Немцы пошли с рассветом. Танкисты, открыв верхние люки, жевали яблоки, поглядывая на восходящее солнце. Некоторые из них были в трусах и спортивных рубахах с широкими короткими рукавами, не доходящими до локтей. Головной тяжелый танк шел несколько впереди. Командир машины, пышнотелый немец с красной ниточкой кораллов, перетягивающей у локтя его пухлую белую руку, повернул свое большое лицо в крупных веснушках в сторону солнца и зевал. Из-под берета у него выбилась длинная прядь светлых волос Он сидел на танке, словно идол солдатской самоуверенности, словно бог неправедной войны. Его танк уже отошел не меньше шести километров от Марчихиной Буды, а железный хвост колонны, еще не успев развернуться, погромыхивал, медленно разворачиваясь на деревенской площади. Быстро, словно стая стремительных щучек, вдруг прянувших меж тяжелых карпов, промчались, обгоняя танки, мотоциклисты. Объезжая танки, они не сбавляли скорости, и их сильно подбрасывало на неровностях дороги, темно-зеленые коляски мотались, тряслись, стараясь оторваться от мотоциклов. Проезжая мимо головного танка, согнувшиеся худые темнолицые мотоциклисты, загоревшие от езды под солнцем, быстро поворачивая головы, поднимали для приветствия руку и вновь прилеплялись к рулевому управлению. Толстяк ленивым движением пухлой руки отвечал на приветствия мотоциклистов. Рота мотоциклистов промчалась вперед, увлекая за собой белые холщовые хвосты пыли. Восходящее солнце окрасило эту пыль в розовый цвет, она, колеблясь, повисала над дорогой, и головной танк, деловито жужжа, въезжал в легкое пыльное облако. В высоте, тонко свистя, прошли «Мессершмитты–109». Тонкие стрекозьи тела «мессеров» двигались то вправо, то влево, поднимались вверх, стремительно шли книзу; иногда, обогнав голову танковой колонны, они возвращались назад, быстро делая крутые виражи. Их свист был так пронзительно тонок, что его не могло заглушить низкое могучее рокотание танков. «Мессеры» снижались над каждой рощицей, оврагом, обшаривали участки поля с несжатой пшеницей. Вслед за танками, фыркая, выезжали на дорогу черные трехосные грузовики с мотопехотой. Солдаты сидели рядами на откидных скамьях, все в пилотках набекрень, с черными автоматами в руках. Их машины шли в облаках пыли, такой густой, что даже могучее летнее солнце не могло пробить ее. Пыль широким и длинным облаком неслась над полем и рощами, деревья тонули в густом мглистом тумане, и казалось, земля горит в чадном сухом дыму.
Это было классическое движение моторизованных колонн немцев, разработанное и проверенное. Толстяк в берете точно так же сидел на танке, когда в пять часов утра десятого мая 1940 года его головная тяжелая машина пошла по округло обвивавшем холмы шоссе, меж каменных изгородей, среди зеленевших виноградников Франции. Так же мимо него в точно засеченную минуту пронеслись мотоциклисты, так же рыскали по небу Франции самолеты из отряда прикрытия. Ранним ясным утром 1 сентября 1939 года шла его машина мимо пограничного знака на польской дороге, среди высоких буковых стволов, и тысячи быстрых солнечных пятен бесшумно прыгали по черной броне. Так всей тяжестью въехала колонна танков на Белградское шоссе, и смуглое тело Сербии хрустнуло, забилось под быстрыми гусеницами. Так вырвался он первым из прохладного полутемного ущелья и увидел ярко-синее пятно Салоникского залива, скалистые берега… И он позевывал, привычный ко всему, этот идол неправедной войны, чьи фотографии печатались во всех мюнхенских, берлинских, лейпцигских иллюстрированных газетах и журналах.
С восходом солнца командиры поднялись на вершину холма. Бабаджаньян попросил у Румянцева бинокль и внимательно оглядел дорогу. Богарев смотрел на картину утренней радости мира, встававшего после ночи в прохладе, росе, легком тумане, среди коротких, робких стрекотаний кузнечиков. Деловито и хмуро прошел, увязая в песке, черный жук, шли на работу муравьи, стайка птиц прыснула с ветвей дерева и, попробовав выкупаться в едва нагревшейся от первых прикосновений солнца пыли, с криком полетела к ручью.
Необычайно сильны впечатления войны для человека. Вечный мир природы меркнет перед образами, порожденными войной, и людям на холме казалось, что легкие облачка в небе – это следы разрывов зенитных снарядов; что далекие тополи – высокие черные столбы дыма и земли, поднятые тяжелыми авиабомбами, что косяки журавлей, идущие по небу, – это строгий строй боевых эскадрилий, что туман в долине – это дым горящих деревень, что кустарники, растущие вдоль дороги, – это замаскированная ветвями автомобильная колонна, ждущая сигнала к отправлению. Не раз приходилось Богареву слышать во время воздушных налетов в вечерних сумерках: «Смотрите, ракету красную немец сбросил». И насмешливый ответ: «Да нет, какая ракета! Это вечерняя звезда». Не раз далекие зарницы в душные летние вечера принимались за вспышки орудийной пальбы… И сейчас, когда с восточной стороны неба прямо с вершин деревьев понеслись стремительные черные галки, показалось, что это самолеты идут, рассыпав строй. «Черт их знает, – сказал Невтулов, – надо бы галкам запретить летать перед немецкой атакой».
А через несколько секунд, словно сорвавшиеся с вершин деревьев птицы, показались самолеты. Они шли низко над землей, окрашенные в темный цвет, стремительно быстрые, вдруг заполнившие воздух своим тугим гудением.
И по склону холмов, где расположились в блиндажах и окопах красноармейцы, замахали приветственно пилотками, руками: батальон увидел красные звезды на крыльях машин.
– Наши, наши штурмовики! – сказал Бабаджаньян.
– Идут «Илы», на штурмовку, – говорил Румянцев, – глядите, глядите, ведущий покачивает крыльями, говорит: «Вижу противника, иду в атаку».
Хороша и сильна дружба оружия. Ее испытали и проверили люди фронта. Сладок и радостен грохот артиллерии, поддерживающей в бою свою пехоту, вой снарядов, летящих в ту сторону, куда идут атакующие войска. Это поддержка не только силой, это поддержка души и дружбы.
Но в этот день, кроме утреннего привета самолетов, не пришлось батальону иметь поддержки. Он был один на поле сражения…
В поле, метрах в десяти от большака, среди придорожного бурьяна, вырыты ямы. В этих ямах по грудь в земле стоят люди в серо-зеленых гимнастерках, в пилотках с красными звездами. На дне ямы установлены хрупкие стеклянные бутылки, к краю ямы прислонены винтовки. В карманах брюк у красноармейцев – красные кисеты с махрой, смятые во время сна коробки спичек, сухарики и куски сахару, в карманах гимнастерок – потертые листки деревенских писем от жен, огрызки карандашей, завернутые в обрывки армейской газеты, запалы для гранат. На боку у людей, стоящих по грудь в земле, – брезентовые сумочки, в этих сумочках гранаты. Если посмотришь, как рылись эти ямы, то увидишь: вот два друга жались один к другому, вот пять земляков, стараясь быть поближе, выкопали свои ямки одна к одной. И хоть сержант говорил: «Не лепитесь, ребята, так близко, не полагается», – но ведь в грозный час германской танковой атаки сладко увидеть рядом потное лицо друга, крикнуть: «Не бросай бычка, я дотяну» – и почувствовать вместе с горячим дымом тепло и влагу смятой губами, надкушенной самокрутки.
Они стоят по грудь в земле, перед ними пустое поле и пустая дорога; вот пройдет двадцать минут, и стремительные, весящие две тысячи пудов, пушечные танки вырвутся со скрежетом в крутящихся облаках пыли. «Идут! – крикнет сержант. – Идут, ребята, смотри!»
У них за спиной, на склоне холма, – пулеметчики в блиндажах, еще выше и дальше, за спиной пулеметчиков, в окопах сидят стрелки, дальше, позади стрелков, – огневые позиции артиллерии, а там, дальше, – командный пункт, медсанбат… А дальше, все дальше за их спиной, – штабы, аэродромы, резервы, дороги, заставы, леса, затемненные ночью города и станции, там Москва, и еще дальше, все за их спиной, – Волга, освещенные ночью ярким электрическим светом тыловые заводы, стекла без бумажных полос, освещенные белые пароходы на Каме. Вся великая земля за их спиной. Они стоят в своих ямах, и нет никого впереди них. Они курят самокрутки из армейской газеты, они проводят ладонью по карманам гимнастерок и ощупывают мятые, стертые на сгибах листки писем. Облака над ними. Пролетит птица и скроется. Они стоят по грудь в земле и ждут, всматриваются. Им отражать натиск танков. Их глаза уже не видят друзей – их глаза ждут врага. Пусть же те, кто сегодня стоит позади них, вспомнят, когда придет день победы и мира, об истребителях танков, о людях в зеленых гимнастерках с хрупкими бутылками горючей жидкости, с брезентовыми сумочками для гранат на боку… Пусть уступят им место на лавке в зеленом вагоне, пусть поделятся с ними кипятком в дороге.
Слева широкий противотанковый ров, крепленный толстыми бревнами, тянется от заболоченной речки к дороге, справа от дороги – лес.
Родимцев, Игнатьев, московский комсомолец Седов стоят в земле, смотрят на дорогу. Их ямы близко одна от другой. Справа от них через дорогу стоит Жавелев, старшина Морев, младший политрук Еретик – начальник группы добровольцев, истребителей танков. За их спиной два пулеметных расчета Глаголева и Кордахина. Если всмотреться, то видны пулеметы, глядящие из темной древесно-земляной пещеры на дорогу; правее и сзади – артиллеристы-наблюдатели, шуршащие среди начавших увядать дубовых ветвей, вкопанных в землю.
– Эй, истребители, пошли рыбу ловить, с утра клюет хорошо! – кричит артиллерист-наблюдатель.
Но истребители не поворачивают к нему головы, ему, конечно, веселей, чем им: перед ним противотанковый ров, слева между ним и дорогой – широкие спины истребителей в обесцвеченных соленым потом гимнастерках. Глядя на эти спины, загоревшие черно-красные затылки, наблюдатель шутит.
– Покурим, что ли? – спрашивает Седов.
– Можно, пожалуй, – говорит Игнатьев.
– Возьми моего – злей, – предлагает Родимцев и бросает Игнатьеву плоскую бутылочку из-под одеколона, наполовину заполненную махоркой.
– А ты что, не будешь? – спрашивает у него Игнатьев.
– Горько во рту, накурился. Я лучше сухарик пожую. Дай-ка твоего, белей.
Игнатьев кидает ему сухарь. Родимцев тщательно сдувает с сухаря мелкий песок и табачную пыль и начинает жевать.
– Хоть бы скорей, – говорит Седов и затягивается, – хуже нет, как ждать.
– Наскучил?.. – спрашивает Игнатьев. – Гитару я забыл взять.
– Брось шутить-то, – сердито говорит Родимцев.
– А ведь страшно, ребята, – говорит Седов, – дорога эта стоит белая, мертвая, не шелохнется. Вот сколько жить буду, забыть не смогу.
Игнатьев молчит и смотрит вперед, слегка приподнявшись, опершись руками о края своей ямы.
– Я в прошлом году, как раз в это время, в дом отдыха ездил, – говорит Седов и сердито плюет. Его раздражает молчание товарищей. Он видит, что Родимцев, совершенно так же, как Игнатьев, смотрит, слегка вытянув шею.
– Старшина, немцы! – протяжно кричит Родимцев.
– Идут! – говорит Седов и негромко вздыхает.
– Ну, пылища, – бормочет Родимцев, – как от тыщи быков.
– А мы их бутылками! – кричит Седов и смеется, плюет, матерится. Нервы его напряжены до предела, сердце колотится бешено, ладони покрываются теплым потом. Он их вытирает о шершавый край песчаной ямы.
Игнатьев молчал и смотрел на вздыбившуюся над дорогой пыль.
На командном пункте запищал телефон. Румянцев взял трубку. Говорил наблюдатель: передовой отряд немецких мотоциклистов напоролся на минированный участок дороги. Несколько машин взорвалось на правом и левом объездах, но сейчас немцы снова движутся по дороге.
– Вот они, смотрите! – сказал Бабаджаньян. – Сейчас мы их встретим.
Он вызвал к телефону командира пульроты лейтенанта Косюка и приказал, подпустив мотоциклы на близкую дистанцию, открыть огонь из станковых пулеметов.
– Сколько метров? – спросил Косюк.
– Зачем вам метры? – ответил Бабаджаньян. – До сухого дерева с правой стороны дороги.
– До сухого дерева, – сказал Косюк.
Через три минуты пулеметы открыли огонь. Первая очередь дала недолет – по дороге поднялись быстрые пыльные облачка, словно длинная стая воробьев торопливо купалась в пыли. Немцы с хода открыли огонь, они не видели цели, но плотность этого неприцельного огня была очень велика, – воздух зазвучал, заполнился невидимыми смертными струнами, пылевые дымки, сливаясь в стелющееся облако, поползли вдоль холма. Сидевшие в окопах и блиндажах красноармейцы пригнулись, опасливо поглядывая на поющий над ними голубой воздух.
В это время станковые пулеметы послали очереди точно по мчавшимся мотоциклистам. Мгновенье тому назад казалось, что нет силы, могущей остановить этот грохочущий выстрелами летучий отряд. А сейчас отряд на глазах превращался в прах, машины останавливались, валились набок, колеса разбитых мотоциклов продолжали по инерции вертеться, подымая пыль. Уцелевшие мотоциклисты повернули в поле.
– Ну, что? – спрашивал Бабаджаньян у Родимцева. – Ну, что, товарищи артиллеристы, плохие у нас, скажете, пулеметчики?
Вслед мотоциклистам неслась частая винтовочная стрельба. Молодой немец, припадая на раненую либо ушибленную ногу, выбрался из-под опрокинутой машины и поднял руки. Стрельба прекратилась. Он стоял в порванном мундире, с выражением страдания и ужаса на грязном, исцарапанном в кровь лице и вытягивал, вытягивал руки кверху, точно яблоки хотел рвать с высокой ветки. Потом он закричал и, медленно ковыляя, шевеля поднятыми руками, побрел в сторону наших окопов. Он шел и кричал, и постепенно хохот перекатывался от окопа к окопу, от блиндажа к блиндажу. С командного пункта была хорошо видна фигура немца с поднятыми руками, и командиры не могли понять, почему поднялся хохот среди бойцов. В это время позвонил телефон, и с передового НП объяснили причину внезапной веселости.
– Товарищ командир батальона, – жалобно от душившего его смеха сказал в трубку командир пулеметной роты Косюк, – той немец ковыляе и крычить як оглашенный: «Рус, сдавайся!» – а сам руки пидняв… Он со страху уси руськи слова перепутав.
Богарев, смеясь вместе с другими, подумал: «Это здорово хорошо, – такой смех, когда приближаются танки, это хорошо» – и спросил Румянцева:
– Все ли у вас готово, товарищ капитан?
Румянцев ответил:
– Все готово, товарищ комиссар. Данные заранее подготовлены, орудия заряжены, мы покроем сосредоточенным огнем весь сектор, по которому пойдут танки.
– Воздух! – протяжно прокричали сразу несколько человек. И одновременно запищали два телефонных аппарата.
– Идут! Головной в двух тысячах метрах от нас, – сказал, растягивая слова, Румянцев. Глаза его стали строги, серьезны, а рот все еще продолжал смеяться.