай Степанович! Отдыхайте. Генерал, наверное, вам сказал все. Я сочувствую вам от всей души… и чем мог, тем и помог, — вот вам цветы. Гуторин».
— Спасибо, — проговорил Николай Кораблев, как будто Гуторин находился поблизости, затем лег в постель, положив записку Татьяны под подушку, — и ему показалось, что Татьяна здесь, рядом с ним. — Непоправимую беду, Танюша, надо забыть, чтобы жить, — прошептал он. — Такие беды у миллионов. И сколько слез, сколько горя! Мне недавно Сиволобов сказал: «Если бы все слезы собрать, море бы образовалось». Но ведь миллионы не надломились: они куют победу в тылу, на фронте и здесь. Нам нельзя, Танюша, страдать. Отплачемся потом, когда миллионы вздохнут свободной грудью. А это не за горами!
Так всю ночь он то разговаривал с Татьяной, то переносился на Урал — в городок Чиркуль, беседовал там с рабочими на заводе, то вдруг попадал за Днепр, под Кичкас, где в первый день войны оставил Татьяну. И много солнца, мчатся бурные воды Днепра, а по берегу идут они — Татьяна и Николай Кораблев… Потом вскрик: зовет Витька, Мария Петровна стоит на рыжей глыбе и машет им рукой, как бы провожая куда-то в дальний путь… А вот и Витька на плече у Николая Кораблева. Ух! Разговаривает!
Только под утро он как-то сразу уснул, будто погрузился на дно реки.
Разбудили его лучи солнца: они ярко, до рези в глазах, били в узенькое окошечко, а вместе с ними вливался утренний, переполненный запахами леса ветерок.
Николай Кораблев подумал: «Видимо, где-то и она проснулась». Он подставил яркому лучу лицо и тихо произнес:
— Вот это солнце обогревает и ее… Убила карателя… Ганса Коха. Она, Татьяна, убила! Никак не могу себе представить!
В дверях послышался шум, и вскоре в блиндаж вошли Громадин, Гуторин, а следом за ними — адъютант генерала, неся сапоги и новый военный костюм.
Громадин, войдя, весело заговорил:
— Радуйтесь! Радуйтесь! Николай Степанович! Радуйтесь!
«Не Татьяна ли приехала?» — мелькнуло у него, и он вскочил с постели, а Громадин так же торжественно возвестил:
— Радуйтесь! Вы получили отпуск на три месяца. Даже предлагали год, но я отказался.
Николай Кораблев так и присел на кровати:
— Как три? Да вы что, с ума спятили?
— Я? Нет, — серьезно ответил Громадин. — Вы же мне вчера сказали, что у вас кончается отпуск. Я спросил: сколько надо, месяц, три? Вы не возражали. Ночью связался с Москвой и попросил три. Дали три. Теперь уж неудобно обратно шагать. А впрочем, Николай Степанович, и здесь воевать можно. Вы ведь для нас целый полк. Нет, дивизия! Как вы думаете, товарищ комиссар?
Гуторин ответил не сразу:
— Да, воевать и тут можно. Не только можно, но нужно, Николай Степанович.
— Полк! Дивизия! — криво усмехаясь, произнес он. — В сидячем или лежачем положении?
— То есть, не понимаю? — забасил Громадин.
— Я ведь теперь без дела не могу. Поймите меня.
— Дело? Ну, чего другого, а дело мы найдем. Вы свои-то сапоги киньте под кровать. Адъютант! Подать Николаю Степановичу костюм. Вот этот костюмчик примерьте-ка. Со складу. Неношенный. Немецкий. Полковник, штабист. Гроза!
Николай Кораблев принял из рук адъютанта костюм, надел его, потом сапоги и поднялся.
— О-о-о! Здорово! — одобрил адъютант. — Идет. Честное слово, идет.
— Идет! Идет! Так и хочется пулю в лоб влепить! — неожиданно добавил генерал, осматривая на Николае Кораблеве костюм немецкого штабного офицера. — Пройдитесь, Николай Степанович, фон Папен. Вы племянник фон Папена. Вон куда взлетел! Та-ак. Пристукните каблуками. Молодец! Отдайте честь. Нет, не так. Пренебрежительно: вы — штабной офицер. Следует двумя пальцами: козырнул, и ладно. На лице, знаете ли, такое: весь мир у ваших ног, все рабы, вплоть до дядюшки фон Папена. О-о-о! Вы молодец! Умеете играть. Теперь парочку деньков оботритесь в этом костюмчике. Только далеко от блиндажа не ходите, а то партизаны как раз пристукнут. А денька через три вот что надо сделать. Карту! — попросил он.
Адъютант вынул из планшетки карту и расстелил ее на столе.
— Так вот, — чуть погодя заговорил генерал, рассматривая карту. — Видите, где мы? Это вот огромное пространство — Пинские болота — наше: партизанский край. Это вот в стороне — город Бобруйск. Это — Рогачев. Это — Довск.
— В Довске мы были.
— Очень хорошо. Перед Довском — вот тут — переправа через Днепр. Три моста: один старый и два понтонных. Мы здесь и здесь мосты подрываем. Удается нам. Конечно, через пять-шесть дней немцы снова наводят. Но пока наводят, на той стороне толчея. А когда толчея, тут и бей их с земли и с неба. А главный мост ребята никак подорвать не могут: уж очень крепко его немцы охраняют. Так надо нахалом. Я вам дам машину, шофера — бывший венгерский полковник Киш. Имейте в виду: полковник. Ему вполне довериться можно, однако все время держите его под пистолетом, и в случае чего — пулю в лоб. И еще два человека вас будут охранять: Яня Резанов и ваш друг Петр Макарович Сиволобов. Чудесная компания! Вы въезжаете на мост и именем фюрера останавливаете движение. Так… Адъютант, проводите фон Папена ко мне. Сейчас позавтракаем, Николай Степанович, и еще поговорим. — А когда те вышли, Громадин несколько минут задумчиво смотрел в узенькое, зарешеченное окошечко, затем проговорил, обращаясь к Гуторину: — Конечно, требуется ему повидать жену. Все понятно. Но вызвать ее оттуда — рискованное дело. Впрочем, они могут до Варшавы на самолете. Вася это устроит. А из Варшавы сюда? — Громадин покачал головой. — И хочется и колется.
— Да вы только намекните, что он здесь, и она на крыльях прилетит.
— Нет, комиссар, этого никак нельзя: узнает, что муж у нас, и ринется сломя голову. Вы заметили: у них, очевидно, очень большая любовь.
— Вот она и заставит Татьяну Яковлевну не рисковать, а играть, — возразил Гуторин.
В первую минуту, когда Громадин предложил полковнику Кишу следовать за партизанами, тот, вытаращив глаза, сказал:
— Подчиняюсь только силе.
Генерал усмехнулся:
— А бессилию никто на свете не подчиняется. Ничего, полковник: потом будете благодарить нас.
— А семья? Семья? Жена и двое детей, — бледнея, воскликнул Киш.
— Семью вашу переправим к партизанам в Чехословакию.
И Киш затосковал. Первые дни он походил на переярка волчонка, которого словили и посадили в клетку. Он беспрестанно кружился в блиндаже вокруг стола, ни с кем не разговаривал, не принимал пищу. За несколько дней похудел, оброс бородой и стал напоминать помешанного, бормоча одно и то же:
— Нейтралитет. Нейтралитет. Нейтралитет.
Однажды, связавшись с Громадиным по рации, Гуторин сообщил:
— «Нейтралитет» наш кружится, как белка в колесе: не ест, не спит. Что делать?
— Обломается, — успокоил Громадин. — О семье передайте: все устроено. Посылаю документы.
И только когда пришло письмо, удостоверяющее, что семья Киша переправлена к чехословацким партизанам и принята благополучно, Киш облегченно вздохнул и попросил, чтобы его побрили.
Потом ему давали ряд заданий. Он выполнял их. А однажды с партизанами отправился на разведку в Витебск и это выполнил блестяще.
— Посадили на якорь паренька, — сказал после этого Гуторин.
Получив новое задание от генерала, Киш сел за руль. Но он никак не мог забыть Татьяну, которая «выманила» его к партизанам, и поэтому, не видя ее в отряде, при встрече с новыми людьми, расспрашивал о ней. Вот и теперь, когда машина, переправившись через ряд заградительных пунктов, по дорогам, устланным поперек бревнами, выбралась на просторы, он повернулся к Николаю Кораблеву и заговорил на плохом русском языке:
— Где есть женщиноф… красифоф?
— Женщина? Красивая?
— Женщина-а-а. Красифоф.
— Это он, Николай Степанович, видно, про вашу жену, — вмешался Яня Резанов.
Николай Кораблев дрогнул и на немецком языке ответил:
— Никаких красивых женщин я не знаю. Займитесь внимательно своим делом. Скоро Бобруйск. Я притворюсь спящим, вы покажете солдатам пропуск.
Впереди завиднелся Бобруйск. На станции дымили паровозы, слышались гудки. Перед въездом же в город — шлагбаум, около него будка и солдаты.
Николай Кораблев прикинулся спящим, Сиволобов и Яня Резанов приготовили автоматы. Киш остановил машину. Вышел, потянулся и с презрением кинул солдатам, потрясая пропуском:
— Штаб. Господин полковник спит. Устал. Пропустить!
— А-а-а! Штабные. Валяйте, валяйте! — с таким же презрением ответил солдат, а пропустив машину, добавил, обращаясь к другому солдату: — Эти штабные! Их не трогай: жалят, как осы.
Бобруйск был забит танкистами, артиллеристами, пехотой. Все это — танки, артиллерия, танкисты, пехотинцы, — все было уже основательно потрепано, помято измучено. Солдаты сидели, лежали вдоль дороги, за кюветом, у домов, а дома тоже были переполнены: через открытые окна виднелись спины, бока, головы; казалось, во всех домах шли заседания. На площади, в садике, стояли огороженные проволокой зенитки, вздернув в небо длинные стволы. При выезде из города тоже шлагбаум, но построен по-другому: надо было сначала проехать узкий, в виде буквы «г», коридор из бревен, потом сделать крутой поворот и тут нарваться на часовых. Но и эти часовые, как и первые, «штабистов» пропустили, свободно, кидая вдогонку:
— Их не трогай: осы!
Удивительно было то, что ни Николай Кораблев, ни Киш, ни Сиволобов, ни Яня Резанов — никто из них почти не волновался, когда машина встретилась с первыми часовыми. Но вот мост. Он могуче уперся цементными быками в дно реки. Метров за тридцать от него пулеметные гнезда. Рядом два понтонных моста. На берегу танки, зарытые в землю. Они то и дело поводят сизыми хоботами. Всюду виднеются замаскированные зенитки. По всем трем мостам беспрестанно двигаются автомашины, загруженные солдатами, снарядами, танки, пушки. Поток непрерывный, кажется — всесокрушающий.
«Да, сунься сюда — дивизию уложат», — подумал Николай Кораблев.
«В огонь попали», — мелькнуло даже у Яни Резанова.
Киш перепуганно решил:
«В случае чего — сдамся, скажу: «Меня они выкрали».
Сиволобов, крепко сжимая автомат, с тревогой смотрел на весь этот скрипящий, орущий поток, а Николай Кораблев, выйдя из машины, почувствовал, как у него онемели ноги: они не шагают, а тычутся, будто деревянные. Но тут же напряжением силы воли он весь встряхнулся и, выхватив из кобуры парабеллум, крикнул на часовых:
— Приказываю именем фюрера прекратить движение! Кто придумал такое безобразие? Все города, все села, все дороги забиты трусами этими, — он ткнул парабеллумом в движущийся поток машин, пушек, танков.
Офицер и три солдата сорвались с места, кинулись, виляя между машинами, танками и пушками, на ту сторону моста. Видя, как от окрика Николая Кораблева побежали офицер и солдаты, Яня Резанов и Сиволобов тоже приободрились, открыли дверцы, высунули автоматы.
И вдруг на той стороне поднялся галдеж, потом раздались выстрелы, и тут же, прорвавшись через часовых, на мост выскочил полковник. Размахивая руками, позеленевший, брызгая слюной, он наскочил на Николая Кораблева, закричал:
— Это измена! — и выхватил пистолет.
— Именем фюрера! — и Николай Кораблев выстрелил ему в лицо.
Все пошло по-иному: поток оборвался на всех трех мостах. Но эти минуты показались томительно страшными: теперь пугала вот эта тишина, которая установилась, как только поток оборвался. Будто кто-то могучий перерубил его на две части: одна осталась по эту сторону, а другая, окутываясь пылью, скрылась где-то вдали по шоссе. Николай Кораблев в замешательстве некоторое время не знал, что делать, затем приказал зенитчикам направить зенитки на мост:
— Стереть, если двинутся. Эти трусы хотят утопить империю. Ни при каких обстоятельствах до моего особого распоряжения не пропускать. А полковника уберите. Я сейчас за ним пришлю, и в штабе мы посмотрим, кто он такой, — с этими словами он сел рядом с Кишем, и машина, круто развернувшись, помчалась на Бобруйск.
Отъехав километров пять, Николай Кораблев вздохнул так, будто легкие до этого были стянуты чем-то тугим, и посмотрел на ту сторону реки. Там впритирку стояли грузовые, легковые машины, танки, пушки, автобусы. Вдруг из-за леса выплыли штурмовики. Зенитчики, сосредоточенные на том, чтобы никого не пропускать через мост, видимо растерялись и не успели дать залп. Самолеты почти на бреющем полете сбросили на мост бомбы — и он грохнулся.
— Вот так-то! — не без гордости проговорил Николай Кораблев, затем приказал Кишу: — Стремительно домой. Нам только бы пробиться через Бобруйск.