Четыре дня репетиций не было, а на пятый позвонил Борис и торжественно объявил:
– Завтра идем в терапевтическое отделение, к детям. Каждый выступит с номером. Ярким и захватывающим. – Он остановился. – Ты будешь включать нам музыку…
Мы, шестеро плюс Борис, долго и печально шли по длинному коридору больницы за женщиной в белом халате в их зал для занятий лечебной физкультурой.
Вообще, там было мрачновато, в этом зале. Лежали коврики, пахло лекарствами. Все было чистым и страшно тоскливым. В зале сидело человек десять разного возраста. Все недоверчиво ждали, что им будут показывать. Почему их было всего десять?
– Потому, – сказала женщина в белом халате, – что остальные ребята сейчас на процедурах и обследованиях.
Пашка выступал первым. С белой физиономией и красными губами, он грустил, смешил, делал «птичек», «стенку» и «падающую башню». Десять зрителей сидели не шелохнувшись, а я стоял за кулисами и включал музыку. Потом на сцену вынесли скамейку, и мимо меня скользнуло что-то странное. Пышная юбка, высокая шляпа и такое же белое лицо с нарисованными бровями и губами. Села на скамейку. Пашка стал перед ней выделывать всякие фокусы: стоял на руках, танцевал, смешно дергался. Но Нина – а это странное, скользнувшее мимо меня, оказалось Ниной – сидела не двигаясь и смотрела в одну точку. Тогда, устав от хождения по воображаемому канату и от драки с невидимыми бандитами, мим Пашка сел на скамейку рядом с девушкой в шляпе. И даже сейчас она сидела с каменным лицом. И только когда наш Ромео провел ладонью перед ее глазами и лицо Нины не изменилось, все поняли: героиня на сцене – слепая! Это было примерно так, когда сначала чего-то не понимаешь, а потом вдруг понимаешь все и сразу.
Я глянул в зал – десять лиц стали другими. Шестилетки сидели, застыв от напряжения. Те, кто постарше, завороженно следили за Ниной и Пашкой, будто это не сцена, а настоящие «парк-скамейка-парень-девушка».
– Она слепая! – не выдержал кто-то из малолеток. – Слепая, она тебя не видит!
Пашка посмотрел на крикнувшего, изобразил на белом лице удивление и взял замершую Нину за руку. Та сразу очнулась, вздрогнула и ожила. Когда он осторожно уводил слепую, но счастливую Нину за кулисы, десять, точнее, двадцать рук хлопали им изо всех сил.
– Лоренцо, – внезапно услышал я сквозь аплодисменты, – включишь, когда дам знак рукой. – И Борис вставил диск в проигрыватель.
Быстро, даже молниеносно, как написали бы в книжке, на сцене появились Борис, Гришка-Аптекарь и Герка-Меркуцио. Все трое в спортивных штанах, растянутых майках и кроссовках. Они оказались брейк-дансерами. Вот почему так здóрово падали, когда я заворачивал им тогда про Баса Яна Адера. Еще бы! Они не только умели падать, они свободно крутились на спине, на руках, на голове. И это была гениальная классика.
– Что, брат Лоренцо, нравится? – усмехнулась рядом наполовину белая физиономия. Пашка стирал грим, держа в одной руке зеркало, в другой – салфетку.
– Нравится, – говорю. – А зачем вам ставить трагедию, если вы так много всего умеете? Там же у Шекспира нет ни пантомимы, ни брейк-данса.
– Вот поэтому и ставим, что там нет ничего такого, что мы уже умеем. Чтобы взять другим. Психологизмом, актерской игрой. Чтобы все сидели в зале и думали: что же будет, что же будет?.. И никто бы их, зрителей, при этом не развлекал.
Завершала концерт Катя-Кормилица. Она вышла с микрофоном и стала петь какую-то детскую песенку про море и чаек. Ничего, весело. Все хлопали и кричали «браво». Еще кричали: «Где слепая?» А слепой уже не было. Была Нина, без грима, без шляпы и в обычной одежде.
А потом нас позвали в столовую обедать. Куриный суп, плов, компот, ватрушка. «Как в садике», – подумал я. Но ничего, вкусно, ели молча. Гришка еще ватрушку попросил, и двое дошколят и одна Мальвина нашего возраста отдали ему свои. Это я ее про себя назвал Мальвиной, она сидела в первом ряду с голубыми волосами и хлопала громче всех. Ватрушку Мальвины Гришка взял, от остальных отказался.
– Ты кто? – спросил он Мальвину.
– Я Герда, – ответила та.
– Так и зовут – Герда? – удивился Пашка.
– Раньше звали Аленой. Я, как паспорт получила, изменила имя.
– А хочешь к нам в студию? Мы тебе роль выделим. Интересную. У нас как раз человека не хватает. Сыграть мать Джульетты, синьору Капулетти.
– Синьору Капулетти, – повторила Герда, как будто это что-то для нее прояснило. – Нет, не получится. Некогда мне.
Потом вздохнула и добавила:
– Замуж я выхожу. Ясно?
– Замуж? – присвистнул Железный. – Во дает. За кого?
– А тебе какое дело? – Она нервничала и действительно подходила на роль властной матери Джульетты, о которой нам постоянно твердил Борис, говоря, что «роль маленькая, но очень важная». В этот момент наш режиссер увлеченно вытаскивал большой ложкой со дна стакана желтые сваренные абрикосы и в разговор не вникал.
– Приходи, мы собираемся каждый вторник и четверг, – вдруг сказал я, и все замолчали. Тут вступил Борис.
– Федя, неужели ты что-то сказал? – пробормотал он в стакан и внимательно посмотрел на Герду.
– Ничего-ничего, он хорошо включал музыку, – вступился за меня, как всегда, Пашка. – В следующий раз будешь участвовать.
– А что, будет следующий раз?
– А ты как думал. И не один. Только номер себе придумай. Яркий и захватывающий.
И нас снова повели по длинному коридору больницы к выходу. Мы шли по двое – впереди Боря с Железным, за ними – Нина с Пашкой, потом я с Гришкой, в конце – Катя. И было уже не так мрачно и тоскливо. Все-таки позади оставались десять наших зрителей, включая загадочную Герду. Но самое главное – в этот день я наконец понял, с кем я связался. Это была не просто театральная студия. Это было что-то большее. Я шел по коридору больницы и радовался, что я часть этого большего.