К книге
В стране поверженных [1-я редакция]КНИГА ВТОРАЯ. ГЛАВА ВТОРАЯ
69%
КНИГА ВТОРАЯ. ГЛАВА ВТОРАЯ
9

1

В нижнем этаже школы кучился запах колбас, вин, табака — все это перемешивалось и, казалось, навсегда осело на подоконниках, стенах, потолке. От тошнотворно-кислого запаха некуда было деться, и Николай Кораблев приказал открыть окна. Но и оттуда хлынула волна зловония: под окнами, у парадного крыльца, близ дороги — всюду валялись трупы солдат… а над всем этим сияло выплывшее из-за бора солнце.

На душе у Николая Кораблева творилось что-то муторное. До этого часа он не думал, хорошо или плохо то, что делает он вместе с Сиволобовым, Яней Резановым и девушками: он заранее знал, что тот, кто дал это задание, в своих стремлениях не руководствуется корыстными целями, и сам при выполнении этого задания не пачкал своей душевной чистоты. Он выполнял все продуманно, цепляясь иногда за мелочи, превращая их в большое, понимая, что все это нужно, необходимо, диктуется войной и теми соображениями, которые таил про себя генерал Громадин. И вот задание выполнено. Выполнено оно блестяще… и, однако, все это не радовало его, как радовало бы на заводе. Там при выполнении того или иного задания он обычно, несмотря на тяжелую усталость, расправлял плечи и, поблескивая карими глазами, произносил:

— Вот мы какие!

Тут он этих слов произнести не мог.

— Зачем? Зачем все это? — шептал он, глядя на трупы, на стол, обезображенный пьяными руками. — Зачем? Зачем все это честному человеку? — и тут же вспоминал то, что видел за эти годы: десятки тысяч убитых на поле брани; овраги, заваленные убитыми женщинами, детьми; разрушенные, превращенные в пепел города, села; вытоптанные нивы; заросшие сорняками поля; деревянный городок, переполненный жителями Бобра. Пятьдесят, шестьдесят миллионов людей погибнут в эту войну, десятки тысяч городов и сел будут уничтожены, будут разрушены фабрики, заводы, то, что столетиями строил трудовой люд. И зачем, зачем все это простому честному человеку?

Конечно, его кто-нибудь мог бы в эту минуту упрекнуть: «Что ж, тебя не радует надвигающаяся победа?» И он на это ответил бы: «Нет. Радует: наша победа несет миру счастье. Если бы не мы, то народы были бы сброшены в пропасть. Знаю, что единственный пока на земле социальный строй содержит в себе мир для всего мира, — это наш строй. Знаю и то, что к жестокости нас понудили вот эти фогели, раушенбахи, шрейдеры, гитлеры, — он подошел к трупам и ногой пошевелил Фогеля, который лежал, свернувшись клубочком, точно стесняясь показать красное пятно на белоснежной рубашке. — Вот он, с пеленок обученный империалистической хватке: внешне — ангел, благороден, внутренне — война — профессия. Акула… А этот вот — выродок, — и Николай Кораблев ногой поправил выкинутую вперед руку молодого Шрейдера. — Глупый. Но клоп. А этот Раушенбах. Широкая пасть… кажется, у него и сейчас скрипит нижняя челюсть. Когда их всех вот так во всем мире сложит трудовой люд, тогда наступит мир во всем мире. Все это я знаю, во все это я верю», — он хотел было еще что-то сказать, но в эту минуту с улицы послышалось характерное шарканье солдатских подошв о каменную мостовую, и он кинулся к окну.

Спавшие в тени, на противоположной стороне улицы, партизаны повскакали, послышалась команда «смирно»: со стороны на площадку перед школой высыпала новая группа партизан, идущих за Громадиным и начальником штаба Иголкиным.

— Ба! Генерал! Товарищи, генерал! — закричал Николай Кораблев и пошел к выходу.

За ним кинулись девушки, Сиволобов, Яня Резанов, и вот они уже все на парадном крыльце, радостные, смеющиеся, а девушки, в разноцветных костюмах, освещенные утренним молодым солнцем, расцвели, как маки.

2

Громадин, прежде чем вступить в Бобер, рассредоточил партизан по заранее намеченным болотам, лесам, оседлав дороги, ведущие из Бобруйска, Витебска в столицу Белоруссии — Минск. Это, по сути дела, была вторая, своеобразная, рассыпанная линия фронта, только не перед лицом врага, а у него в тылу. Такая линия фронта была тщательно разработана с Уваровым и одобрена генеральным штабом.

Рассредоточив партизан, Громадин с небольшой группой бойцов, с теми, на кого он надеялся, как на себя, вошел в Бобер, и вот он уже пожимает руки девушкам, выкрикивая:

— Ты у меня, Настенька, чудо! Ну, ей-же-ей, чудо! Нет! Лазоревое утро. Вот кто ты у меня! И ты, Машенька, не завидуй: ты у меня тоже лазоревое утро. И все вы у меня, мои хорошие, лазоревое утро! — Затем, поздоровавшись с Николаем Кораблевым, Яней Резановым и Сиволобовым, он снова обратился к девушкам, гремя басом: — А ну, кажите! Кажите дела рук своих!

В нижнем этаже школы все так же кучился тошнотворно-кислый запах, посредине класса стоял длинный стол, заваленный объедками, опрокинутыми бутылками с вином. На полу, особенно около стульев, запеклась кровь, а в углу, стянутые сюда как попало, лежали трупы.

Глянув на стол, Громадин поморщился и словно про себя сказал:

— А-яй, сколько добра пропало! — но тут же, увидав кровь, трупы, свел брови к переносице, и по его лицу пробежала печаль.

Николай Кораблев подумал: «Ага! И на него это действует отвратно», но Громадин встряхнулся, воскликнул:

— Вот так спектакль! Фраушек бы сюда притащить и показать: посмотрите на завоевателей. Вишь, что завоевали. А зачем вы их тут держите, Яков Иванович?

— Для показу оставили, товарищ генерал.

— Экая невидаль! В канаву их. Земля-то не примет: земля — она существо благородное. Так ведь?

— Известно: чистосердечное существо земля, — подтвердил Яня.

— Так в канаве им и место. Канава на то и вырыта, чтобы в нее всякую пакость сбрасывать. Пригласи-ка, Яков Иванович, нескольких партизан и выкиньте эту дрянь отсюда. Ах! Ах! А ведь здесь… — он посмотрел на раздвинутые перегородки, — а ведь здесь наши ребята учились… а теперь, вишь что, — генерал отмахнулся, будто отталкиваясь от стены, и вошел в класс, где стояли кровати. Здесь было чистенько, прибрано. Громадин присел на стул, посмотрел на девушек и, любуясь ими, заговорил: — Спасибо! Большущее спасибо вам, красавицы мои! И вам спасибо, Николай Степанович. И тебе, Яня. А где же твой дружок — Сиволобов, герой? Э-э-э! Чего там за спины прячешься? Подойди, подойди. Посмотрю на тебя. Вот ты какой тут стал. Ну, здравствуй! — и протянул тому руку.

— Да ведь уже здоровались со мной, товарищ генерал, — проговорил Сиволобов, хотя это пожатие ему понравилось гораздо больше, чем на крыльце.

— Там вообще, — ответил Громадин, — а тут в частности и от всей души. Спасибо, Петр Макарович. На днях видался с генералом Горбуновым, командармом. Спрашивает: «А где мой герой, который танк с топором в руках полонил?» Вишь ты какой! А я отвечаю: «Ныне полонит фашистов в тылу». Вот ты какой!

— Я эдакий, — не зная, что ответить на похвалу, и, как всегда в таких случаях, смущаясь и теряясь, буркнул Сиволобов и снова начал прятаться за девчат, видя, что генерал на них перевел глаза.

— Ну! Какую награду вам, красавицы? — спросил Громадин. — Будет награда. Сегодня решим в штабе, — а посмотрев на разноцветные белорусские платья, покачал головой: — Это прочь! Не время такое носить. Прочь! Прочь все это с себя! — но, увидав, как глаза у девушек потускнели, а губы искривились, он, хлопнув себя ладонью по лбу, воскликнул: — Ох, недогадливый! Ох, простофиля! Да ведь вы девушки! Наряды любите. Ну, носите… Носите… два дня. Вот в Берлин придем, я вас так наряжу — весь мир позавидует. А теперь — два дня. Идите, покажитесь ребятам. Ступайте. Ну, чего стоите? Обрадовались?

Когда девушки высыпали из класса, Громадин, обратившись к Николаю Кораблеву, серьезно произнес:

— А теперь, Николай Степанович, нам надо потолковать, — и загадочно чему-то улыбнулся, даже засмеялся, войдя в соседнюю комнату, сел в кресло и долго изучающе всматривался в лицо Николая Кораблева.

— Историческая комната, Николай Степанович, — под конец заговорил он, — отсюда мы будем «бить шведа». Громко сказано, но верно. Да-а-а. Так вы, очевидно, перестали душевно реагировать на все?

— Ан нет! — пошутил Николай Кораблев, повторяя слова Громадина, хотя в эту минуту ему было особенно не до шуток.

— Жалко? По глазам вижу.

— Нет. Больно.

— Что же? — сурово спросил Громадин.

Николай Кораблев посмотрел куда-то в сторону — очень далеко, через стены комнатки, и проговорил:

— А разве вам, думая отвлеченно, уходя в будущее, не кажется все это ужасным?

— Отвлеченно, уходя в будущее, я сейчас мыслить не могу. Конкретно: этих надо бить беспощадно.

— Не считаясь со средствами?

— Они первые подняли меч. Они — ядовитые змеи. А вы хотите против ядовитой змеи выступить с идеалами, с уговорами, с высокоморальными средствами?

— Но я не об этом, — перебил его Николай Кораблев. — Я представляю себе, как, может быть, через сотню лет, а может, раньше, когда люди окончательно очистятся от скверны, будут смотреть на нас, как на жестоких людей.

— На нас — нет. На тех — да. Мы зачинатели светлого, человечески-великого, того, чем будут потом жить люди. Но ведь вы живете сейчас, а не тогда?.. Вы представьте себе другое: если бы все военные думали так, как вы, переживали бы все так, как вы… Поверьте, мы не победили бы.

— Да. Да. Понимаю: надо душу прикрыть заслонкой.

— Хорошие слова!

— Не мои. Сиволобова.

— Умные слова. Так вот: до Берлина прикройте душу заслонкой, а там поплачем, вспомним тех, кто пал на поле брани, и разъедемся по домам — к мирному труду. А теперь, мне передавали, что вы не понимаете цели моего задания: зачем тихо, ножами, и зачем нам Бобер?

— Не совсем.

— Начштаба, карту! А впрочем, тут есть, — Громадин подошел к карте, висящей на стене, испещренной разноцветными карандашами, посмотрел и улыбнулся: — Каким не хочется отдавать землю: линия фронта все еще по Днепр, даже Крым у них. Одесса. Ну, пусть владеют на карте. А на самом деле дело обстоит вот как. Тысяча девятьсот сорок четвертый год — год великолепных побед. Смотрите: вот Ленинград. В январе под руководством гениального полководца товарища Сталина Красная Армия под Ленинградом взломала долговременную оборону немцев и нанесла им сокрушительный удар, отбросив врага в Прибалтику. Второй удар Красная Армия нанесла — смотрите сюда — на Буге и отбросила врага за Днестр. Третий удар в апреле — мае этого года Красная Армия нанесла вот здесь, в Крыму, сбросив врага в Черное море. Четвертый удар совсем недавно был нанесен финнам… и пятый… надо ждать, Николай Степанович, пятого удара. Он уже начался, как мне кажется, вот здесь, на Центральном фронте. Посмотрим сие. Видите? Это Бобруйск. Враг укреплялся тут порядочное время, по крайней мере оборона в общем на сто — сто десять километров. Отметьте это. Затем враг сосредоточил силы вот здесь — под Витебском. Оборона здесь не слабее, чем под Бобруйском. И под Могилевом. На оборону гитлеровцев надо посмотреть серьезно. Это, безусловно, современные крепости и мастерски организованы: немцы умеют зарываться в землю, кутаться в бетон и железо. Но… все это вскоре полетит к чортовой матери… и они побегут! Куда? Видите, основные дороги ведут в Минск. В Пинские болота не сунутся, калачом не заманишь, — пробовали мы. Побегут, как зайцы, старыми тропами-дорогами. Тут мы на них и насядем. Мы, партизаны. Мы вот где, — и Громадин стал с быстротой тыкать пальцем в разные места между Бобруйском, Витебском, Могилевом и Минском. — Мы, партизаны, вот тут, вот тут, вот тут, вот тут, вот тут… одним словом, во многих местах, островками, и главным образом на дорогах, у дорог и почти всюду под бочком у фашистов. Куда бы они ни кинулись, мы их — хлоп! Конечно, не одни. Одни мы, без регулярной Красной Армии, — чепуха. Понятно? Слоеный пирог устраиваем. Враг и мы, враг и мы, враг и мы. Шарахнутся они в одну сторону, их — стук, и в другую, их — стук, и в третью, их — стук. Здесь, в Белоруссии, не просто партизаны, а народное движение: триста тысяч партизан… и мы, пришедшие из Брянских лесов, утонули среди белорусов, как топорик, брошенный в реку.

— Однако уж очень легко стукаете, товарищ генерал! — перебил Николай Кораблев. — Тут — стук, здесь — стук, там — стук.

Громадин, удивленный, остановился, затем воскликнул:

— Эх! Подковыриваете, чтобы больше выудить? Вы знаете, что такое Канны?

— Читал.

— Вы читали, а мы изучали. При Каннах Ганнибал окружил врага, наголову разбил его и уничтожил. С тех пор этот пример вошел в военную историю как классический пример. Немецкие генералы особенно возгордились во времена прошлой империалистической войны, сочтя себя за классиков окружения. Но они исправные службисты, а не творцы: все подогнали под шаблон и забыли, что, кроме оружия, в войне участвует человек — это ведь основная сила, и разум, ум большой, творчество. Чтобы быть мастерами Канн, надо быть не Гитлером, а Ганнибалом. Я не говорю — русским воином, а русский воин отмечен во все времена как лучший в мире; теперь же русский воин еще стал советским, заметьте это себе. Не горох! Понимаете? Мне Татьяна Яковлевна как-то передавала: «Гитлеровское государство похоже на горох в мешке: пропори мешок — и горох во все стороны». Правильно! Очень! Верно, горох злой. Ну, о Татьяне Яковлевне я вам потом расскажу. А теперь о деле: товарищ Сталин прекрасно изучил «Канны» и все последующие исторические битвы, затем творчески дополнил и, если так можно выразиться, создал свои «Канны», — поэтому мы наносим один за другим, один за другим все более сокрушительные удары врагу.

— Вы говорите так, как будто все уже сделано и осталось только суммировать, — сказал Николай Кораблев, одновременно радуясь тому, как метко Татьяна сказала о гитлеровцах.

— А оно так — все сделано… ну, возможно — и непременно — появятся кое-какие отклонения, новые детали. Это уже целиком зависит от нас, исполнителей. Например, трудно будет сначала разобраться в «слоеном пироге». Да, кстати, о пироге заговорил — чайку захотелось.

— Я сейчас, — Николай Кораблев вскочил со стула, кинулся в свою комнату, включил чайник и снова появился, готовый слушать Громадина.

И не успел он хорошенько усесться на стуле, как из соседней комнаты послышался голос того самого диктора, который вот уже второй год передавал сводку Советского информационного бюро:

«23 июня северо-западней и юго-восточней города Витебска наши войска, при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации, перешли в наступление против немецко-фашистских войск… прорвали сильно укрепленную оборону противника протяжением на 30 километров по фронту и продвинулись в глубину от 12 до 15 километров, заняв при этом более 100 населенных пунктов… наши войска перерезали железную дорогу Витебск — Орша».

Диктор говорил, то захлебываясь, то смолкая, то снова выкрикивая громко и мощно.

— Слыхали? — произнес Громадин, когда оборвалась сводка, и тут же: — Но откуда это?

Николай Кораблев, пока слышались отрывки, весь был сосредоточен на сводке, но тут, когда генерал спросил: «Откуда это?», он весь, как кумач, вспыхнул, ринулся в соседнюю комнату, затем вернулся, неся в руках электрический чайник, смущенно говоря:

— Не тог чайник включил… вместо чаю, угостил вон чем.

— Из этого чайника? — Громадин взял чайник, посмотрел внутрь, затем на Николая Кораблева, на Иголкина и снова в чайник. — Неправда! Эта штука говорить не может.

— Эта может, а вот эта не может, — и Николай Кораблев принес другой чайник, очень похожий на первый, наполненный водой. — Я спутал: вместо этого, включил вот этот, — и он тут же включил первый чайник… но из чайника «полилась» музыка.

— Ты-ы гляди! — удивленно протянул Громадин. — Сам состряпал?

— Сам.

— Подари мне.

— Дарю, генерал!

— Спасибо. Ну, теперь понятно, почему я приказал организовать тут такую резню?

— Еще не совсем.

— Мы с партизанами разместились в разных «квартирах» тихо, незаметно.

— Да. Но то понятно, — а почему здесь с ножами? Ведь можно было бы просто перестрелять всех…

— Надо было все это сделать тихо, чтобы враг думал: Бобер — их Бобер… а выходит: Бобер — наш Бобер. Это, во-первых, а, во-вторых, пусть мерзавцы всего света знают, что если еще раз полезут, то у нас их будут бить не только мужчины, но и женщины, девушки, даже дети. Машенька-то все-таки рванула ножичком Фогеля. Вы условились — не надо, партизаны прирежут, а она — сама: раз — и нет Фогеля, — Громадин о чем-то долго думал, затем осмотрелся и, убедившись в том, что в комнате их только трое, сказал: — Ну, товарищи, сегодня рвем рельсы.

— Как? — откликнулся Николай Кораблев. — Вы ведь недавно рвали!

— Но мы тогда зарока не давали, — загадочно промолвил Громадин.

— Не понимаю вас.

Генерал снова подумал и произнес:

— Получен приказ из центрального штаба — объявить по всей Белоруссии рельсовую войну. Сегодня в ночь такая война будет объявлена, и всюду полетят рельсы, мосты, а вы вот, Николай Степанович, попробуйте догадаться, почему именно ныне дал такой приказ Уваров?

— Догадываюсь: сводку-то Информбюро вместе слушали.

— Точно. И теперь гитлеровцам бежать только по шоссе. Представляете, какая паника будет. Ну, давайте-ка посмотрим ваших пленников, — и Громадин снова чему-то загадочно улыбнулся и даже тихо рассмеялся.

3

Наверху, в обширном кабинете, по разным углам сидели граф Орлов-Денисов, Бенда и фельдмаршал Шрейдер. После попойки, бессонной ночи и того, что они видели, все трое находились в том состоянии, когда человеку «все равно». И, однако, как только русские вошли в кабинет, они, кроме фельдмаршала, встали, низко поклонились. Увидав Николая Кораблева, Бенда удивленно воскликнул:

— Карл! Вы?.. Вы живой?

— А почему мы так? — граф скосил глаза на связанные руки. — А вы не так?

Николай Кораблев, о чем-то думая, почти не слышал их, а Громадин сказал:

— Ишь, знакомство какое… теплое, — и добавил, обращаясь к адъютанту: — Прикажите-ка этих двоих перевести в другую комнату, а фельдмаршалу освободите руки. Зачем связали поросенка?

— Ступайте, господа, в ту комнату, — произнес Николай Кораблев, обращаясь к Бенда и графу.

Те, один за другим, как гуси, потянулись в соседнюю комнату. На пороге граф повернулся, опять удивленно посмотрел на Николая Кораблева и с затаенной завистью вымолвил:

— А вы, Карл, оказывается, прекрасно говорите по-русски.

— Мой родной язык, граф! — намеренно резко, чтобы устранить панибратство, кинул Николай Кораблев и присел у стола.

Адъютант тем временем развязал руки фельдмаршалу. Тот их потер, особенно долго в пухленьких запястьях, и, презрительно глянув на всех, уставился в окно.

— Пусть малость покуражится. Иначе нельзя: фельдмаршал. Экая гора из каши. Николай Степанович, давайте-ка с вами потолкуем. Печальную весть привез я вам.

— Что? С Татьяной Яковлевной? — Николай Кораблев привскочил со стула и, бледнея, опустился.

— Да что вы? — генерал заторопился. — Она «жива, здорова и люблю тебя». Вон какая у вас любовь! А весть, какую хотел вам передать… Генерал Михеев три дня тому назад погиб: снарядом его разорвало.

— Командир Пятой дивизии?

— Да. Орловской.

— Я был у него… еще перед Орлом… в Орле мы с ним расстались: вместе с Сиволобовым и Ермолаем Агаповым отправились в село Ливны… и вот где оказался я, — как бы вспоминая, говорил Николай Кораблев.

— Слыхал: в атаку с Сиволобовым ходили?

— Какая там атака! Часов пять в болоте сидели: гитлеровцы били из артиллерии… Жаль! Чудесный человек был Михеев!

Они несколько минут молчали. Затем Громадин, усмехаясь, кивнул на фельдмаршала:

— Индюк перья укладывает. Пожалуй, можно начинать. Хотя пускай еще малость покуражится. Да, — точно спохватываясь, заговорил он: — Вас ведь надо поздравить, Николай Степанович. Вы уже полковник: сам Сталин утвердил.

Николай Кораблев удивленно произнес:

— Воин я плохой. Но воля Сталина — закон для меня.

— Сталин, братец ты мой, плохому воину полковника не даст. И еще: назначены вы, то есть я вас назначаю, комиссаром партизанского соединения.

— А Гуторин?

— Гуторин? — Громадин опять загадочно улыбнулся.

Николай Кораблев рискнул задать вопрос:

— Вы, товарищ генерал, чему-то загадочно улыбаетесь?

— Есть чему… Видите ли, Гуторин, когда я ему передал содержание беседы с Уваровым в Москве, занялся выполнением задачи, поставленной перед нами: приблизить население к нам и нас к нему, превратив таким образом партизанское движение во всеобщее народное движение, что явится животворящим источником борьбы с врагом. И недавно, только позавчера, такое случилось: живет в Белоруссии один мастер… ну, из мозаики творит прекрасные вещи — столы, шкатулки и прочее. Гитлеровцы узнали о нем, год тому назад нагрянули и предложили сделать стол для Гитлера, на крышке которого разрисовать: «Великому воину, победителю мира, от белорусского народа». Что тут будешь делать, раз враг прихватил? А мастер-то связался с Гуториным, тот ему сказал: «Делай. Только когда готово будет, заранее сообщи нам». Ну, стол приготовил мастер, сообщил Гуторину о том, что в такой-то день и час приедет комиссия во главе с генералом принимать «подарок». И представьте, — Громадин захохотал, — представьте, генерал во главе комиссии явился, вошел в хату… и вот — с печки, с полатей, из-под скамеек — отовсюду вываливаются партизаны с автоматами… и на самолет — стол, генерала, комиссию… А вскоре самолет приземлился — во Внукове, под Москвой.

Тут захохотал не только Иголкин, но и Николай Кораблев.

Громадин, оборвав свой гремящий бас, добавил:

— А теперь Гуторин — командир партизанского соединения в Пинских болотах… Ну, за дело. Почему вы, Николай Степанович, не одного, как я просил, а троих оставили в живых?

— Почему? Даже трудно сказать. Один — бывший русский, другой — бывший француз. Их обоих тут эти «наци» затыркали, как говорят у нас в Поволжье. Не думаю, чтобы у них была какая-то симпатия к фашистам… и поэтому оставил их, товарищ генерал, — Николай Кораблев тепло улыбнулся.

— Угу, — подхватил Громадин. — Что ж, надо и их пристроить, что ль. Давайте-ка графчика сюда. Кем он здесь был?

— Бургомистром.

— Ах, хорошо! — воскликнул Громадин. — А тот, француз?

— Комендант города.

— Да как же это они француза назначили? Значит, какую-то большую пакость сделал. Знаете, Николай Степанович, мы о людях ведь судим по-разному: у нас в Союзе, если человек сделает полезное обществу, мы его хвалим, превозносим. А фашисты о людях судят по-другому. Например, как у них принимают в партию. «Воровать будешь?» — спрашивают. «Буду». — «Грабить будешь?» — «Буду». — «Убивать будешь?» — «Буду». — «Ну, тогда иди в партию».

В кабинет ввели графа. Войдя, он опустил на грудь огромную лысеющую голову и с дрожью проговорил:

— Вот… тогда сбежал, ныне опять встретился. Больше двадцати пяти лет, четверть века — шутка.

— Не через Крым ли бежал, граф? — осведомился Громадин.

— Совершенно верно… через Крым… товарищ… генерал.

— Для вас «господин». Так мы старые знакомые: я вас провожал снарядами.

— Рад, господин генерал.

— Чему? Снарядами-то провожал? — и Громадин грохнул своим басом так, что граф пошатнулся, а фельдмаршал встревоженно посмотрел во все стороны, отыскивая обладателя такого голоса.

— Да вы садитесь, граф, — предложил Николай Кораблев.

— Да. Да. Садитесь, граф. А он, — Громадин кивнул на Николая Кораблева, — оказывается, у вас дочку сватал? Чуть-чуть не породнились?

Граф глупо мигнул, боднул большой головой:

— «Язык мой — враг мой» — великая русская поговорка.

— Ну что же вы от нас хотите, граф? — задал вопрос Громадин, сдерживая хохот.

— Я? Разрешите сказать? Отпустите меня. Я хочу жить. А жить мне осталось недолго: я стар, наг, бос.

— Ну, относительно двух вторых мы не поверим: вы уже, наверное, нахватали тут, на земле, где родились великие русские поговорки.

— По сравнению с тем… — начал было граф, склоняя голову набок.

— Хотите сказать, по сравнению с тем, что награбили вот эти? — перебивая его, указывая на фельдмаршала, сказал Громадин и посуровел, встал, прошелся, твердо ступая на ковер. — Сволочи! Уже потеряли понятие, что грабить — вообще позор… а только: «По сравнению с тем-то и тем-то». Хорошо, граф! — он круто повернулся. — Мы даруем вам жизнь, но это надо заработать.

— Заработать? Что я могу? Я бухгалтер.

— Что ж в этом плохого? У нас в стране и эта профессия высоко ценится. Но вы еще и бургомистр?

Николай Кораблев и Иголкин недоуменно посмотрели на Громадина, не понимая, что же он хочет делать с графом.

— И останетесь пока бургомистром, — произнес Громадин. — Сядете в свой кабинет, а если вам откуда-нибудь позвонят, будете отвечать, что все телефоны, кроме вот этого и коменданта, не работают. Вы за телефоном, а за вашей спиной — наш человек. В случае чего, он вам пульку в затылок, простите за грубость. Но это откровенно. Согласны?

— На все!

— Тогда идите к себе в кабинет.

— А меня по дороге никто?.. — граф указательным пальцем правой руки задергал так, как бы спуская курок.

— Вас проводят. Хотите, девушка проводит? Какая вам больше понравилась? Николай Степанович, какая ему больше понравилась?

— Машенька.

— А-а-а! Огонь девушка: вон как Фогеля рванула.

Граф вспыхнул, пролепетал:

— «Седина в бороду, а бес в ребро», — опять великая русская поговорка.

— Поговорка хорошая.

— А как они, партизаны, быстро… ножами. Чирк-чирк — и нет кавалера.

— Чего же канителиться! — убийственно спокойно произнес Громадин и махнул рукой. — Давайте француза.

Бенда, как только вошел, глянул на генерала и, не отрывая от него взгляда, сразу весь преобразился: закивал, улыбаясь все шире и шире, весь вытягиваясь, все что-то стряхивая с левого рукава.

— Хорош! — сказал Громадин. — Лошадки такие есть: топчется в стойле, секунды не постоит тихо. Он кто, Николай Степанович, спросите: немец или француз?

— Француз. Чистокровный француз, — заявил Бенда. — Самый чистокровный. Всегда был французом и не люблю бошей. Они все такие, как Раушенбах. Вы, Карл, знаете. Подтвердите.

— О да! О да! — подтвердил Николай Кораблев, улыбаясь.

— А у меня, передайте генералу, и папа, и мама, и дедушка, и бабушка, и прадедушка, и прабабушка, и прапрадедушка, и прапрабабушка…

— Одним словом, до двенадцатого колена все французы? — перебил его Николай Кораблев.

— Точно! Точно, Карл. А вы… — он игриво погрозил пальцем. — Вы — сатана. Я всегда это говорил шефу Шрейдеру. Простите меня.

— Прощаю. Вас спрашивает генерал, что вы хотите: расстрел, или виселицу, или отдать вас партизанам? Выбирайте.

Бенда остановился, как конь на всем скаку, чтобы сбросить седока.

— Ни то, ни другое, ни третье, — выпалил он, весь изгибаясь. — Вы что, Карл, спасли меня для того, чтобы теперь казнить?

— Это зависит от вас, говорил генерал. И еще он говорил, что вы, конечно, француз, но в вас есть какая-то доля крови кролика.

— Они привили, — Бенда показал на фельдмаршала. — А я кролика никогда не кушал.

Громадин снова захохотал, выкрикивая:

— Не благоприобретенная, а потомственная!

— О-о, нет! — Бенда гордо выпрямился. — Я могу за свой народ — за лучезарных французов — пойти на виселицу. Я чту своих великих предков: Ришелье, Робеспьера, Марата, генерала Галифе, Пуанкаре! — выкрикивал он, припоминая фамилии, путая все на свете.

— А в кого веришь? Ведь Робеспьер был революционер, а генерал Галифе расстрелял французских коммунаров. Марат — одно, а Пуанкаре так и звали: «Пуанкаре-война».

Бенда захлопал глазами, точно в них попала пыль.

— Переведите ему, Николай Степанович: если хочет жить, должен служить нам как комендант города.

Бенда выслушал, затем недоверчиво посмотрел на Громадина.

— Шутите, господин генерал, — и заторопился, увидав, как лицо Громадина посуровело, а пальцы собрались в кулак. — Но я согласен. Согласен, — и вытянулся, как подобает военному.

— Отведите его в комендантское. Ну, приступим к фельдмаршалу.

Как только вывели Бенда, Николай Кораблев обратился к фельдмаршалу фон Шрейдеру:

— Генерал хочет говорить с вами.

Тот искоса посмотрел на него:

— Не разрешаю: я фельдмаршал.

Николай Кораблев рассмеялся:

— Не разрешает вам говорить с ним: он фельдмаршал, а вы — генерал.

— А-а-а! Субординация. Это пустяки! Мы сейчас все это ликвидируем. — Громадин, кинув злой взгляд на фельдмаршала, добавил: — Пыхтит-пыхтит, а у нас время в обрез. — Он вынул из кобуры пистолет, положил его на стол и сказал: — Снимите с него китель.

Николай Кораблев перевел фельдмаршалу, тот покачал головой, но, глянув на пистолет, произнес:

— Подчиняюсь только силе. Прошу записать в протокол, — и сам снял китель, повесил его на спинку стула, затем хотел было снова сесть, но Громадин приказал:

— Стул на середину! Вот так. Садитесь… как у вас в гестапо. Теперь вы не фельдмаршал, а простой смертный и довольно дрянной человек.

Фельдмаршал растерянно потрогал подтяжки, заправил выбившуюся рубашку в брюки, сел на краешек стула и редко заморгал белобрысыми ресницами, как это делают поросята, когда их будят.

— Ну, как себя чувствуешь? — на немецком языке, хотя и не совсем правильно выговаривая слова, произнес Громадин, удивляя этой неожиданностью Николая Кораблева.

«Ну и конспиратор!» — подумал он и сказал:

— А вы, оказывается, знаете немецкий?

— Кое-как, — ответил Громадин, и опять к фельдмаршалу: — Спрашиваю, как чувствуешь себя? Чего молчишь, фон Шрейдер?

— Скверно, — ответил тот.

— Еще бы! Столько выпито вина, да вы, говорят, еще всех девушек перещипали! Ну, это посторонний вопрос. А вот понимаете вы, господин Шрейдер, какая трагедия надвигается на вашу страну?

Фон Шрейдер оживился, перестал хлопать глазами:

— О-о! Да! Я сам пережил трагедию.

— Какую?

— Во-первых, — с расстановкой начал он, — у меня разбомбили два магазина в Берлине, — и вскинул руки, показывая два пухлых пальца, — затем сегодня ночью зарезали моего племянника — единственного наследника Шрейдеров.

— И все? — удивленный его ответом, спросил Громадин.

— Пока все. А разве вам еще что известно? У меня вложены акции в автомобильный завод «Хорьх». Может быть, и его на воздух?

— Вот это патриот! — прогудел Громадин, глядя на Николая Кораблева. — Что ж нам делать с этим патриотом?

— Милое дело! — заговорил все время молчавший Иголкин. — Милое дело, товарищ генерал, как вы и хотели: посадить его сюда за стол, вместо племянничка. Любой поверит, что город в их руках, если по телефону будет отвечать фельдмаршал фон Шрейдер. Это чорт-те что! У нас еще такого, товарищ генерал, не бывало.

— Посадить. А позади — полковника Киша с пистолетом.

— Жив Киш? — полушутя, но радостно проговорил Николай Кораблев.

— Жив вовсю: работает здорово, — ответил генерал.

4

Николай Кораблев переоделся в костюм полковника и сразу стал другим: внешне тоньше и выше, внутренне сдержанней.

— Батюшки, — воскликнул генерал, — как вы похудели здесь, Николай Степанович! А ведь когда я вас впервые встретил, помните, пухленький были.

— Пух — лишнее.

— А голову-то, пожалуй, придется теперь брить: вихры какие-то пошли.

— Непослушный волос у меня.

— И брови подпалены. Ну, брови подрастут.

— Брови — дело наживное.

— Вы не обижайтесь, товарищ комиссар, если я с вами буду говорить языком устава.

— Ну, что вы! Раз военный — значит, военный, товарищ генерал.

— Кого думаете себе адъютантом?

Николай Кораблев вспомнил своего друга Сиволобова:

— А если Петра Макаровича?

— Ваша воля. Обычно подбирают помоложе, быстрее на ногу. Впрочем, я — за, — Громадин прислушался: откуда-то издалека подкатила волна взрывов. — Наши! Летчики. Громят тылы. Так! — и он заторопился. — Партизан покидаю на Иголкина и на вас, товарищ комиссар.

— А вы?

— Мне предложено принять Пятую дивизию.

Они все трое задумались, а Николай Кораблев даже перепугался:

— Да как же это мы без вас? Не справимся, товарищ генерал.

— Э-э! Что я, врукопашную, что ль, пойду? Вы на современную войну, видимо, смотрите, как на деревенский кулачный бой. Дескать, Ванька Гаранин, силач, не встал к стене, ну и «нас побьют». Нет, милый мой, ныне война другая. Товарищ Сталин вон откуда бьет — из Кремля, часто по телефону. Скажет и так стукнет, что у гитлеровцев черепа летят.

— Я это понимаю. Однако как же без вас?

— Ну, а если меня убьют? Вот сидим мы тут, а бомбочка — в здание! Тогда что? Партизанские отряды без меня, значит, ноль? Э-э-э! Нет. Я, то есть мы, весь штаб, приготовили военную машину так, что она теперь будет работать и без нас… Мы только наблюдай, в опасный момент нажимай то один, то другой рычажок…

5

Николаю Кораблеву казалось, что Сиволобов не согласится стать адъютантом и, может быть, даже обидится.

— Петр Макарович! Вы поймите меня: я так сдружился с вами за это время, что мне просто без вас будет тоскливо, — сказал Николай Кораблев.

— Ну что ж, Николай Степанович, давайте вместе.

— Вот-вот! Будете мне товарищ и советчик.

— Как вы у Шрейдера? — Сиволобов засмеялся.

— Такое бывает только раз в жизни, Петр Макарович. И я рад, что вместе будем. Работа большая: займемся душой человека. У меня еще есть друг — Иван Кузьмич Замятин. Работал на заводе начальником цеха, ныне где-то танкист. Так вот он однажды слышал, как товарищ Сталин сказал: «Если мы в человеке воспитаем коммунистическую душу — мы непобедимы». А тут один военный встрял: «Это так, — говорит, — но для победы нужны пушки». И Сталин ответил: «Пушки, конечно, нужны. Но если мы на пушку посадим человека с дрянненькой душой, она в нас стрелять будет». Вы уже бывали у партизан? Как они настроены?

— Душа-то у них хорошая, но ворчат.

— Что так?

— Да ведь Пинские болота — крепость неприступная: больше двух лет укрепляли ее, а тут еще генерал Громадин свою оборону организовал, и теперь туда чужой воробей не пролетит. И настроение такое: «Зачем, дескать, нам оттуда выбираться? Сиди и жди — пускай сунется немец».

— И все такие?

— Ну, нет! Малая толика. Большинство — народ боевой. Здорово поработали среди партизан, да и в народе Гуторин и Уваров. Только ведь малая толика — она вроде паршивой овцы в стаде.

— Вот и давайте эту паршивую овцу вычищать.

— Вы приглядитесь к фотокорреспонденту газеты… какой-то он вроде гольца — есть такая маленькая рыбешка, в руки не дается, — скользит, вывертывается.

— Что вы, Петр Макарович! Я его знаю, видал, беседовал. Это вы про Зеленого?

— Да. Зеленый. Русская фамилия — Зеленов, а этот почему-то Зеленый… вроде огурец.

— Вы выдумываете, — намеренно подковырнул Николай Кораблев.

— Я ведь, Николай Степанович, вроде на улице живу. А с улицы, когда смотришь в окна дома, лучше видать, особо ночью, при огне.

— Знаете что, Петр Макарович. Подозрение — явление болезненное, как лишай: лишай вовремя не помажь — он, знаете, как разрастается! Нам это не надо: требуется здраво смотреть на людей. Конечно, не все герои, не все готовы умереть за родину.

— А теперь вы лишай на меня повернули, — со скрытым раздражением сказал Сиволобов. — Я вам от души: присмотритесь, мол, а вы — про лишаи.

— Ну, ну! Без обиды, товарищ адъютант.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

— И я слушаюсь, товарищ адъютант. А теперь ступайте к начштабу, доложите, что вы мой адъютант, и вас переоденут.

Как только Сиволобов вышел, Николай Кораблев ярко представил себе фигуру Зеленого. Это был человек выше среднего роста, лет под тридцать, стройный, даже красивый: у него правильные черты лица, лоб высокий и белый, на лоб спадают непослушные волосы. Все в его лице казалось красивым, и, однако, оно не привлекало, не тянуло к себе: что-то выпирало в нем деланое. И тут же Николай Кораблев вспомнил вот что: Зеленый никогда не уходил из блиндажа Громадина, как другие: козыряет, круто повернется, стукнет каблуками — и пошел. Этот всегда, держа фуражку на согнутой руке, пятился задом и только у двери делал крутой поворот. Но Громадину это нравилось.

— Вот как вымуштровали фотографа! — восхищенно говорил он и с сожалением добавлял: — Одна только у него поганая черточка есть — шьется с обиженными. Кадры свои подбирает, что ли? На кой чорт ему? Не пойму. Меня, что ль, хочет спихнуть? И вроде как будто передо мной тянется. Натура, что ль, такая, Николай Степанович?

Николай Кораблев тогда же ответил:

— Бывают такие натуры, но обычно из тех, кто твердой почвы под собой не чувствует. Из них иногда выходят своеобразные растиньяки.

— Это кто, извиняюсь, растиньяки?

— У Бальзака есть такой герой: будучи студентом, он мечтал по-революционному обновить мир, а став взрослым, сделался самым ярым реакционером: добился министерского портфеля, причем добивался всеми подлыми приемами, какие существуют на земле.

— Ну! У нас-то таких быть не может, — грубовато возразил Громадин.

— Как сказать! В массе своей наша молодежь самая передовая в мире, но отдельные экземпляры есть такие — прямо закачаешься.

— А кому они нужны?

— А вам! Нравится ведь, когда Зеленый пятится? Льстит. А лесть может умного человека в бараний рог согнуть.

— Эх! Верно! Льстит мне. Ну, я его в следующий раз изругаю.

— Зачем же? Посмейтесь. Смех — страшный кнут: иногда человека напополам перерезает. Причем имейте в виду: при таких фруктах нельзя говорить откровенно о людях, особенно плохое: они все разносят, как заразу. Сам, конечно, разносить не будет. Он кому-нибудь сие вотрет, удивленно поддерживая клевету в таком тоне: «Говорят. Я не верю. Но говорят». А когда удар наносится тому, о ком он в таких тонах распространяет клевету, то немедленно превращается в Ивана, не помнящего родства, вернее в ту самую свинью, которая с удовольствием хватает зубами дермо, несется по улице и кричит: «Глядите! Глядите, что я нашла!»

— Так его надо немедленно убрать от нас, — сурово произнес Громадин и хотел было уже что-то записать, но Николай Кораблев возразил:

— За что же вы его уберете?

— Просто не нравится он мне.

— Ну, это не доводы, товарищ генерал. А потом я вам не понравлюсь, потом другой, третий. Этак вы всех уберете. Факты нужны. Воспитание нужно. А Зеленый от вас еще и не зависим — он прислан редакцией: назавтра может переправиться к вашему соседу и там такую грязь на вас выльет, что до гробовой доски очищаться будете и не очиститесь.

— А что? Что про меня можно сказать?

— Такие найдут, что́. Знаете, есть русская поговорка: «Хорошая славушка на печке лежит, а худая — по России бежит». Худая славушка всех обежит, и люди, не знающие вас, будут думать — запятнанный.

— Да-а, — задумчиво протянул Громадин, барабаня пальцами по столу. — Это страшные экземпляры. Особенно страшные они в нашей среде: мы — народ честный, откровенный, людям верим, а тут — гнус такой.

«Гнус. Гнус… — подумал и сейчас Николай Кораблев, вспомнив все это и слова Сиволобова. — Петр Макарович — человек честной души: не сболтнет. И что я буду делать? Ведь около ста тысяч партизан только под командованием Громадина!»

6

Рассадив по кабинетам фон Шрейдера, Бенда, графа Орлова-Денисова, а за их спинами полковника Киша, Настю и Пикулева, Иголкин и Николай Кораблев спешно занялись обороной Бобра. А тут, в кабинетах, приостановившись было на несколько часов, снова закрутилась машина: отовсюду посыпались звонки — из Минска, Бобруйска, Могилева, Витебска, из малых и больших городов, сел и деревень. Сидящие у аппаратов отвечали одно и то же:

— Все спокойно. Попортилась станция, потому и молчали. Исправили, но не все: работают только три телефона. Нет ли партизан? А как же! Есть. Только далеко от нас. Путь свободен? Свободен. Кто говорит? Фон Шрейдер. Голос? Что ж, вы мой голос на пластинку, что ль, собираетесь записывать? Голос! — и фельдмаршал даже сердился, когда кто-нибудь сомневался в его голосе.

А как только неугомонный поток телефонных звонков оборвался, в кабинетах начались интересные разговоры. Первым заговорил фон Шрейдер. Он долго, внимательно и бесцеремонно всматривался в Киша, мельком кидая взгляд на его руку, в которой тот держал пистолет.

— Безобразие! Вы ведь не русский.

— А что в этом безобразного?

— Принуждаете меня изменять родине.

— У вас, как я давно убедился, родины нет: ее вытеснили замки, фабрики, заводы, марки, золото.

— А у русских? Ну вот у этого крохотного генерала с басом?

— У них есть родина, доказательством чего служит даже то, что вот вы сидите здесь.

— Удивительно! Значит, если у меня нет родины, то я и не изменник? Как вы думаете? И скажите, меня отправят в Москву?

— Наверное… в Сибирь.

— Брррыыы! Холодно. Я не люблю холод.

— Возможно, Москва учтет ваше отношение к климату и отправит вас, например, в Казахстан.

— Там жарко. Тоже не люблю.

— То жарко, то холодно. Ну что ж, вам устроят душ.

В кабинете графа Орлова-Денисова в это время шел разговор Другого порядка: граф, перестав отвечать на телефонные звонки, повернулся к Насте и тоже долго рассматривал ее, особенно маленькую обветренную руку, в которой она держала пистолет.

— Ах! Ах! — со вздохом произнес он. — И эта ручка может меня, нежно выражаясь, отправить к моим родителям. Ах! Ах! А я несчастный человек. Совсем несчастный человек! Окончательно несчастный человек.

— А в чем же ваше счастье? — серьезно, даже сурово, спросила Настя.

— Мое? О-о-о! Мое счастье… Я сын знаменитого рода Орловых-Денисовых.

— Вы думаете, кровь ваших, как вы говорите, знаменитых предков передалась вам, как кровь лошадей орловской породы?

Граф что-то промямлил, затем выпалил:

— Передо мной когда-то горела звезда. Да. Звезда. Она сияла на горизонте моей судьбы. Я учился в кадетском корпусе. Какая выправка!.. И звезда моя горела, сияла, манила меня к себе. Я мог бы схватить ее, но тут пришли большевики… и я бежал, как это сказал Лермонтов, — бежал быстрее лани.

— Отвечайте на звонки. А то, вижу, вы весьма поглупели.

— Да ну их к чорту, звонки! Барабанят, обезумели. Видно, красные шугнули их, вот и барабанят со всех сторон. «Путь свободен?» «Путь свободен?» Ишь, чего захотели — путь свободен, — и, взяв трубку, закричал: — Да! Свободен. Свободен путь. Валяйте! Встретим с хлебом и солью.

Настя навела на него пистолет:

— Без шуточек, граф.

В кабинете Бенда тоже шел разговор. Бенда долго и украдкой приглядывался к Пикулеву, который сидел на стуле, против, и такой маленький, что ноги еле доставали до пола, но борода у него большущая, глаза безжалостно суровые.

«Заговорю — сразу бабахнет в лицо из пистолета, — думал Бенда. — А поговорить охота. Как? Ну, кипит во мне французская кровь! К чорту бошей! Разве ему сразу крикнуть: «Гитлер капут!» Да он, наверно, это слышал тысячу раз: надоело. Попробую с другого», — и начал:

— Скажите, господин майор, что такое социализм?

— Я вам не политшкола. Делайте то, что приказано, — обрезал его тот.

И Бенда, заерзав на стуле, подумал: «С этим не поговоришь».

7

Не только Николай Кораблев, но и Иголкин, человек довольно опытный и знающий военное дело, не предвидели того, что случилось в районе Бобра через несколько дней. Николай Кораблев и Иголкин думали, что фашисты побегут из-под Бобруйска, Могилева и Витебска недели через три, в крайнем случае через две.

— Ведь за Орел-то, помните, Николай Степанович, бились целый месяц. А тут оборона у врага не слабее, а пожалуй, сильнее, ручаюсь вам. Они Бобруйск, Витебск и Могилев превратили в первоклассные крепости. Их надо долбать и долбать.

— Это, пожалуй, хорошо — через две-три недели: я смогу за это время познакомиться с партизанами и кое-что сделать, — говорил, соглашаясь с Иголкиным, Николай Кораблев.

— Так что, — позевывая, произносил Иголкин, — оборону наладим и отдохнем: с генералом никак отдыхать не приходилось.

Оборона города Бобра создана была еще при немцах. Она начиналась километрах в пяти от города, на стыке двух речушек, довольно извилистых и болотистый. Через стык тянулась длинная дамба, посредине — цементно-бетонный мост. От него в обе стороны расхлестнулись противотанковые рвы, за ними в три ряда колючая проволока, в ряде мест пестрели огневые точки. В центре всего укрепления расположился деревянный городок, построенный Бенда.

Иголкин приказал разнести стены городка, озеленить блиндажи, затем телефонную сеть приключил к партизанским отрядам. После этого он занял два блиндажа под свой штаб, остальные отвел Николаю Кораблеву и Пикулеву.

— Отсюда и начнем мы «бить шведа», — повторил он любимое выражение Громадина и, расстелив на столе немецкую карту, на которой была нанесена вся оборона города, сказал: — Рассредоточить отряды вот здесь, вот здесь и вот здесь. Отряд. Масленицы — впереди моста: видите болото, за ним шоссе. Масленица первый встречает «гостей», засим «гостей» — если они прорвутся, а они обязательно прорвутся: слишком их много… — засим «гостей» встречают отряды, расположенные непосредственно около моста.

Сделав все необходимое «для встречи гостей»: рассредоточив партизан, наладив с отрядами телефонную связь, сообщив Громадину о том, что «мы готовы, стол накрыт, просим пожаловать», — Иголкин завалился на кровать, сказав своему адъютанту:

— Я, бывало, в детские годы любил спать в подвалах — прохладно и мух нет. Блиндаж — это ведь подвал. Ну, прошу не тревожить, — и через несколько минут уже спал мертвым сном.

Казалось, и Николай Кораблев мог бы вести себя так же, как и Иголкин. Но у этого был другой характер — беспокойный, за всякую новую работу он принимался с тревогой: а справится ли? Внутренне он всегда был убежден, что справится, но волновался, говоря:

— Надо не только справиться, но справиться блестяще.

После того как оборона Бобра была «поставлена на ноги», а Иголкин завалился в постель, Николай Кораблев, обеспокоенный разговором с Сиволобовым о партизанах, решил непременно побывать в отрядах, проверить готовность людей к «окончательному разгрому врага на нашей земле». Сначала он хотел было отправиться к партизанам один, но побоялся, что его еще не знают и поэтому могут не пропустить в дальние отряды.

— Пойду попрошу Иголкина, пусть поможет, — но при входе в блиндаж столкнулся с адъютантом, который хотя и вежливо, но весьма настойчиво заявил:

— Полковник спит, товарищ комиссар.

— Ну, эта болезнь не требует врача. Разбудите, — столь же вежливо и столь же настойчиво произнес Николай Кораблев.

— Слушаюсь, товарищ комиссар, — ответил адъютант и раздумчиво приостановился, — а впрочем, будите сами. Меня все равно не послушается, хоть в колокола бей: ведь уже ночей десять не спал.

Николай Кораблев сначала осторожно, потом все сильнее и сильнее начал тормошить Иголкина, а когда тот тяжело приоткрыл глаза, извиняясь, сказал:

— Вы все-таки помогите: надо бы мне побывать в отрядах. А один я что ж? С вами бы.

— Такие, как вы, быстро на работе сгорают, — сквозь сон произнес Иголкин. — Ложитесь-ка, поспите. Вон там есть еще кровать… белье чистое.

И, видя, как Иголкин вяло опустил веки, Николай Кораблев перепуганно воскликнул:

— Да какой там сон! Через две-три недели немцы побегут, а я еще с партизанами не беседовал. Поедемте, пожалуйста. Отдохнете потом. Познакомьте меня хотя бы с одним отрядом.

Иголкин недовольно крякнул, почесал могучую грудь, затем буркнул:

— Хорошо. На конях. Умеете? А я кстати лишнее с себя сброшу: верховая езда, говорят, помогает. Поедемте к Масленице…

Партизаны, как и всюду, в сети «немецкой» обороны тоже проделали свои тайные тропы — для пеших и для конных. По одной из таких троп и скакали на конях Николай Кораблев и Иголкин. Тропа то приближалась к основному шоссе, то уходила от него в глубь заболоченных лесных мест. Вскоре они убедились, что им не следовало бы уезжать из штаба: как только тропа приводила их ближе к шоссе, то до них доносились грохот и визг танков. По этим скрежещущим звукам можно было определить, что танки несутся на запад. Почему? Ведь под Бобруйском, Витебском и Могилевом идут ожесточенные бои. Так почему же немецкие танки несутся на запад? Началось бегство? Так рано!

— Что же нам делать? — не останавливая коня, повернувшись к Николаю Кораблеву, тревожно произнес Иголкин. — Скакать обратно? На переезде мы можем попасть им в лапы.

— Но почему партизаны не бьют танки? — спросил в свою очередь встревоженный Николай Кораблев.

— Нет приказа. Может быть, лучше первую партию пропустить: пусть думают — путь свободен. Давайте-ка скорее через Масленицу свяжемся со штабом и все узнаем.

Иголкин так подхлестнул коня, что тот, прижав уши, ринулся вперед, а за ним ринулся и конь Николая Кораблева.

Так скакали они еще минут двадцать. Ветви жестоко били их по лицам, по плечам, иногда чуть не выбрасывая из седла.

«И чего он несется сломя голову? Ну, на несколько минут позже приедем». — Николай Кораблев хотел было попросить Иголкина уменьшить бег, как увидел впереди прогал неба. Здесь Иголкин повел коня хотя через узкое, но довольно топкое болото. Затем, осмотревшись, крикнул:

— А ну, «куст», поди сюда!

Ольховый «куст» зашевелился, тряхнул ветками, тронулся с места и прохрипел:

— Пароль?

— «Солнце», — ответил Иголкин.

— Здравия желаю, товарищ полковник!

— Ты не «здравия желаю», а скажи, что за танки прогремели? Видел?

— А как же, товарищ полковник! Наши танки.

— Наши? Советские?

— Так точно, товарищ полковник. Сорок шесть машин, и все «Т-34». За ними кавалерия. Один меня было срубил. Несется и на скаку шашкой по сучкам: ас — нет сучка. Подскакал ко мне — и замахнись. Я ему во весь голос да автоматом: «Я те замахнусь!» Обезумел казак и поскакал дальше.

— Значит, наши? — Иголкин заторопился. — А до Масленицы далеко?

— Нет. Но пройти трудно. Одним невозможно.

— Проведи. Знаешь меня?

— А как не знать? Товарищ Иголкин вы, начальник штаба.

— Чего же пароль спрашивал? — удивленно воскликнул Иголкин.

— По уставу полагается! Не спроси, вы бы мне и всыпали, — ответил «куст». И боец, сбросив с себя ветви, отнес их в болото, примял ногами, сказал: — Айдате! Только с конями как? Ага! Эй! Миша! Здобнов! Припрячь коней.

«Не зря фашисты говорят: «Кустов боимся», — подумал Николай Кораблев, и сам на всякий куст уже стал смотреть как на партизана.

8

Штаб отряда Масленицы расположился за топкими болотами, в лесу, на поляне, под синеющим небом. По боковинам поляны, глубоко уходя в землю, виднелись свежие блиндажи, крыши которых посыпаны золотистым песочком, утыканы зеленью сосен.

В блиндаже Масленицы никого из «главных» не оказалось, сидел только дежурный, и тот сообщил Иголкину, что Масленица вместе с Петром Петровичем Егоровым отправились «на место расположения» и будут только к вечеру.

— Связался ли со штабом? Что за танки прошли? — торопливо спросил Иголкин.

— Пробую, товарищ полковник. Да какая-то «хиромантия»: дырг-дырг — и ничего не разберешь.

— Давай-ка я сам, — сказал Иголкин и, сев к телефонному аппарату, взял трубку, гаркнул: — Эй! Кто работает?! Я вам покажу, как разводить «хиромантию». Ну! Полковник Иголкин говорит. Ага! Отлетела твоя «хиромантия», — обратился он к дежурному и снова крикнул в трубку: — Четвертый мне.

Николай Кораблев спросил дежурного о своем:

— Нет ли поблизости партизан?

— Как нет! Есть, товарищ полковник. Митингуют. Выйдете, завернете направо — и там, в лесочке.

— Это Гуторин научил, — со скрытой похвалой кинул Иголкин. — Как свободный час, так международные дела обсуждают. Ораторов развелось — страсть. Верно, вы идите, Николай Степанович, а я тут свяжусь с Пикулевым.

Николай Кораблев, выйдя из блиндажа и завернув направо в мелкий, горбатенький, характерный для заболоченных мест лесок, натолкнулся на митинг.

На поляне стояли вооруженные партизаны. А в кругу кто-то ораторствовал. Самого человека не было видно, только мелькала крепко сжатая в руке пилотка. Слова он выкрикивал громко, с паузами, иногда срываясь на фистулу:

— Враг дрогнул! Враг бежит, и тут его бей!

«Совершенно верно!» — решил Николай Кораблев.

— Партизаны выполняют историческую миссию! — продолжал оратор. — Партизаны и есть самая основная сила.

«Загибает!» — снова подумал Николай Кораблев и вдруг весь насторожился.

— Но… война скоро кончится, — выкрикивал человек уже совсем трусливым голоском. — Война кончится скоро, и надо беречь себя.

Партизаны заволновались, их спины заколыхались, послышался нарастающий гул, как гул отдаленного грома.

— Нам надо беречь себя! У нас семьи! Нам предстоит еще залечивать раны войны: восстанавливать сельское хозяйство, — оратор говорил «сельское», ударяя на «ое», — и, конечно, нашу мученицу — промышленность. Что будет, если мы тут все поляжем костьми…

Гул усилился, и откуда-то, хотя и редко, но, как хлыст, ударили слова:

— Беречь! Беречь!

— Головы-то наши — не кочаны!

Тогда Николай Кораблев, бледнея, бросил:

— Провокация! — Гул оборвался, все повернулись к нему, а он, расталкивая людей, вошел в круг и еще раз кинул уже в абсолютной тишине: — Ложь! — и только тут увидел, что ораторствовал Зеленый.

Локтем правой руки отодвинув его в сторону, он посмотрел на партизан. Передние ряды сидели, крестом поджав под себя ноги, вторые опустились на колени, дальше люди стояли. И все смотрели на этого им неизвестного полковника. Одни — с удивлением, другие — с подозрением, третьи, казалось, вот-вот засмеются. А Николай Кораблев невольно остановил взгляд на больших глазах женщины.

«Батюшки! Да ведь это Елена Егоровна. Может быть, и Петр Петрович здесь, и Масленица?» — и, понимая, что промедление здесь смерти подобно, заторопился:

— Ложь! Этот хлюст разносит ложь. Жить? Мы все хотим жить и не утверждаем, как утверждают бандюги всех мастей, что жизнь — копейка. Но как жить?

— Так вот и надо беречь ее, жизнь! — произнес оскорбленный Зеленый, что-то угрожающе записывая в блокнот.

Николай Кораблев повернулся к нему:

— Вы что, с фотографом разговариваете или перед вами полковник? — и, махнув на него рукою, как машут, отгоняя муху, снова обратился к партизанам: — Беречь себя, конечно, надо. Но как беречь? Беречь можно по-всякому: идет бой, а ты за пень или в норку: «Пусть товарищи умирают за родину, а я вот в норке беречь себя буду». Так, наверное, Зеленый бережет себя.

— Такие есть, товарищ полковник!.. — в минутной тишине проговорил седой партизан в первом ряду. — Вот именно: в норку забьется и бережет себя, как девица на выданье.

Раздался грохот: люди, чуть закинув вверх головы, щуря глаза, хохотали, сотрясаясь, а Николай Кораблев подумал: «Экое доходчивое бросил!», а когда хохот смолк, добавил тепло, от всего сердца:

— Товарищи! Сейчас нам не следует думать о жизни… и о смерти. Одна задача — беспощадно бить нечисть, всю эту сволоту, которая забралась на нашу землю. И уж если погибать, так погибать только так, чтобы за тобой лежали десятки трупов тех мерзавцев, которые именуют себя фашистами, — и, повернувшись к Зеленому, добавил: — А вы явитесь немедленно ко мне.

— Куда, товарищ полковник? — довольно надменно спросил тот.

— Я забыл вам, товарищи, сказать, — Николай Кораблев снова обратился к партизанам, — я сегодня назначен вместо товарища Гуторина; товарищ Гуторин остался в Пинских болотах, — и опять к Зеленому: — Так теперь знаете, куда надо явиться?

— Да, — почему-то посмеиваясь, ответил тот. — Но я должен сначала переслать фото в Москву.

— Фото будете посылать только с моего согласия.

— Это нарушение, товарищ комиссар. И за такое…

— Не грозите! Мы уж как-нибудь за нарушение будем отвечать вот все вместе, — Николай Кораблев протянул обе руки, как бы обнимая партизан, и тут же обратился к жене Петра Петровича: — Елена Егоровна, здравствуйте! И вы тут? Дети ваши как, дочки? — Что-то теплое, родное и скорбное блеснуло в его глазах, и этим он покорил партизан больше, чем всеми сказанными словами.

— Сестра я тут, — ответила Елена Егоровна. — Видите, — и потрогала медицинскую сумку, — не осталась с дочками, но тоскую — беда.

В это время подошел чем-то встревоженный, но скрывающий это Иголкин и кинул:

— Здорово, братцы! Как цепы? Приготовлены?

— Ого! — закричали партизаны. — Приготовлены цепы!

— Снопы подавайте!

— Снопы скоро будут, братцы. Как молотить будем? Поштучно аль с пуда? — снова кинул Иголкин, уже хохоча.

— И с пуда и поштучно!

— Давай валяй только!

— Вот они какие у нас молодцы! — обратясь к комиссару, проговорил Иголкин. — Ну что, останетесь здесь?

— Нет! В штаб, — коротко ответил Николай Кораблев.

— Что мало? Они теперь вас с рук на руки будут передавать: вижу, по нраву пришелся. А к базарному дню вернетесь в штаб.

— Нет! Мне надо некоторое время побыть там. Поедемте…

И вскоре они снова скакали на конях в город Бобер.

Николай Кораблев думал: «Люди хорошие. Но паршивая овца, вроде Зеленого, может нагадить. Таких надо быстрее убирать», — и, все еще не свыкнувшись со своей ролью, стесненно попросил Иголкина:

— Мне бы хотелось повидаться с Масленицей и его начальником штаба Петром Петровичем.

— А вы прикажите — и явятся.

— Чего танки пронеслись? — уже смелее спросил Николай Кораблев.

— Ни папа, ни мама не поймут. Попробую связаться с генералом. Тогда все будет ясно, — Иголкин снова подхлестнул своего коня, и тот стремительно рванулся вперед.

9

Войдя в свой блиндаж, Николай Кораблев застал незнакомого человека, который сидел за столом, низко опустив голову над бумагами. При входе Николая Кораблева он поднял голову, внимательно посмотрел на него — хмурь сошла с лица — и, улыбаясь, видимо по привычке принимать людей, встал, пошел навстречу, произнося:

— Садитесь, пожалуйста, — и спохватился: — Да. Что же это я вас приглашаю? Сам у вас гость. Ну, будем знакомы, — Уваров, работал в центральном штабе партизан, теперь приехал восстанавливать хозяйство Белоруссии.

Он сразу расположил комиссара к себе, и тот, почувствовав дружественное, заговорил полушутя, полусерьезно:

— Белоруссия еще под врагом, а вы уже восстанавливать?

— Победа не за горами.

— Давно ли у нас?

— Больше месяца. Разрабатывали с вашим генералом план, как встретить бегущего врага. Генерал у вас — золото.

— Лазоревое утро.

— Только не дай бог попасть в это утро, когда оно пасмурно.

— Ручка тяжелая, — с восхищением произнес Николай Кораблев, глядя на угол, отгороженный брезентом. — А кто там? С вами, что ль, приехал?

— А я и есть, товарищ комиссар, — раздался из-за брезента голос Сиволобова. — Привожу себя в боевую готовность. Звание мне дали. Лейтенант. За пятьдесят-то лет — лейтенант, — и, выйдя из-за брезента, побритый, почищенный, в новом костюме с погонами лейтенанта, с золотой звездочкой на груди, Сиволобов застенчиво расшаркался, не в силах сдержать губы, которые так и расползались: — Ну, как? Хорош, Николай Степанович?

— Хорош, Петр Макарович! — смеясь, ответил он и, подойдя к Сиволобову, обнял его. — Несколько часов мы с вами не виделись, а соскучился. Якова Ивановича не встретили?

— У-у-у! Да он с генералом махнул на ту сторону.

— Ах да, я забыл! — и Николай Кораблев снова обратился к Уварову: — Плоховато, товарищ Уваров, здесь. На пути встретили митинг и слышали такие слова: «Война скоро кончится: надо беречь себя».

— Это, очевидно, одиночки-болтуны. Мы ведь поработали здесь основательно: несколько раз собирали коммунистов. Стена плотная — никакой пушкой не прошибешь, — уверенно произнес Уваров. — Однако, конечно, надо ко всему прислушиваться. Да, кстати, генерал, очевидно, вас уже информировал, но я должен тоже. Перед отъездом сюда мы были в Цека… ну, прямо скажу: у товарища Сталина.

— Устал товарищ Сталин?

— Как все. Но у него сила — сила нашей партии, нашего народа. Нераздельная сила, нерушимая. Удивляешься: ведет такую напряженную войну и… следит за искусством в стране… Да… Так вот и дали вам работу побольше — комиссаром. Сталин спрашивал: виделись ли вы со своей женой?

— Нет еще. Но надеюсь и жду.

— Мы так и ответили. Сталин знает о работе вашей жены… и о той беде. И сказал: «Сильные люди, настоящие коммунисты. Прошу передать, как только кончится война или при случае — заглянуть ко мне». Думаю, не откажетесь? — улыбаясь, пошутил Уваров.

— Трудно отказаться, — так же радостно улыбаясь, ответил Николай Кораблев, потрясенный сообщением Уварова, и, чтобы скрыть свое волнение, заторопился: — А теперь за дело, товарищ Уваров. Мне все-таки хочется побеседовать с Пикулевым. Можно пригласить?

— Очень хорошо!

— Петр Макарович, позовите-ка товарища Пикулева, — и предупредил Уварова: — Вы его видели, какой он маленький. Так вы ему относительно роста и не намекайте: больное место.

Пикулев за это время весьма похудел и сейчас, войдя в блиндаж, несмотря на то, что борода у него отросла и стала походить на черненькую лопаточку, показался еще меньше. Приблизясь к столу, он прищелкнул каблуками. Николай Кораблев встал и, как гора, повис над ним.

— Здравствуйте, товарищ полковник! — произнес Пикулев. — Слыхал, слыхал о ваших делах на станции Бобер.

— А я чувствовал вашу руку, несмотря на то, что ни разу вас не видел. Так вот теперь надо бы нам проверить настроение партизан.

— Поздновато, товарищ комиссар. Вот сводка. Кратко: Витебск взят штурмом, в Могилеве уличные бои, подступили к Бобруйску.

Уваров сначала радостно вспыхнул, потом посуровел, говоря:

— Уж эти уличные бои!

— А что? — спросил Николай Кораблев.

— Все окна повыбьют, пожары. Мы хотя и создали десятки пожарных команд… да разве все затушишь? И стекло… Где его столько достать?

— Экая печаль у вас!

— Печаль? Доставать-то нам придется. Да ведь и дома долетят.

— Это верно. Однако разрешите нам кое о чем поговорить. Вы знаете Зеленого, товарищ Пикулев? Почему он Зеленый, а не Зеленов?

— Псевдоним, — сдержанно ответил Пикулев.

— Ага! Вот уже что-то есть? А настоящая фамилия?

— Кампотов.

— Странная фамилия. Что же его заставило «позеленеть»?

— Отец — бывший крупный торговец Москвы. Имел когда-то магазин и даже дом терпимости.

— Угу! — протянул Николай Кораблев, одновременно думая: «Какое чуткое сердце у Сиволобова!» — и вслух: — А как он вел себя в Москве до войны?

— Угодничал.

— Не понимаю.

— Неважно, кто сидит в кресле: кланялся креслу, угодничал, никогда не критиковал тех, кто сидел в больших креслах, только подпевал им. Убирали из кресла такого человека, сажали другого — Зеленый немедленно перестраивался и этому угодничал. Такой у него лозунг: «Лижи, лижи — и вылезешь в люди».

— А теперь?

— Тот же конек.

— Как он сюда попал?

— Сначала был в окружении, потом с группой бойцов прорвался к нам. Еще в Брянских лесах.

— И с тех пор ни разу не был в Москве?

— Ни разу. Хотя мог бы улететь.

— Так почему же вы его не арестуете?

— За что? За угодничество? Таких статей нет.

Николай Кораблев обозлился и грубо кинул:

— Самая лучшая статья — разум, товарищ Пикулев.

— Не всякий разум — закон, — Пикулев вдруг засмеялся звонко, как юноша. — Вижу, вы мало пока знаете.

— Узнаю. Спасибо, товарищ Пикулев. Мне вы еще понадобитесь. Кстати, как работает Киш? Хорошо? — а когда Пикулев вышел, Николай Кораблев сказал: — Надо Зеленого раскусить, — но в это время затрещал телефон, комиссар взял трубку, заговорил: — Да! Да! Кораблев. Кто?! Масленица, командир отряда? Слушаю вас, товарищ Масленица. Что? Что? Сбежал, — и, повернувшись к Уварову, еле выговорил: — Зеленый сбежал. Куда сбежал?! — крикнул он в трубку. — К немцам? А как? Да ну! Заходите ко мне. Петр Петрович с вами? Заходите! — и, положив трубку, как бы ни к кому не обращаясь, проговорил: — Сбежал к немцам. Это очень плохо: он выдаст наше расположение. Надо немедленно отправляться в отряды.

— Куда-а, в отряды? — растягивая слово, спросил Уваров.

— Да. Особенно в отдаленные. Надо же все проверить.

— Опоздали, товарищ комиссар.

— Это почему же: гитлеровцы побегут недели через две-три… за это время я со многими ознакомлюсь.

— Через два-три дня побегут, — ошарашивающе произнес Уваров.

— А Иголкин утверждает: две-три недели… Ведь Орел-то…

— Не наивничайте, — перебил его Уваров. — Неужели вы думаете, Громадин ничего не соображает? Он приказал захватить Бобер… и прекрасно знает, в тылу врага город больше трех, ну от силы пяти дней держать нельзя: немцы выставят две-три дивизии и выбьют партизан из города. Город не леса и не Пинские болота. Значит, Громадин знал, что враг вот-вот побежит. Тем более, ведь вчера прошла рельсовая война. Поезда приостановились — значит, гитлеровцы побегут по шоссе, дорогам… и тут их надо бить.

Николай Кораблев, слушая Уварова, все время смотрел ему в лицо, думая: «Ну, он, видимо, такой же военный, как и я. Иголкин-то все же больше нас знает да и генерал такого не говорил. О рельсовой войне сообщил. Значит, ее провели. Но почему же наших партизан не потребовали на это дело?» — и спросил:

— А чего нас не тревожили… на рельсовую войну?

— Почему же? Не тревожили в городе: его надо охранять. А отдаленные отряды все участвовали, вместе с населением. Такое устроили фашистам — век помнить будут. Вот сейчас Красная Армия наносит им удар за ударом, а железная дорога скована.

«Не верю что-то я ему», — подумал Николай Кораблев, не отказываясь от своего решения побывать в отрядах партизан.

10

В партизанских отрядах, рассредоточенных по болотам и лесам Белоруссии, Николаю Кораблеву не удалось побывать ни в тот вечер, ни на утро следующего дня: события развернулись со стремительной быстротой.

Двадцать третьего июня тысяча девятьсот сорок четвертого года Красная Армия при поддержке артиллерии и авиации обрушилась на врага в районе Витебска. Фашисты Витебск укрепляли долгое время, превратив город в первоклассную современную крепость: первый рубеж обороны тянулся непосредственно около города; за рубежом все здания были превращены в огневые точки, в круговую оборону. За чертой первого рубежа, километрах в пятнадцати, тянулся второй пояс обороны, построенный на основе всех данных военного искусства. Кроме этого, гитлеровское командование здесь сосредоточило лучшие силы и считало, что Витебск неприступен. Эту версию геббельсовская пресса разносила по всему миру, делая при этом ссылку: «Если красным пришлось биться больше года за городишко Ржев, то Витебск — могила русских».

Красная Армия в течение двух-трех дней вдребезги разнесла оборону гитлеровцев под Витебском, полностью уничтожила пять дивизий, нанесла смертельные удары еще двум дивизиям, затем штурмом овладела городом, и немцы, потеряв только убитыми около двадцати тысяч солдат и офицеров, принуждены были сложить оружие. В эти дни Красная Армия нанесла еще два удара — под Могилевом и Бобруйском. Немцы построили вокруг Бобруйска, как и около Витебска, пять рубежей обороны, общая глубина которых достигала больше ста километров. И эти современные крепости гитлеровцы считали неприступными. Советская Армия обрушилась на врага под Бобруйском, в течение шести дней взорвала долговременную оборону, уничтожила до трехсот танков и самоходных пушек, до полутора тысяч минометов, около десяти тысяч автомашин… и враг потерял на поле боя около пятидесяти тысяч убитыми.

Выбитые и разгромленные под Витебском, Могилевом, Бобруйском, потеряв колоссальное количество танков, пушек, минометов, пулеметов, самолетов, около двухсот тысяч убитыми и пленными, остатки гитлеровцев кинулись к Минску, намереваясь здесь сосредоточить силы. Но Красная Армия, обрушив свою мощь на Витебск, Могилев и Бобруйск, одновременно двинулась с севера и юга на Минск, угрожая снова запереть врага в «котле».

Гитлер за несколько дней перед этим переехал со всей своей ставкой из Пруссии в Берлин, перепугавшись покушения: сторонники Браухича, пруссаки, подложили ему мину, она взорвалась неудачно, и, «богом спасенный для своего народа», как кричала геббельсовская печать, Гитлер ускакал в полуразрушенный Берлин, скрылся в имперской канцелярии и не выглядывал оттуда до самоубийства. Сменив, переарестовав и уничтожив подозрительных генералов, офицеров, он пригласил на должность начальника штаба известного в то время Гудериана — человека в военном отношении неглупого. Гудериан и все окружающие его видели, что «игра в Белоруссии проиграна», но видели это так же, как слабый шахматист — надвигающийся проигрыш: он еще хорохорится, вертится, крутится, стремясь в крайнем случае свести партию в «ничью», но противник с железной логикой, с превосходством наступает на него, давит, жмет, бьет и приводит к полному разгрому. Так и Гудериан и вся его компания видели, что надвигается новый и более жестокий «котел», что Красная Армия с севера и юга двинулась на Минск, вот-вот ворвется в столицу Белоруссии. И Гудериан, помимо желания Гитлера, стал отдавать всякого рода приказания разбитым армиям, стремясь вырвать их из надвигающихся тисков. Но что гитлеровцы ни делали, куда ни кидались, пытаясь то тут, то там прорваться на запад, — сталинские клещи сжимались с неумолимой логикой: превосходство военного мастерства и техники Красной Армии побеждало. Враг еще пытался оказать сопротивление на промежуточных пунктах, делая отчаянные попытки спасти положение, бросал в бой все, вплоть до полицейских соединений, но поток Красной Армии сжигал все это, уничтожал, сметал с лица земли в ожесточенном бою. Третьего июля тысяча девятьсот сорок четвертого года части войск генерала Черняховского ворвались в Минск с севера, а части генерала Рокоссовского, главным образом армия Анатолия Васильевича Горбунова, вошли в Минск с юга — и город был взят штурмом. Таким образом, более двухсот тысяч вражеских солдат и офицеров были зажаты в «минском котле». И начался жесточайший разгром врага: наши армии, по заранее разработанному, предложенному товарищем Сталиным плану, стали «резать» гитлеровские войска в «котле» на куски, превращая обширнейшее поле боя в своеобразный «слоеный пирог», и «кубки» этого своеобразного «пирога» быстро уничтожались. «Куски» гитлеровских армий, потеряв между собою всякую связь, в безумной панике заметались из стороны в сторону, нарываясь то на Красную Армию, то на партизанские отряды, засевшие в лесах, у перекрестков дорог.

11

Нередко болота, вернее даже омуты, покрываются зеленой травкой. Когда смотришь на нее, то хочется прилечь, но как только ступишь, так сразу проваливаешься в вязкую, разжиженную тину. Места такие называются чарусой.

Чем-то вроде подобной чарусы явился для бегущих гитлеровцев город Бобер.

Фон Шрейдер, Бенда, граф Орлов-Денисов дни и ночи сидели у телефонных аппаратов и, измученные, отвечали одно и то же:

— Путь свободен.

— Партизан нет.

То же самое говорили и регулировщики на перекрестках дорог, за мостом. Тут стояли наряду с партизанами перебежчики-немцы, ненавидящие гитлеровцев «с головы до ног».

Вот почему разбитые в Бобруйске гитлеровцы кинулись на Бобер, намереваясь таким путем пробиться в Минск, где, как казалось им, их ждало спасение.

В тот самый момент, когда Уваров убеждал Николая Кораблева в том, что фашисты из-под Бобруйска, Витебска и Могилева побегут не через две-три недели, а через два-три дня, в блиндаж вошел Иголкин и тоже вступил в спор.

— Поверьте мне, моему чутью, — доказывал он Уварову, — немцы не раньше как через две-три недели побегут.

Уваров рассердился и хотя сдерживал себя, однако грубовато бросил:

— К чутью-то, дорогой мой, надо еще разум прибавить… А то — «чутье, чутье». Видите ли, если бы мы гадали на чутье, то есть на гуще, то… — и не успел договорить фразы, как раздался резкий телефонный звонок.

Николай Кораблев взял трубку и побледнел:

— Что? Масленица? Дальние пикеты, — и передал Уварову и Иголкину: — Дальние пикеты доносят — на Бобер бегут немцы.

— Вот вам и чутье! — усмехаясь, сказал Уваров. — «Чутье. Чутье». Ну, помогите-ка мне пробраться в ближайший отряд, чтобы оттуда переправиться в Минск, — и горестно вздохнул: — Минск могут так разнести, что камня на камне не оставят.

— У каждого своя болячка, — в ответ на колкость Уварова кинул Иголкин.

— Минск — болячка? Ну, знаете ли… Минск? Столица Белоруссии? — и Уваров покинул блиндаж.

12

Как только разведка донесла Масленице о том, что на шоссе появились первые гитлеровские части, он сообщил об этом Николаю Кораблеву и отдал приказ: «Приготовиться».

Тогда все партизаны почти вплотную подступили к шоссе. Масленица и Петр Петрович укрылись в сторонке за бугром, в заранее оборудованном наблюдательном пункте, откуда шоссе просматривалось весьма далеко.

И вот показался ведущий грузовик. Он несется на всех парах и даже как будто кричит: «В Бобер! В Бобер!» Видно, как у шофера горят глаза: наконец-то вырвался из ада! Кузов набит солдатами. Поблескивают на солнце каски, автоматы, почерневшие, потные лица, обезумевшие глаза. Рядом с шофером сидит офицер, мрачный, сосредоточенный. Шофер кивает головой, показывает рукой вперед, что-то говорит — видимо, о том, что Бобер рядом.

И вдруг взрыв. Машина вздыбилась, как крупный зверь, неожиданно наскочивший на пламя. В следующую минуту так же опрокинулась вторая, третья… десятая машины. Взрывы стихли. Послышались отчаянные крики гитлеровцев. Те, кто остался в живых, выскочили из-под обломков грузовиков и кинулись в разные стороны, придерживая у животов приклады автоматов, паля куда попало. Одни побежали вперед, к заветному Бобру, где «нет партизан, путь свободен». Но тут их, встав на колено, метясь, как в бегущих зайцев, снимали из винтовок партизаны. Другие метнулись вспять и тоже нарвались на партизан. Третьи засели за обломки, намереваясь организовать оборону, но не знали, в кого стрелять: вдоль дороги шумел лес, ветер трепал на деревьях листья, и, однако, откуда-то неслись пули, смертельно жаля.

— А-а! — только и выкрикивал Масленица.

— Еще колонна, — сказал Петр Петрович, всматриваясь через бинокль в даль. — Видите?

На вторую колонну партизаны обрушились гораздо дальше, за мостом. И там машины вздыбились, как крупные звери. За этой, колонной появлялись новые и новые. Боясь боковинных дорог, гитлеровцы лезли вперед на шоссе — через обломки, через пылающий бензин. Иные из них прорывались и, завидя Бобер, неслись туда. Но и в Бобре их огнем встречали партизаны.

На третий день к вечеру все шоссе, кюветы на протяжении семи-десяти километров, центральная улица Бобра — все было завалено трупами, разбитыми, погоревшими машинами, повозками, а гитлеровцы все лезли, лезли и лезли. Видимо, ими овладела та самая паника, какая бывает на загоревшемся пароходе: люди кидаются в воду, хватаются друг за друга и тонут.

На четвертый день рано утром появились танки, самоходные пушки. Первый танк врезался в гору трупов и забуксовал, словно на топком болоте, — тогда другие ринулись стороной и все туда же — в спасительный Бобер. Но при вступлении в город их встретили пушки, умело расставленные Иголкиным. Пушки у партизан были маленькие, старенькие, те самые, которые в эту войну уже вышли из строя. Они старательно били по танкам, но снаряды, как горох от стены, отлетали от брони, делая незначительные царапины… и первая партия танков прорвалась через город, ушла туда — к Минску. После этого Иголкин приказал бить из пушек только по гусеницам. Пушки подкатили ближе к шоссе, и когда появилась новая партия танков, «пушкари» ударили по гусеницам. Передовые танки с сорванными гусеницами закрутились на месте, словно жуки с поломанными ножками. Со стороны казалось, а в другом месте, наверное, так бы и случилось, что танки раскололи бы эти пушечки, как молоток колет орехи. Но, видимо, и танки становятся бессильными, когда экипаж находится в паническом состоянии: немцы-танкисты неслись в Минск, зная, что позади идет всесокрушающая сила, перед которой им не устоять, поэтому здесь танки с подбитыми гусеницами долго крутились на месте, не стреляя по пушечкам… и вдруг замерли, открылись люки, показались руки с растопыренными пальцами, молящие о пощаде.

— Ага! — не закричал, а даже как-то завопил Иголкин, увидав эти руки. — Лупи по лапкам!

Николай Кораблев резко возразил:

— А помните, что сказал Громадин?.. Пленных не трогать: тех, кто одумался, пускайте в ход, а не в расход, а кто еще находится в чуме, отправляйте в плен: там одумаются и людьми станут.

— И то! — воскликнул Иголкин, к удивлению Николая Кораблева соглашаясь с ним. — Это во мне злость говорит, а не разум. Отменить! — крикнул он. — Кто лапки поднимет, принимать и не трогать.

И как только из первых с подбитыми гусеницами танков выбрались танкисты, на остальных танках тоже открылись люки и тоже вскинулись руки с растопыренными пальцами, молящие о пощаде.

Иголкин приказал очистить танки. А когда танкисты сгрудились в одном месте, он кинул клич по отрядам. Нашлись свои танкисты-партизаны, и тогда все машины были установлены вдоль шоссе, лобовой частью на восток.

— Теперь у нас не пушечки, а пушки! — радостно воскликнул Иголкин, одновременно видя, как среди партизан мечется и что-то кричит фашист. — Послушайте-ка, Николай Степанович, чего он тараторит?

Николай Кораблев прислушался и перевел:

— Кричит, что он ненавидит Гитлера… готов сесть в танк и бить гитлеровскую армию.

— Ну-у! Значит, этот одумался. Сажайте его вместе с нашими ребятами.

И потеряли партизаны счет дням… Люди неотрывно били бегущих гитлеровцев, засыпая только во время редких пауз, и то не сходя с места. Руки, спины и ноги гудели. Пылали ладони, будто обожженные на раскаленной плите. Слипались глаза… А гитлеровцы все лезли, лезли и лезли. Не имея уже возможности бежать через мост, потому что мост и шоссе были завалены трупами, подбитыми танками, грузовиками, гитлеровцы ринулись боковинами — через речушку, — нарываясь и тут на удары партизан… Уже около шести тысяч пленных солдат и офицеров отправлено Иголкиным в глубь Пинских болот, в распоряжение Гуторина, уже несколько сот немцев, ненавидящих Гитлера и всю его шайку, сражались в рядах партизан… а гитлеровцы все лезли, лезли и лезли…

Лезли на город Бобер…

Конечно, о том, что творилось в центральной Белоруссии, другими словами — в «минском котле», не знали ни Иголкин, ни Николай Кораблев, ни партизаны. На протяжении двухсот — трехсот километров — из-под Бобруйска, Могилева, Витебска — разбитые гитлеровские армии бежали так же панически, как и здесь — на Бобер. И там были свои «чарусы». В пути разбитые гитлеровские армии резались на «куски», и «куски» эти метались из стороны в сторону, намереваясь прорваться туда — на запад, домой.

Домой! Домой!

Более двухсот тысяч солдат, испытав на себе удары Красной Армии, неслись на запад — домой. Только домой! А гитлеровское командование еще пыталось из них создать «удар», «оборону», бессмысленно собирало их в «кулак», кидало в бой, превращая десятки тысяч людей, обманутых, умственно растленных, в пушечное мясо.

На восьмой или десятый день, когда счет дням был окончательно потерян и прервалась всякая связь с Громадиным, с отдаленными отрядами, Иголкину донесли, что на Бобер мчатся танки и грузовики с запада. Это были те танки и те грузовые машины, которые прорвались через Бобер в первый день. И тут, на перевале, в самом городе Бобре, началась та «катавасия», о которой потом партизаны долго рассказывали у себя в семьях. Несущиеся с запада танки, грузовики в центре города столкнулись с теми, кто бежал на запад. Те и другие, расчищая себе путь, начали безжалостно, так, как это делают разъяренные звери, мять, резать, убивать друг друга. Танки, вздыбливаясь, кидались друг на друга в лоб, словно быки. Разбивались грузовики.

Даже Иголкин, всегда спокойный, уравновешенный, и тот не выдержал, схватился руками за голову и закричал остервенело, до скрипа в голосе:

— Прекратить стрельбу! Сейчас огонь не нужен. Их надо водой разливать: обезумели.

Но в следующую минуту он и Николай Кораблев были удивлены и потрясены еще больше: со стороны, обходя раздробленные, сожженные танки, грузовые машины, повозки, трупы, шла Елена Егорова, а за ней, окруженные четырьмя женщинами, плелись пятьдесят восемь немецких танкистов, несмотря на то, что женщины, как и Елена Егорова, были вооружены только палками.

— Что? Откуда? В каком болоте изловили этих чертяков? — радостно прокричал Иголкин.

Елена Егорова подошла к нему и рассказала:

— У Ерыклинского болота танки застряли в тине. Мы с женщинами шли в дальний отряд, чтобы помочь раненым… и натолкнулись на этих. Сначала перепугались, а потом выломали палки и пошли на них. Постучали по броне, прокричали: «Выходи, эй!» И они все, с поднятыми руками, остановились перед нами. Вот так мы их к вам и привели, — как о чем-то весьма простом и легком закончила Елена Егорова.

— Да-а, — протянул Иголкин, обращаясь к Николаю Кораблеву. — На что это похоже?

— Выходит, что когда танкист опускает руки, машина становится бессильной даже перед палкой, — ответил комиссар и невольно вскрикнул: — Еще!

Из низины на шоссе появились новые танки, забрызганные тиной, с большими вмятинами на боках, исцарапанные снарядами. Вырвавшись на шоссе, передний танк приостановился, заерзал, как жук, попавший лапами в горячую золу: впереди, особенно на площади городка Бобер, ведущие танкисты увидели странное зрелище — всюду громоздились раздробленные танки, грузовые машины, повозки, трупы. Увидав все это, танкисты окончательно растерялись, и машины замерли на месте.

Елена Егорова, не спрашивая разрешения у Иголкина, кинулась к первому танку, постучала палкой по броне и крикнула:

— Эй, шантрапа, вылазь!

Открылся люк, и оттуда вскинулись руки с растопыренными пальцами.

Но вскоре из той же низины за шоссе послышался приглушенный гул.

Николай Кораблев вскочил на перевернутый вверх колесами грузовик и посмотрел в сторону низины: большая — не видать края — долина заполнена немецкими солдатами и офицерами. Почерневшие, в оборванных гимнастерках, многие без головных уборов, с сорванными погонами, они двигались медленно, будто ползли. В следующую секунду Николай Кораблев увидел партизан — женщин, стариков, далее подростков, вооруженных чем попало: вилами, топорами, палками, охотничьими ружьями.

— Что там? Что, Николай Степанович? — тревожно прокричал Иголкин.

— Ведут пленных. Очень много… А впереди Гуторин. Ох, сияет! — комиссар спрыгнул с грузовика, кинулся вперед и вот уже трясет руку Гуторину. А тот в самом деле светится, как подсолнух в цвету, и нежно, с белорусским акцентом, говорит:

— Привели… к вам… завоевателей мира.

Иголкин тоже подбежал к нему, крича:

— Да что же это вы? Мы к вам таких отсылаем, а вы к нам.

— По пути прихватили, товарищ полковник.

— Не усидели в Пинских?

— Не такие мы люди, чтобы отсиживаться. Выбрались оттуда, оставив небольшую охрану… и колотили на белорусских дорогах гитлеровскую нечисть.

А наутро, сбившись в группы, выкинув белый флаг, со всех сторон в Бобер потянулись немецкие пехотинцы, артиллеристы и шоферы.

— К нам отправляйте их, — говорил Гуторин. — Туда, в Пинские болота, — и, обратясь к Николаю Кораблеву, добавил: — Ну вот, Николай Степанович, Минск взят. Да! Взят. Вот так котелок устроили! Эх! — спохватился Гуторин. — Я совсем забыл. Пришло распоряжение от генерала Громадина: он вызывает вас в Минск.

— Зачем? — прислушиваясь к той тишине, какая наступила после многих дней грохота, гула, криков, лязга танков, спросил Николай Кораблев.

— Не знаю. Но завидую вам! Передайте, пожалуйста, генералу, что многие пали из нас, но честь защищена: на одного убитого партизана сотни фашистов. И еще передайте, что я соскучился… и прошу меня забрать в дивизию.

«Может быть, вернулась Татьяна?» — мелькнула в эту минуту счастливая мысль у Николая Кораблева, и он снова обратился к Гуторину: — Почему бы и вам не отправиться к Громадину? Поедемте вместе.

— Нет, — со вздохом сожаления ответил Гуторин. — Нам здесь предстоит большая работа: надо распределить пленных на чистых и нечистых, — шуткой заключил он.

— То есть?

— Ведь среди них немало таких, которые ненавидят Гитлера.

Предыдущая главаГлава 9 из 13Следующая глава