Таким образом возникает вопрос: возможна ли еще свобода, пусть даже на ограниченном пространстве? Разумеется, ее не обрести через нейтралитет – и уж тем более она не имеет ничего общего с иллюзией безопасности, которую пытается навязать морализаторствующий наблюдатель тому, кто находится на арене.
И конечно, скепсис – плохой советчик, особенно тот скепсис, что играет на публику. Распорядители сомнения, умы, научившиеся извлекать из него выгоду, давно завладели властью, и теперь сомнение в их адрес стало святотатством. Они требуют для себя, своих учений, своих Отцов Церкви такого почитания, на какое не претендовал ни один император или папа. Кто осмелится еще усомниться – пусть попробует, коль скоро не страшится пыток и каторги. Таких найдется немного. Обнаружить себя подобным образом – значит оказать Левиафану именно ту услугу, которая ему по душе, ради которой он содержит целые армии полицейских. Давать такие советы угнетенным – например, вещая по радио из безопасной студии, – есть чистое преступление[31]. Тех, кто говорит открыто, нынешние тираны не боятся. Подобное еще могло случаться в добрые старые времена абсолютистского государства. Гораздо страшнее для них молчание – молчание миллионов и даже молчание мертвых: оно с каждым днем становится всё глубже, и барабанный бой не заглушит его, доколе оно не призовет Суд. По мере того как нигилизм становится нормой, символы пустоты заставляют трепетать больше, чем символы власти.
Но свобода не обитает в пустоте – напротив, она живет в неупорядоченном и неразделенном, в тех областях, что хотя и поддаются организации, но к самой организации не принадлежат. Назовем их «дикой глушью»[32]: из этого-то места человек не только должен вести борьбу, но и может надеяться на победу. Разумеется, это уже не дикая природа романтиков. Это первооснова его существования, чаща, из которой он однажды выпрыгнет подобно льву.
Ведь и в наших пустынях встречаются оазисы, где пышет дикая глушь. Исайя прозревал это в переломное время, похожее на наше. В такие сады Левиафану доступа нет, он лишь кружит вокруг в бессильной ярости. Первый такой оазис – смерть. Во все времена люди, не боящиеся смерти, бесконечно превосходят любую, пусть даже величайшую, но всё-таки временную власть. Отсюда необходимость непрестанно сеять страх. Власть имущие живут в ужасающем предчувствии, что не только единицы, а многие сумеют вырваться из объятий страха: это будет означать их верную гибель. Здесь же кроется и настоящая причина яростного неприятия любого учения, которое трансцендирует. Там дремлет высшая опасность: возможность появления бесстрашного человека. Уже существуют на земле регионы, где слово «метафизика» преследуют как ересь. И то, что любое почитание героев и любую значительную фигуру следует немедленно затоптать и повергнуть в прах, там понимают без лишних намеков и слов.
Вторая основная сила – эрос; там, где двое любят друг друга, они отвоевывают территорию у Левиафана, создают неподконтрольное ему пространство. Как истинный вестник богов эрос всегда будет справлять триумф над любыми титаническими образованиями. Не ошибешься, если встанешь на его сторону. В этой связи достаточно упомянуть романы Генри Миллера – в них пол выступает против техники. Он приносит освобождение от железного гнета времени; мир машин рассыпается, как только эрос обращается к нему лицом. Однако неверно было бы заключить, будто это уничтожение точечно и должно постоянно усиливаться. Сексуальность не противоречит техническим процессам, а соответствует им в области органического. На этой ступени она родственна титаническому не меньше, чем бессмысленное кровопролитие, так как инстинкты входят в противоречие лишь тогда, когда ведут за пределы – будь то к любви, будь то к жертве. Вот это и делает нас свободными.
Эрос живет и в дружбе, проходящей перед лицом тирании свое последнее испытание. Как золото в горниле, она очищается от примесей и получает пробу. В тяжелые времена, когда подозрительность проникает даже в семью, человек сообразуется с формой государства. Он вооружается подобно твердыне, не подает и знака вовне. Когда шутка или же простое отсутствие какого-то жеста могут означать смерть, требуется величайшая бдительность. Свои мысли и чувства человек хранит в сокровенности сердца; он избегает даже вина, ибо оно пробуждает истину. В таких обстоятельствах беседа с верным другом может не только бесконечно утешать, она способна восстановить мир, подтверждая его свободные и справедливые устои. Одного человека как свидетеля того, что свобода еще не исчезла, будет довольно, но такого человека еще надо найти. Тогда в нас раскроются силы для сопротивления. Тираны знают это и стремятся растворить человеческое во всеобщем и публичном, держа всё непредсказуемое, неординарное на отдалении.
Безусловно связана со свободой и мусическая жизнь, которая приносит обильный цвет в тех случаях, когда внутренняя и внешняя свобода пребывают в оптимальном балансе. И всё же мусическое творение, то есть произведение искусства, встречает огромное сопротивление как изнутри, так и извне. Это лишь прибавляет ему достоинства. К художественному творению Ничто присасывается с чудовищной силой; и это делает акт духовного зачатия осознанным. Принято порицать это как недостаток, однако вернее было бы разглядеть здесь стиль времени. Ныне в любом творческом акте, в какой бы области он ни происходил, кроется мощная добавка рациональности и критического самоконтроля – именно она и есть его удостоверение, та временная печать, которая свидетельствует о его подлинности. Наивность прячется сегодня в иных пластах, нежели пятьдесят лет назад, и как раз попытки имитации грез попадают в замкнутый круг механического повторения[33]. Сегодня надлежит культивировать сознательный дух как инструмент, который спасает. Для нас он является материалом невыразимого, и его образы можно возвысить до вечно значимого даже с помощью наших средств. Подлинное не исключает ограниченности данным нам здесь и сейчас.
Смысл искусства не может состоять в том, чтобы игнорировать мир, в котором мы живем, – а это, конечно, значит, что светлой радости будет меньше. Духовное преодоление эпохи, овладение ею выразится не в торжестве прогресса и совершенстве машин, а в том, что эпоха обретет форму в произведении искусства. В нем она найдет свое искупление. Конечно, машина никогда не сможет стать произведением искусства, однако тот метафизический импульс, что движет вселенной машин, имеет шанс обрести в произведении искусства высший смысл и тем самым привнести в этот мир покой. Это важный аспект. Покой заключен в гештальте, также и в гештальте Рабочего[34]. Если проследить путь, пройденный в этом столетии живописью, догадываешься о принесенных жертвах. И вполне возможно, кто-то увидит намеки на будущий триумф, для которого чистого служения прекрасному уже недостаточно. Да и по-прежнему спорят о том, что же считать прекрасным.
Едва ли найдется человек, который в своем саду позволил бы экономическим расчетам завладеть всем настолько, что цветам уже не осталось бы места. Но цветы оживляют его грядки, возвышают то, что растет для удовлетворения нужды. То же самое испытывает и человек, втиснутый в наш порядок, в наши государства, когда обращается к произведению искусства, хотя бы на краткий миг. Возможно, ему удастся приблизиться к нему лишь тайком, подобно христианину, поклоняющемуся кресту в катакомбах. Во владениях Левиафана не только царит дурной вкус, там мусическая личность неизбежно оказывается в числе самых серьезных противников. Художников преследуют и выдворяют. Зато тираны щедро раздают похвалы работорговцам духа. Те же оскверняют стихотворение.