Экипаж танка, заводской номер 2614, принял Ядринцева как данность, которую не следует обсуждать, как не обсуждают приказы, понимая их нелепость и неисполнимость. Все трое были уроженцы маленьких городков, сдружились на танковом полигоне, сложились в команду, точно и безошибочно занимавшую места в тесном пространстве танка. Теперь им пришлось потесниться, приняв мало понятного, бесполезного в танке человека. Ядринцев чувствовал свою бесполезность и робел молодых, ловких танкистов, управлявших непомерной махиной танка.
Командир экипажа ефрейтор Горелик, позывной «Гора», с крепкой грудью, крутыми плечами и упрямым выпуклым лбом в упор и спокойно осмотрел Ядринцева:
– Как вас называть? Какой позывной?
– Да я не военный. Какой позывной? Я пришлый.
– Позывной «Пришлый», – хохотнул механик-водитель сержант Куличкин, позывной «Кулик», маленький, смешливый, со множеством мелких белых зубов, с цыпками на руках, которыми он во время разговора вертел, словно завинчивал гайку.
– «Пришлый», значит Пришелец, – наводчик-оператор старший сержант Груздев, позывной «Груздь», с красивым смуглым лицом, чёрными, редко мигающими глазами, повторил: – «Пришелец», значит «Инопланетянин».
– Чего лепишь! – оборвал его Гора. – Он у нас не того, – командир извинялся перед Ядринцевым, – Он вам про Вселенную пургу будет гнать.
– Может, он и прав, – Ядринцев чувствовал, как складываются первые, осторожные отношения с экипажем, – Я ведь и впрямь к вам с неба свалился.
Два танка в сопровождении штабной машины направлялись в батальон, ведущий бои западнее Донецка. Танки шли по асфальту мимо посёлков, пшеничных полей, лесополос. Штабной внедорожник катил впереди, ведя за собой два танка. Ядринцев в головном танке поместился сбоку от механика-водителя, от его локтей и плеч, толкающих рычаги. Видел в приоткрытый люк мелькавшие строения, деревья, быстрые, как тени, встречные машины. Луч солнца залетал в люк, и тёмное нутро танка озарялось: уступы, ноги командира, круглая, в танковом шлеме, голова наводчика. Танк грохотал, но шёл плавно. Ядринцев чувствовал мягкую, длинную, колыхавшую танк волну. Ему казалось удивительным оказаться в танке, бегущем по степному шоссе. Ещё недавно был многолюдный проспект в Хамовниках, дворец с колоннами, коробка бабочек в кабинете, шелест душа в ванной, и Ирина выходила босая, небрежно запахнув халат. Бег по шоссе приближал к огромному, грозному, откуда светило низкое красное солнце.
Ядринцев чувствовал, как безвестное степное шоссе, по которому мчал его танк, продлевает множество сменявших одна другую дорог, составлявших одну непрерывную дорогу, его жизнь. Ему захотелось разомкнуть непрерывную линию жизни на составлявшие её отрезки и о каждом вспомнить отдельно.
Трамвайные рельсы в синем московском морозе. Холодный трамвай, в котором мама везёт его в детский сад. Из ледяного сумрака с расплывшимися фонарями он попадает в жаркую залу с пахучей, влажной, недавно из леса, ёлкой. Она без игрушек, с лучистой стеклянной, в восхитительном блеске, звездой.
Сырая тропа в удушающих африканских джунглях. Он несётся с сачком за красной бабочкой в страстной погоне. В последнем броске, в неистовом взмахе вырывает бабочку из душного, полного тления, африканского воздуха. Стоит счастливый, видя, как бабочка красной тенью трепещет в кисее.
Ужасным был бег по утреннему Петербургу, мимо особняка Лазуритова, чёрной невской промоины, по залам Эрмитажа с ангелами, святыми, пророкам, в бирюзовый зал Матисса. В утлом креслице притулилась Ирина, и он целовал её ледяные руки.
Эти отрезки выпадали из линии жизни, менялись местами, путались. Его жизнь была стеблем, который на безвестном степном шоссе выпускал новый отросток.
Командир танка Гора опустил вниз круглую, в ребристом шлеме голову, подавал Ядринцеву знаки, кричал сквозь грохот, приглашал занять место в люке. Так проявлялось его дружелюбие и гостеприимство. Гора сполз вниз, Ядринцев просунулся в люк.
Ветер прилепил рубаху к груди, наградил оплеухой, вставил в глаза туманные линзы, запечатал ноздри холодными пробками. Первые мгновения Ядринцев оставался ослепшим, не дышал, пока ветер не распечатал ноздри, не омыл глаза влагой. Было просторно. По сторонам в вечернем солнце горели подсолнухи, дорога казалась медной, на танковой пушке круглилась золотая фольга. Впереди шёл штабной внедорожник. Сзади, блестя гусеницами, не догоняя, с танкистом в люке, катил танк. Солнце садилось в синюю тучу.
Ядринцеву казалось, он слышит удары. Но это был рокот двигателя, в котором слышались отдельные уханья.
В посёлке, который они проезжали, горел дом. Дымило, стояла красная пожарная машина, пожарные лили из шланга слюдяную, розовую на солнце воду. Толпился народ. Было неясно, обычный ли это пожар, или попадание снаряда. Обгоняя танк, проехали два грузовика. В кузовах под брезентом сидели солдаты. Ядринцев видел их одинаковые, под касками, лица, стоящие у ног автоматы. Навстречу, светя воспалённо фарами, прокатил грузовик с красным крестом на брезенте. Попалось несколько легковушек. На крыши были навьючены тюки, ножками вверх мелькнул туалетный столик, сверкнуло зеркало. Вместе с машинами ехал мотоцикл, в коляске сидела женщина с ребенком. Синяя туча влекла к себе одних, пряча в своей глубине, выталкивала других, гнала прочь от себя. Ядринцев чувствовал притяжение тучи. Она тянула к себе штабную машину, грохочущий танк, стоящего в люке Ядринцева. Её тяготение ощущали глазницы, мозг, сосуды. Так чувствует себя гипертоник при перепаде погоды. От тучи исходила силовая линия, война обнаружила свою гравитацию.
Он увидел в стороне от трассы, вдоль лесополосы, бегущих лошадей. Чёрные, белые, пегие они мчались неистово, в намёт, развевая хвосты и гривы. Были видны их оскаленные морды, жилы на ногах и на шее, блестящие глаза, взлетающие подковы. Впереди мчался красный грудастый жеребец. Вспыхивали при скачках подковы, дрожали мускулы ног, косились на танки огненные, полные ужаса глаза. Жеребец уводил табун от синей тучи, а за ними гналось жуткое, неотступное, убивало звериную жизнь. Ядринцев чувствовал напор, который гнал табун. Его окатила волна звериного страха. Ему показалось, что он уже видел прежде табун, жеребца, подковы, развеянные гривы. В музыкальной студии, где стоял раскрытый рояль и виолончель без струн, табун примчался из будущего. Это будущее наступило, стало синей тучей, пожаром, машиной с красным крестом, рокотом танка.
В сумерках они достигли посёлка из двухэтажных и трёхэтажных домов. Танки остановились у здания с выбитыми стёклами и вывеской «Сбербанк». Солдаты на крыше кунга крепили антенну. Ловко скакнув на ступени, в здание вбежал офицер. Ядринцев, стоя в люке, услышал, как ахнуло далеко, покатилось с затихающим гулом. Это был удар артиллерии.
Танки загнали во дворы двух соседних домов, не щадя клумбы с голубыми и розовыми флоксами, ломая палисадники с золотыми шарами, песочницы и качели.
– Вы с нами, Пришлый? – спросил Гора.
– Куда же мне? – Ядринцев осматривал дом из силикатного кирпича с побитыми окнами, в которых не было лиц обитателей.
– Тогда устраивайтесь. Жилплощади много… – Гора ушёл в дом, и в окне первого этажа показалось его лицо.
Появился штабной офицер.
– Устраивайтесь. Позже комбат ждёт вас к себе.
Ядринцев шёл по улице в теплых сумерках мимо одинаковых силикатных домов, газонов, фонарных столбов. В домах, в фонарях не было света. Местами во дворах краснели маленькие костры, мелькали солдаты, пахло хвойным дымом.
Во дворе громоздился чёрный кунг. Едва различимая на гаснущем небе, словно нарисованная тонким пером, темнела антенна. Солдат топором рубил широкую доску, кидал отрубленные деревяшки, должно быть, для костра. Ядринцев смотрел, как ловко он взмахивает, всаживает топор в доску, раскачивает топор в доске, расщепляет с хрустом. Обрубки мелодично звякали. Лицо солдата было удалое, ему нравилась работа топором. Быть может, он вспоминал свой деревенский дом, поленницу, дым из трубы. Ядринцева радовал бодрый вид солдата. Вдруг подумал, что солдат и есть тот безвестный поэт, что посылал ему с фронта стихи. Можно подойти, обнять, попросить, чтобы он дочитал оборванный ночью стих.
«Стоял зелёный тополёк, колеблем ветром. Наш полк под Харьковом полёг и стал бессмертным».
Ядринцев шагнул к солдату, но того позвали из кунга. Солдат отбросил топор и скрылся в чёрном коробе.
Ядринцев проходил вдоль забора, услышал плеск воды, гогот. Солдат, голый по пояс, гибко нагнулся, водил лопатками, второй кружкой черпал из ведра воду, лил на голую дрожащую спину. Оба гоготали, ведро звенело, вода разбивалась о гибкий позвоночник. Ядринцев слушал радостную ругань, завидовал их бесхитростной потехе среди притаившихся боевых машин, глухого уханья артиллерии. И опять озарило. Солдат с молодой гибкой спиной, ахающий, когда из кружки падает ему на лопатки холодная вода, он и есть потаённый поэт, что будил его ночью стихами. Можно подойти, прервать их потеху и услышать недостающие строки прерванного стиха, слова, не долетевшие через ночные пространства.
«Чёрный ворон мглою небо кроет. Ясный сокол солнцем озарил. Крот войны сырую землю роет. Бог войны летит в сверканье крыл».
Порыв был мгновенный, жаркий и погас. Ядринцев удалялся, слыша плеск воды и гогот.
Перед домом на скамейке сидели трое, курили. На таких скамейках сидят старушки, провожая тихим говорком прохожих. Теперь старушки катили в машинах среди тюков, убегая от уханья артиллерии, а их место занимали солдаты, изнурённые рытьём траншей. Ядринцев видел огоньки сигарет, ловил запах дымков. Они сердито спорили и умолкли, когда проходил Ядринцев. В сумерках он не разглядел их лиц. Все казались одинаково тёмными, без глаз и ртов. Быть может, среди них, чьи руки стерты до мозолей, сидел безымянный поэт, стих которого оборвался на полуслове, не завершив четверостишье.
«Мы пробивались с боем к Приднестровью. Мы не сыскали серебра и злата. Мы написали праведною кровью Евангелие русского солдата».
Ядринцев хотел подойти, отыскать среди троих того, кто был поэтом. Пусть прочитает стих. Прошёл мимо, слыша, как сзади снова заспорили, и донеслось:
– Крайний раз тебе говорю!
Он не успел вернуться к танкам. Его перехватил офицер и повёл в штаб батальона, уже в темноте, мимо молчаливых домов. Вспыхивали фонарики, луч пробегал и гас. Звучал неразличимый говор. Редко ухала артиллерия.
Штаб помещался в конторе местного предприятия. Чёрный остов предприятия, похожий на огромную железную коробку, заметил Ядринцев при въезде в посёлок. У входа в штаб темнел бэтээр, в люке краснел огонек сигареты. На крыльце, едва различимый, стоял автоматчик в каске. Слышалась работа дизеля. В помещении тускло горел свет. Навстречу Ядринцеву, тесня его плечами, прошла группа офицеров. Командир батальона принял его в просторной конторской комнате с длинным столом и множеством обшарпанных стульев. Здесь неведомый руководитель проводил планёрки и совещания. Стулья были сдвинуты, на них недавно сидели те, кого Ядринцев встретил в коридоре.
Командир батальона поднялся и протянул длинную руку с пробежавшей волной мускулов. Волна завершилась сильным, до боли, пожатием.
– Командир батальона, майор Кислов.
Майор был высок, черняв, с цыганскими лиловыми глазами. Из расстёгнутого ворота поднималась высокая, с жилами, шея. Шея дрожала, казалось, в горле майора бурлит, ему трудно дышать. Это бурлило недавнее совещание, где ставилась боевая задача.
– Мне доложили, что вы с завода, из военной комиссии. Исследуете данный образец танка в боевой обстановке. Я правильно понял?
Приказ командующего округом продолжал сопутствовать Ядринцеву, слабея в силе и теряя в содержании.
– Так точно, – ответил Ядринцев, придерживаясь военной лексики. Не знал, как вразумительно объяснить своё появление на фронте, если и себе не мог объяснить. – Данный образец танка, – он хотел казаться человеком, знающим язык военных докладов, – так точно, данный образец.
Под потолком горела лампа. Дизель работал неровно, случались перебои, и казалось, по лицу майора пробегает раздражение. На столе была расстелена карта. Разноцветные линии шоссейных и железных дорог, рыжие кубики посёлков, синяя река, зелёные лесопосадки. Лампа в потолке дёргалась, и дороги шевелились, путались, кубики посёлков сдвигались, лесополосы пересекались под разными углами.
На карте стояла пепельница в виде бронзовой ладони, просящей подаяние. Вместо монет её прижигали сигаретами, ладонь была серая от пепла. У стены стоял автомат.
– Сейчас вопрос не в конструкции танка, а в тактике его применения, – лицо майора дрожало от раздражения. Ядринцеву казалось, что раздражение вызвано его появлением, – Чему нас учили, уже не работает. Не будет танковых сражений, как на Курской дуге. Не будет танковых прорывов. Танк работает в одиночку, с закрытых позиций. Не понимаешь этого, теряешь танки. Кого я подменил, тот в прошлом месяце два танка сжёг. А задачу не выполнил.
– Но он учёл опыт?
– Не успел. Погиб. Теперь я опыт учитываю.
Ядринцев, всё с той же мучительной, больной надеждой, подумал, что сидящий перед ним майор и есть тот стихотворец, что отсылал ему ночные стихи, не умел их записать среди орудийных громов, мигающей лампы, бронзовой, истыканной окурками длани. И можно, не боясь показаться нелепым, рассказать о чудесной опере, которая преобразила конструкцию танка, сделала танк и его экипаж бессмертными. Цыганские глаза майора дрожали от перебоев дизеля. С красными сосудиками от бессонниц, они так же дрожали, когда в накуренной комнате, втыкая в пепельницу окурок, он писал стих.
«В святом соборе Златодева. Войду и припаду к стопам. И выпью в завершенье дела Победы пламенный стакан».
– Как погибли танки? – Ядринцев не мог объяснить майору, по какой прихоти, по чьему наущению оказался на фронте без автомата, без каски, без умения водить танк. Это появление было нелепо, безнравственно, было больным капризом. Надо уезжать, чтобы не быть бременем и обузой для воюющих, гибнущих людей. – Как сгорели танки?
– Первый пошёл без прикрытия пехоты. Напоролся на Джавелин. Ему сбило гусеницу, стал крутиться, его добили HIMARS’ом.
– А экипаж? – названия чужого оружия больно звенели в ушах.
– Погиб.
– А второй танк? – болезненно выпытывал Ядринцев.
– Шёл по открытой местности, как на параде. Его сверху накрыл «Байрактар». А потом добили из самоходки. На параде не было дронов. Думаю, из тех танков, которые шли на параде, ни одного не осталось.
– А экипаж?
– Погиб.
Лампа под потолком мигала, дороги путались и сплетались, посёлки меняли места. Среди путаницы дорог, перерытых окопами селений, в полях стояли подбитые танки с опавшими пушками, с дырами в обожженных бортах.
– Какая обстановка на вашем участке? – Ядринцев смотрел на карту с чёрными, нарисованными фломастером, кругами и красными стрелками.
– Ведём бои за Корнеевку. То у нас, то у хохлов. Теперь пришло пополнение, ваши два танка. Начнём выбивать, – Майор осторожно, двумя пальцами, повёл по карте линию, словно протягивал нить. Этой нитью была линия фронта.
– Чем важна Корнеевка? – Ядринцев старался найти на карте подбитые танки.
– От неё прямая дорога на Славинск. Оттуда на запад стратегическая трасса на Киев. Возьмём Корнеевку, возьмём Киев.
Ядринцеву показалось, что усталый майор ободряет себя.
– Где Корнеевка, а где Киев?
– Я сегодня сказал моим ротным: «Вы ведёте бои не за Корнеевку, а за Крещатик. Оседлаете трассу, считайте, вы уже на Крещатике».
Ядринцев подумал, что полководческое красноречие майора избыточно и заимствовано из эпох наполеоновских войн. Майор двумя пальцами бережно провёл линию от одного угла карты к другому, продёргивал нить. Он был вышивальщик, разукрасивший карту разноцветным шитьём. Среди шитья, неразличимые, стояли обгорелые танки.
– У меня есть другая карта, – майор провёл рукой, будто стелил поверх лежащей карты другую. – Вожу с собой карту Киева. Я её изучил досконально. Пометил Софию, Лавру, Владимирский собор, Владимирскую горку. Все подходы, все перекрёстки. Будем брать Киев, достану карту. В школе хотел стать историком, а стал военным. Хотя я и есть историк, только в звании майора, – комбат усмехнулся. Усмешка при мигающей лампе показалась нервной конвульсией. Ядринцев представил, как майор, в замызганном камуфляже, отложил автомат у входа в Софию Киевскую, пал на колени пред золотой Богородицей. Златодева воздела руки, обняла майора. И так зримо, правдиво падал ниц майор, такими дивными были длани золотой Богородицы, так просияла утыканная окурками пепельница, превратилась в золотую длань, что Ядринцев узнал в майоре поэта. Ядринцев торопился, путался, боялся, что его остановят.
– Да, да, история! Я увлекался историей. Иконы, летописи, манускрипты. Копал курганы, ржавые кости, медные ожерелья. Князья, цари, вожди. Стрельцы на плахах, Бородино, Первая конная. Любил, обожал историю, но был созерцатель, был вне истории. Стоял на берегу истории, а она текла мимо. То февральское утро, «утро туманное, утро седое». Голос из тьмы. «Я отдал приказ начать специальную военную операцию». Удар, толчок! Меня толкнуло с обрыва, и я упал в реку, упал в историю! Стал рекой, стал потоком, стал историей. Полились стихи. Откуда, чьи? Ночами. Не мои, с фронта, из окопов, из лазаретов. Их писал неизвестный поэт. Может, солдат, рубивший доску. Может, тот, что плескался водой. Или тот, с сигаретой. Или вы над картой Корнеевки с двумя сгоревшими танками. Мой друг, музыкант, композитор. Его саксофон, как труба иерихонская! Он слышит «музыку русских сфер», «музыку русской истории». Написал на стихи оперу. Это не опера, не арии, не увертюра. Это псалом, богослужение, «опера русской истории»! Мы решили поставить оперу не в театре. Эти старомодные ложи, бархатные кресла, столичная публика с театральными биноклями. Крики «Бис! Браво!» Нет, мы поставили оперу на танковом заводе, в цеху, где строятся танки! Оперу слушали рабочие, инженеры, солдаты. Её слушали танки. Дивная танцовщица в синем шёлковом платье танцевала на танковой башне. Танцевала войну, смерть, любовь, подвиг, Победу, бессмертие. Опера омывала танки. В танки опускали двигатели, вставляли прицелы, приборы, но в танки вливалась опера, вселялась божественная танцовщица, вселялась история. Князь Игорь со своим полком, Рублёв со своими иконами, мой дед в сталинградской могиле, моя милая мама, бриллиантовая росинка, уточка, пролетевшая в детстве. Танк из тяжелой брони с пушкой, смертоносный становился невесомый, прозрачный. В танке была душа, было сердце. В нём жила прекрасная танцовщица, чудесные певцы, музыканты. Танк с эшелоном ушёл на фронт. В танке было дорогое, сокровенное. Была русская история. Я не мог отпустить танк, не мог выпасть из русской истории. Вместе с эшелоном на фронт. И вот я здесь, на войне, в потоке русской истории! – Ядринцев задохнулся и умолк. Жаркий порыв иссяк. Страстная исповедь пресеклась. Душа опустела. Ядринцев сидел под мигающей лампой. Чёрные цыганские, с красными сосудиками глаза майора смотрели на него то ли с осуждением, то ли с состраданием.
– Вы где устроились?
– Не знаю. Должно быть, с экипажем.
– Жилплощади здесь хватает, – повторил майор слова Горы. – Отдыхайте. Вас проводят.