К книге
Яблоки и змеиСестра
33%
Сестра
5

Иногда бываает глубокое чувство – что все вокруг, кроме нашей матери, знают, как надо жить. И если бы она хоть кого-нибудь послушала, если бы она один раз хотя бы сделала не так, как она считает правильным, а так, как считают другие, все бы наладилось. Она бы увидела большую лепреконову радугу, божий свет из дырки в облаке, слова, проступающие на лезвии кухонного ножа. Она бы все поняла, понимаешь?

Но сестра в этом видела только ненависть. Тебе бы хотелось переклеить, перешить в нас все, потому что мы не идеальные, а живые люди. Тебе бы хотелось, чтобы мы были из пластика или из интернета. Что мы тебе такого сделали-то? Что ты помнишь о нас такого, чего мы сами не помним? За что нас так ненавидишь?

– Ты никогда нас не любила. Ты всегда нас презирала.

– Кого нас? Почему ты говоришь «мы»?

– Нас с матерью.

Сестра хлопнула рукой по подушке. Подсветились мутным фонарным светом взметнувшиеся гусиные перышки. Гладко-гладкие, плавные, полетели в глаза. Она сморгнула их, гневно дыша. Сестра не понимала, что она не мать, она отдельно, что не нужно подражать? А у сестры иногда взгляд материнский. Она, бывает, так наклонит голову, что, словно отблеск на глянце или след на воде от жужжания стрекозы, мелькает тень матери, ее какая-то оность. Да и в себе она замечает этот след, хочет стряхнуть его, думает, это, типа, крошки от печенья.

Как бы не так. Сестра думает, она сможет так просто отделаться от крови, от любви. Пусть ненавидит, это проходит. Страшнее то, что не проходит, – любовь. Не можно не простить маму, пусть пока сестра в это не верит и лает, как собака на привязи, на то, что из одной пизды вылезла и сразу в другой оказалась и что во всем мать виновата. И я с ней в придачу. А когда вдруг голова у нее замолчит, обезболится каким-нибудь неожиданным счастьем, так она ужаснется, заметив в пещере мыслей идею матери. Мать всегда там будет, даже когда умрет. Ковыряй, не ковыряй, не выйдет не выйдет не выйдет. Диван такой мягкий, в этом даже что-то от горного перевала. Долго подниматься и войти уже в темноту, поставить палатку, зябнуть и, наконец, лечь. Такое чувство было у Насти. Лечь на дурацкий диван, кожистая мякоть которого впитывает тебя как крем. Вроде как исчезаешь. Может, тебя и не было, значит, с тебя не спросить. Так легчает.

До этого весь день она отвечала. Оправдывалась за себя, за сестру, за их редкие звонки матери, за низкие зарплаты, за то, что мало шлют деньги, за то, что младшая не замужем, за то, что муж старшей не смог приехать, за то, что обе до сих пор без детей. Оправдывалась почему-то за фастфуд и за гниющую современность. Извинилась за то, что не работает по профессии: не юристка, а какая-то всего-навсего управляющая в магазине. Хотя, конечно, если бы она была хорошей юристкой, то уж могла бы рубить бабки, но куда ей. На диване она наконец ощутила, что восхождение пережито.

За столом младшая, Даша, кривилась, а Настя представляла, что это не презрение, а просто сестра ест кислинку. Даша так любит кислые леденцы, что даже с курицей может их смешать или с тортом… Как стыдно за то, что она не может хотя бы притвориться, сделать вид.

Даша про себя думала, что хуй там, она никогда здесь больше не улыбнется, она не в цирке и не в тупом видосе для инстаграма[1]. Это эта дура-миллениалка все пытается продать себя мамке, серьезно думает, что ей можно угодить. А в глазах матери, как в кривом зеркале, бликует недовольство. Разве Настя не знает, что их мать из тех женщин, которым на свете ничего не нравится, кроме нелюбви? Они любят не любить, кайфуют всем портить настроение, подчеркивать ошибки жирным черным маркером, след от которого рассыплется по соседним листам. У нее юбилей – пятьдесят пять лет, а она устроила за ужином соревнование, какая из дочек в жизни менее удачлива. В оливье специально горошка высыпала две банки, чтобы там только горошек и был. Она же знает, что Даша с Настей его ненавидят с детства.

Вот они сидели и выковыривали его, отодвигали зеленые шрамированные бусины на край тарелки, к носкам гермесовых сандалий. Обе вспомнили, в каком виде этот гэдээровский сервиз красовался на полках серванта, пока они были детьми. Сервиз тогда стоял весь обмотанный пищевой пленкой – это была придумка матери, чтобы не пылился. Так она подчеркивала, что никто в этом доме ничем не заслужил праздника и полагающихся ему атрибутов.

Теперь матери пятьдесят пять. Она считает себя пожилой и очень несчастной. Впрочем, всех остальных она считает еще более несчастными. От мира у нее краснеют глаза. Жизнь дурацкая, и больше нечего о ней думать, надо просто жить ее и все, а потом умереть. Она из поколения, перестающего отвлекаться на сантименты после определенной возрастной черты, ибо не подобает. Настя предлагает ей варианты. Мама, давай тебя свозим в санаторий, на море? Отдохнешь! Чего нет? Мам, сколько можно сидеть на одном месте, у тебя скоро мозги в трубочку свернутся уже от телевизора, а тут хоть посмотришь природу. Мам, как, скажи, пожалуйста, мы должны чаще приезжать, я и так стараюсь каждый отпуск к тебе, а он у меня два раза в год только. Приезжай ты к нам. А что тебе Москва, у нас с Андреем двушка, поместишься. На выходных погуляем. Нормальный город, никто ничего у тебя воровать не будет, что за бред? Ты, может, хочешь в Иваново к тете Алле съездить? Она звала тем более. Давай я билеты куплю. А чего тебе тетя Алла? Мам, да что ты как эта, как не знаю кто, господи!

Что ты пристала к ней? Ты видишь, ничего ей не хочется. Тебе зачем тогда, мам, наши деньги, на что их тратить будешь, если все равно из дома не выходишь? Где я неблагодарная? Тебе Настя предлагает, давай то, давай сё, тебе ничё не надо. А потом будешь названивать: вы меня покинули, эгоистки-хуистки, чё еще? По врачам ты отказываешься ходить, в санаторий не хочешь, коты твои все посдыхали, от нас-то чё тебе нужно?

Перестань, пожалуйста, счас вот это.

Да в жопу себе засунь свое перестань, смысл какой с ней вообще разговаривать?

Мам, не слушай Дашу, она у нас как всегда, в образе своем. Просто, мам, ты не старая женщина, что ж ты себя уже заперла здесь как в могиле? Извини, мам. Я не хочу тебя обидеть, извини.

Да ты слепая что ли! Господи!

Да хватит повышать голос! Зачем вообще приехала, чтоб орать?

Нервно разливая шампанское по бокалам, Настя думала о том, что материн день рождения снова испорчен и что лучше бы Даша вообще не приезжала. Эта ее «творческая» жизнь раздражала старшую сестру. Она не понимала, что за профессия «современная художница» и зачем тратить столько времени на то, что не приносит денег, выискивать идиотские, отжившие свое предметы, заниматься их превращением в предметы еще более идиотские, накидывать на дорогущие холсты бессмысленные пятна и линии, а потом постить все это в социальных сетях с псевдофилософскими рассуждениями о бытии. Ой, моя детская травма вдохновила меня нарисовать эту уродскую бесформенную женщину, которая все больше утрачивает черты живого человека, потому что когда-то, когда мне было пять, на меня косо смотрели и что-то там пошутили, и не там подмигнули. Настю настолько это раздражало, что она отписалась от сестры во всех соцсетях, а чат с ней в телеграме добавила в архив, чтобы он не маячил перед глазами. При встрече она часто говорила Даше о том, сколь бесполезной находит ее деятельность, но при матери всегда выгораживала сестру от точно таких же нападок.

Даша знала эти мысли. Она читала это в алкогольном румянце и скособоченной улыбке сестры. Даша постоянно повторяла себе, что давно сдалась искать любви в этом доме, но продолжала приезжать на каждый праздник. Она набила себе татуировку на ляжке: девушка в купальнике, нарисованная одной синей линией, раскинув руки, загорает, а под ней лежит заполненная краской ее тень. У девушки есть только контур и скромный купальник, а у тени – весь цвет моря и неба, без пробелов, без штрихов. Обе они парят на теле, невозможные друг без друга, но никогда друг друга не касающиеся. Такими она видела свои отношения с Настей. Выходило, что Даше не досталось ничего, кроме купальника, что всю какую-то внутреннюю цельность отдали старшенькой, а младшей только и осталось, что чувствовать себя потерянной: пустые руки, пустые ноги, пустая голова, и только половые органы стыдливо прикрыты тряпочками. Все, что у нее есть, снаружи. А все, что внутри Насти, хочется выковырять ложкой, пробить в блендере и смыть в унитаз, больно уж гадкий у смузи цвет.

После ужина мать погнала их спать, прям как в детстве. Они подчинились. Когда Даша уехала учиться, мать сразу выкинула кровати, столы и тумбочки, поставила по центру дурацкий раскладной диван в зеленую полоску, переклеила обои и расставила на подоконнике свои фиалки и кактусы. Комната перестала принадлежать сестрам, в ней не осталось следов памяти об их взрослении. За окном, правда, стоял тот же фонарь. Он шевелился от неровностей стекла, от ветра, от времени, но работал все по тому же циклу: три минуты светит, две минуты нет. Сестры как-то специально засекли время и вычислили закономерность.

Теперь они улеглись рядом впервые за много-много лет, никто из них не хотел подсчитывать точно. Перебирание постелей, неудобных подушек, растяжений в области шеи, засохших слюнно-слюдяных дорожек из расслабленного рта, чутких снов и нечутких, снов с подругами на ночевке и с парнями, в которых были влюблены, снов в одиночку и снов в обнимку – как их было много, невозможно много, и, как задумаешься, окажется вдруг, что ты и не знала никогда, что жизнь твоя почти наполовину состоит из снов. Хотя это вроде бы общеизвестный факт, но его не примеряешь на себя, а стоит примерить. И вот – очередной сон сейчас. Сон предсонья, когда позволяешь себе пустоту и в нее приходит что-то.

Они и в детстве редко спали на одной кровати. В комнате стояло две, одна слева от окна, вторая справа. Они даже как-то построили хлипкую ширму. Ставили ее посреди комнаты, только бы друг друга не видеть. Но довольно быстро одна из сестер начинала из-за нее выглядывать, проверяя, что там делает другая. Сначала макушкой, одним глазом, вторым, потом нос высовывался, потом вся голова, а потом ширму убирали. Ее так часто раскладывали и складывали, что она быстро расшаталась и развалилась. Чинить не стали.

Все равно, с ширмой или без, они терпеть не могли спать рядом с тех пор, как Насте исполнилось двенадцать и у нее начались месячные. Тогда они с Дашей уснули в обнимку, а проснулись обе в луже крови и визжа стали звать на помощь, уверенные, что их проткнул ножом какой-нибудь убийца из сериала «Возвращение Мухтара». Насте было больно, и за несколько секунд, пока она бежала в соседнюю комнату, она мысленно успела подготовиться к смерти от неведомого ранения. Мать уже шла ей на встречу по узкому коридору, а когда увидела окровавленную розовую пижаму дочери, криком приказала ей умолкнуть и спрятала ее в ванной как-то заговорчески. Перепуганная Даша подслушивала, прислонив ухо к дверной щелке, но было не разобрать.

Вышла Настя вымытая, но зареванная. Пока она надевала свежую пижаму, Даша внимательно смотрела, потирая кровавые разводы на своих штанах, и ждала объяснений. Она успела заметить, что трусы Насти вспухли, как будто она что-то в них засунула, но сестра оделась очень быстро, не дав рассмотреть.

– А ты чего сидишь, иди кидай пижаму в стирку! – приказала мама.

– А чего… чего это?

– Ничего! Настя у нас описалась!

– Как описалась? Кровью?

– Ну да, кровью. Много сладкого съела вчера. И с тобой так же будет, если конфеты будешь жрать без спроса!

– Каждый месяц! – выпалила Настя, сотрясшись в глубоком рыдании.

Она прекрасно помнила и сейчас, каким несправедливым показалось ей это неожиданное жизненное изменение. Каждый месяц еще и по пять дней или даже по семь. Это как целые каникулы. И еще то, что Даше рассказывать было нельзя, потому что она еще маленькая. Конечно, Настя все равно расскажет, когда мама уйдет, и Даша больше никогда не ляжет спать с ней в обнимку. Даша скажет «фу» и еще четыре года будет свято уверена в том, что такого позора с ней никогда не случится.

Настя вздрогнула, ощутив, что Даша ворочается. Она отодвинулась поближе к краю дивана и уперлась лбом в ворсистый подлокотник.

– Ты спишь?

– Нет. А ты?

– Тоже нет.

– Не могу уснуть.

– Почему?

– Да странно просто.

– Да, есть такое.

Почему, когда уезжаешь из дома, оказывается, что ты нормальная? А когда возвращаешься, даже и на день, как будто с ума сходишь? Я переступаю порог, и моя бойкая память так болезненно и сонно превращается в скомканное чувство настоящего. Исчезло все, что вне стен с бежевыми обоями, пыльных и жухлых гирлянд на люстре в коридоре, зеркал с оползающим серебром, липкого линолеума в странную объемную звезду.

Я навечно в этом доме, обреченная помнить самые уродливые искажения собственной души. Я иду и пытаюсь все выпрямить, выровнять, пригладить, и получается. Но как только приедешь, увидишь сестру с ее способностью бесконечно и приторно любить, так и хочется облевать ковер на полу в зале. Как в пятнадцать лет. Чтобы запах впитался в обои, ветки и листья нелепых полудохлых цветов, и в коробки с нитками для вязания, и в покрывала с оленями на креслах и диване. Чтобы никогда и никто не вспомнил обо мне ничего, кроме этого запаха. Чтобы никто ни о чем не догадался.

никто ничего никогда нигде никому никто ничто ни не

– Я прекрасно понимаю, почему ты так себя ведешь.

– Да ладно?

– Но и ты пойми меня. Разве у тебя есть человек ближе меня?

– Мне любой человек ближе тебя.

– Даже сейчас?

Сестра была в нелепой плюшевой пижаме. Она лежала к ней спиной, но так близко. Даша сжалась, скомкалась. Да, даже сейчас.

– Ты же уже взрослая. К чему продолжать в свои двадцать пять лет тянуть это подростковое ребячество, глупый и неуместный протест?

Даша не отвечала.

– Никто тебя не заставляет себе как-то становиться на горло или отказываться от чего-то…

– От чего мне отказываться, если у меня ни хуя нет?

– И даже из этого «ни хуя» ты умудряешься смастерить трагедию. Или какую-нибудь дебильную картину. Рисуй, пожалуйста! Только когда опять будет не хватать на жратву, не надо мне написывать, ладно?

– Как только мама уходит, ты сразу становишься не такая уж и добрая, да?

Настя повернулась на другой бок и оказалась с Дашей лицом к лицу. Закрытые глаза были напряжены, по векам пробегала рябь. Она сжимала их, не давала им распахнуться. От этого в насильственной темноте ей мерещились цветные сосудистые всполохи, неясные и шаткие пятна спектра. Насте вспомнилось, как однажды, давным-давно она уже видела Дашу такой – близкой и испуганной, душащей себя собственными мыслями, собственными мышцами.

Даше тогда было пять, а Насте целых десять лет. У нее уже были подруги не только из школы, но и из танцевального кружка. Они часто заходили к ней в гости играть в настольную игру, которая называлась «Жизнь». В этой игре нужно было провести персонажей от рождения до смерти, наполнив их бытие всеми обязательными атрибутами: хобби, друзьями, работой, супругами, детьми, имуществом, питомцами. Выборы делались по броску кубика. Кому-то могли не достаться дети, а кому-то – попасться уродливый дом. Вся суть игры сводилась к сравнению: у кого же получилось устроить жизнь своих героев наилучшим образом? Выйти из игры можно было «умерев», если попадешь на неудачную клетку. Это могло произойти в любой момент, в любой жизненный период. Особенно обидно было умереть ребенком в самом начале игры.

Дашу, конечно, не брали с собой. Для десятилетних девочек, заканчивающих уже начальную школу, готовящихся вот-вот переступить порог настоящей жизни, стать крутыми подростками из голливудских фильмов, изучать биологию и историю вместо окружающего мира и родного края, было что-то чуждое в том, чтобы принимать в «Жизнь» несмышленую мелкую, которую интересовала не столько сама игра, сколько общение со старшими. Возрастное превосходство было пока что единственным рычагом их девичьей власти над младшими сестрами и братьями. Хотя и это мастерство они освоили не до конца, потому что можно было не пустить детей в игру, но выгнать из комнаты – решительно невозможно. Поэтому Даша крутилась вокруг, ковырялась в носу, отвлекалась на узоры на ковре, но все же следила за игрой.

Настя до сих не поняла, впечатлила ли Дашу игра и победа Настиного персонажа в очередной партии или какие-то другие, более глубокие и тайные наблюдения. Но она отчетливо помнила, как радовалась собственной победе из-за случайной смерти персонажа подруги, а Даша резко прыгнула на игральное поле, снося все фишки и карточки, и закричала:

– Так нечестно!

– Ты чё офигела?

– Нечестно!

– Да что нечестно, я выиграла!

– Нечестно, что, когда я умру, ты останешься жить!

– Чеегоо? – Настя говорила, насмешливо растягивая гласные.

– Ты уже жила, когда меня не было. И будешь – когда меня не будет. Так нечестно, что у тебя больше жизни, чем у меня.

Девочки оторопели.

– Погоди. Я старше тебя, значит, я и умру раньше. Типа, когда мне будет сто лет, тебе еще только девяносто пять. Понимаешь?

– Не умрешь! Ты не умрешь! Я знаю. А я умру, и так нечестно.

И все мышцы на Дашином лице разом напряглись и заболели, застучало над глазами жаром – она заплакала.

Настя ошалело смотрела на сестру и понимала, что действительно, как же было нечестно с ее стороны родиться первой, иметь возможность хоть сколько-то пробыть с мамой вдвоем, застать даже папу, которого Даша уже никогда не увидит, если, конечно, Настя или мама не скажут ей, что он на самом деле не умер, а просто их бросил, – а они не скажут, такой у маленькой умной Насти был с родителями уговор. Уговор – это такая игра. Выходит, и правда, будет ужасно обидно, если Даша умрет первой, а у Насти еще останется время на игру и на жизнь.

И ощущение глубокой несправедливости всего сущего заполнило сестер. Такое ощущение бывает только в детстве и только один раз, пока ты еще веришь, что мир вращается вокруг тебя. Оно и становится первым осознанием неправды, нечестности и неравенства, которое ни ты, ни кто-либо другой не способен устранить.

Насте гладил шею легкий сквозняк. Она заметила, что глаза сестры расслабились, а губы разжались. Даша уснула. Настя, расправив одеяло и подтянув его к подбородку, тоже закрыла глаза.

Даша очнулась, когда ее уже настойчиво слепило солнце нового зимнего дня. Она удивилась тому, что ночь прошла так незаметно, без беспричинных пробуждений, раздражающих звуков, в крепком невидимом сне. Это было для нее редкостью. Ночь, как правило, оказывалась самой мучительной и скучной частью суток, когда физическая усталость уже не позволяла делать ничего важного или сложного, а дух как раз от усталости пробуждался. Так она обычно лежала, смотрела в потолок, вертелась с боку на бок, переполняемая фантазиями и идеями, которые забывались через несколько минут, сменяясь новыми. Все это множество идей было бестолковым и неинтересным, непригодным для запоминания, так еще и мешало отдыхать ее взволнованной душе.

Она почувствовала, что держит в руке другую руку, и пальцы их переплетены. Это была рука Насти. Старшая сестра спала, посапывая. Вместо того чтобы выдернуть руку или попытаться незаметно вытащить ее, Даша вдруг решила, что совсем не выспалась. Она снова закрыла глаза, слегка их зажмурив, и вздохнула как можно тише, чтобы и самой не слышать собственного дыхания.

Настя проснулась от того, что ее ладонь была мокрой. Она пошевелилась, силясь прощупать, что ее окружает, не открывая глаз, и поняла, что держит в руке другую руку и пальцы их переплетены. Это была рука Даши. Она совсем не двигалась и, кажется, пребывала в глубоком сне. Длинная и неудобно изогнутая рука Насти уже сильно онемела, но она сосредоточилась на том, чтобы ей не шевелить. От напряжения она даже слегка засопела. Рано еще вставать, подумала она. Попробую еще немного поспать.

От дремотного тумана зимнего утра их пробудила мать. Она зашла в комнату с криком: «Подъем! Завтрак готов!», и сестры поспешили разнять руки, вытирая ладони о пижамы и простыни.

Предыдущая главаГлава 5 из 15Следующая глава