К книге
АрхеологиЧасть II Чекалин. Глава 6 Большое знакомство
46%
Часть II Чекалин. Глава 6 Большое знакомство
25

1

Герман не знал, почему не спалось остальным, но причиной его собственной бессонницы была Маша. Собственно, в том, что ее звали Машей, ему еще только предстояло удостовериться: пока же она была просто девушкой, встреченной у колодца. Вчера, набирая воду, он почему-то не решился спросить, но мог почти поручиться, что видел на руинах именно ее. Судя по манере держаться и говорить, а также некоторым косвенным признакам, в частности синяку, она и была той гордой директорской дочкой, о которой рассказывала Вера Богдановна. Рассказ этот еще больше подстегнул его любопытство, и на следующий день, вернувшись с выезда на шурфы, он кое-как вымылся холодной водой, переоделся в чистое, подумав, украдкой сбрызнулся одеколоном Табунщикова, стоявшим на зеркале (о чем немедленно пожалел), и отправился на руины.

Подобно тому как в древности все европейские дороги вели в Рим, так ныне все чекалинские ведут к развалинам городища. Даже если извилистый грунтовый тракт, продернутый среди россыпи домов, не выходит к городищу напрямую, он делает это как-нибудь обиняком: где-нибудь, порой в самом непредсказуемом месте, круто забирает в сторону и, покружив, приводит к ограде заповедника. Кроме того, повсюду в зарослях проложены тропинки, ведущие туда же кратчайшим путем. Подобная планировка, стихийно сложившаяся за годы существования заповедника, чрезвычайно удобна как для туристов, так и для самих хуторян, любивших «попотчевать» руинами заезжих родственников и знакомых. Это свойство чекалинских улиц пригодилось также и Герману. По незнанию он свернул не туда, в какой-то глухой проулок, но когда он, чертыхаясь, стал продираться сквозь лопухи, впереди неожиданно показался знакомый металлический забор.

За воротами, которые были приоткрыты, несколько в стороне от центральной, подсыпанной гравием дорожки стояло здание музея, одноэтажное, совсем новое на вид, выкрашенное приятной светло-бежевой краской. Козырек над крыльцом украшала ажурная вывеска-арка: кованые буквы в слове «Музей» были стилизованы под хазарские руны. Одно из забранных решетками окон было разбито, внутри белели громады пустых стеллажей. На входной двери висел здоровенный замок.

У вторых ворот, низеньких, деревянных, выполнявших чисто декоративную функцию (за ними начинался мостик, переброшенный через ров), Герман задержался. Его внимание привлекла надпись, вырезанная на створке:

Маша + Паша = ♥

Судя по всему, не так давно надпись была тщательно замазана белой краской, а потом также тщательно отскоблена: о счищенном слое краски напоминали белесые разводы вокруг. Возможно, то и другое даже проделывалось неоднократно. Налицо была явная борьба между двумя точками зрения на статус названной пары, а может, сам автор надписи менял свое мнение на этот счет. Герман провел в Чекалине не так много времени, но видел уже несколько таких надписей – в самых разных местах хутора и на разных поверхностях, для того подходящих, включая заборы и электрические столбы. Либо в Чекалине было избыточно много Маш и Паш, либо хуторских стенописцев волновала судьба какой-то конкретной пары. В одних случаях сердечко было зачеркнуто, а сверху надписана непристойность, в других – вся надпись густо заштрихована мелом. Дело попахивало тайной или, что еще вероятнее, какой-нибудь банальной школьной интрижкой.

2

Герман не ошибся, ожидая встретить Машу на руинах: он увидел ее, миновав развалины крепостной стены. Стена эта, некогда окружавшая все городище, ныне сохранилась в виде фрагмента, тянувшегося шагов на сто по обе стороны от главных городских ворот (от них уцелело только основание). В древности, как утверждала табличка, стена достигала шестиметровой высоты. Теперь же самая высокая ее часть, близ ворот, едва доходила Герману до груди.

Как и вчера, когда они объезжали заповедник, Маша занималась уборкой: сметала мусор и листья в кучи и собирала в пластиковые мешки. Несколько таких мешков, уже полных, чернели в разных местах городища. Одета Маша была не в накидку, как вчера, а в джинсы и теплую толстовку с капюшоном (день был хотя и солнечный, но прохладный). Некоторое время Герман ходил среди руин, чтобы обозначить свое присутствие; Маша, не отрываясь от работы, мельком на него посматривала – как ему показалось, вполне доброжелательно. Осмотрев для виду несколько подвалов, Герман подошел поближе и сел на каменную плиту, бывшую когда-то крыльцом большой хазарской усадьбы.

В крепости было всего восемь «улиц», а вернее, узких, кривых, кое-как замощенных проходов между домами. Маша прометала их одну за другой: начинала у главных ворот и постепенно двигалась к берегу реки. Закончив с продольными улицами, она переходила к поперечным: самая широкая из них шла через всю крепость от рынка (небольшой четырехугольной площадки в западной части городища) до восточной оборонительной башни (вернее, уцелевшего от нее круглого основания). Не обходила она вниманием и подвалы домов. Некоторые из них были очень глубоки, в полтора ее роста, но она проворно, как кошка, спускалась вниз, держась за выступы в каменной кладке, собирала мусор и так же легко из них выбиралась. Нужно было, впрочем, обладать незаурядным воображением, чтобы видеть в этих кучах камней дома, улицы, башни и прочее. О былой планировке городища можно было судить, да и то весьма приблизительно, лишь взглянув на него с высоты птичьего полета. Но Маша именно видела их – видела шумный рынок и храм, видела крепостные стены и острозубые башни, видела реющие над ними знамена и чуть ли не латников наверху. За годы своего детства она настолько привыкла к названиям, которые давали руинам отец и работавшие здесь археологи, настолько уверовала в эти усадьбы, храм и все остальное, что крепость, воздвигнутая в ее воображении, была для нее пореальнее этой, настоящей. Иногда, фантазируя, она даже «слышала» крики торгующихся на рынке, слышала звяканье оружия и голоса дозорных на стене. Быть может, поэтому Маша немного застряла в детстве: такую игрушку, как эта крепость, невозможно перерасти.

С минуту Герман наблюдал за уборкой и, убедившись, что присутствие его воспринимается благосклонно, заговорил:

– Ты ведь Маша, верно? Наша хозяйка, Вера Богдановна, рассказывала про тебя. А я Герман.

– Рыцарь с ведром, – сказала Маша, бросив на него плутоватый взгляд.

Начало было обнадеживающее. От себя же заметим, что Маша ждала появления Германа, ждала еще со вчерашнего вечера: его заинтересованный взгляд у колодца от нее, конечно, не ускользнул. И потом, Чекалин невелик, а руины – слишком очевидное место, куда мог бы заглянуть приезжий, и новая встреча была почти неизбежна. Как и вчера, Маша была немного не в духе: виной тому было свежее еще воспоминание о стычке с валькириями, так неудачно для нее обернувшейся, да и синяка своего она по-прежнему стыдилась, но появление Германа было ей приятно, ведь он тоже произвел на нее хорошее впечатление.

– Погоди-ка! – сказала она вдруг.

Отставив метлу, Маша торжественно подняла указательный палец и сунула руку в карман толстовки. Пошарив там, она наведалась в соседний, а затем бегло исследовала карманы джинсов. Торжественность на ее лице сменилась досадой.

«Черт, да где же они» – прошептала она, краснея.

Наконец из внутреннего кармана толстовки явилась сложенная гармошкой лента кремово-желтых картонных квадратиков. Потянув за перфорированный край, Маша оторвала один и протянула Герману.

– Билетик, – пояснила она, бережно пряча остальные в карман.

Это был билет на посещение заповедника, отпечатанный, видно, еще в музейные времена. На лицевой стороне были указаны цена и часы работы. Квадратик этот смотрелся особенно трогательно ввиду огромных дыр, зиявших в заборе, через которые мог даром войти любой желающий.

– Прости, я бессовестно прошел мимо кассы.

– Да ну, брось, – почти обиделась Маша. – Это просто сувенир, на память о крепости. У меня их совсем немного осталось. Дарю только тем, кто прилично себя ведет, – сказав это, она многозначительно посмотрела на него и продолжила мести улицу.

Герман украдкой понюхал билет. Тот пах картоном и чуть-чуть, едва различимо, духами.

– Никогда не думал, что в заброшенном городе нужно наводить порядок.

– Конечно нужно! Это же город, – Маша окинула взглядом руины, как будто вокруг и вправду стояли дома. – Если есть улица, должен же кто-то ее подметать. У нас этим раньше специальный человек занимался, пока музей не закрыли. Теперь только я. Но мне это даже в радость, я здесь все выходные и каникулы провожу. Это ведь мой дом. Кто о нем еще позаботится, кроме меня?

Она помолчала, набираясь храбрости, и вдруг объявила, с гордой и чуть пристыженной усмешкой:

– Я – последняя хазарская принцесса.

Сказав это, она смутилась и бросила на него испытующий взгляд. «Только попробуй мне смеяться!» – как бы говорили ее глаза.

– Как это? – осторожно спросил Герман.

– А так. Я на этих руинах все свое детство провела. Папа мой здесь директором был, брал меня сюда каждый день. Мне эти подвалы вместо песочниц были. Половину крепости на моих глазах раскопали… Я тут каждый камушек знаю, каждую стеночку на ощупь от другой отличу. Потому и говорю, что крепость мой дом. А если есть крепость, то должна быть и принцесса, – она улыбнулась, горделиво тряхнув головой. – Но иногда мне кажется, что это не шутка. Что я и вправду жила здесь – много жизней тому назад…

Маша отыскала совок, большой, железный, видавший виды, и принялась запихивать мусор в пластиковый мешок. Первым порывом Германа было помочь ей, но он удержался. «Сиди, – одернул он себя. – А то еще подумает, что ты клеишься».

– А что отец? – спросил он рассеянно. – Где он теперь?

Герман напрочь забыл о том, что говорила Вера Богдановна, и потому не заметил бестактности вопроса. Маша поджала губы.

– Тю-тю.

– Умер?

– Уехал с любовницей, полячкой. Гражиной ее звали. То есть зовут, наверное… Она тут группой руководила в позапрошлом году – студенты из Кракова и Варшавы. Тоже археологи, как и вы. У нас наездами кто только не копал – и немцы были, и датчане, и даже японцы какие-то. От хазар ведь немного чего осталось, вот все и ездили к нам. Академия наук их, кажется, приглашала. И туристы тоже были. Я вот эти билетики сама одно время продавала, когда кассирша померла.

Набив мешок, Маша прищурилась, соображая, влезет ли туда еще или пора использовать новый. Затем встряхнула его хорошенько, придавила листья руками и довольно цокнула язычком: влезет.

Пока она возилась, Герман боковым зрением приметил какое-то движение в дальней части раскопа. Что-то серое, неясное мелькнуло за цоколем усадьбы, исчезло и снова мелькнуло. Всё, однако, произошло очень быстро, и Герман не был уверен, что ему не показалось.

– Я слышал, местные боятся сюда ходить. Хозяйка про легенду какую-то рассказывала.

– Легенду! – Маша презрительно фыркнула. – Нет здесь ничего. Нет и не было никогда. Один дурак по пьяни свалился в подвал и шею себе сломал – вот и вся легенда. Они ведь, как музей закрылся, вечно здесь ошивались. Пьянствовали. Чуть ли не шашлыки жарили. Любили, как они говорят, «на природе» посидеть. «На природе!» – Маша передернула плечами, вложив в этот жест все отвращение гордой директорской дочки. – Сколько я бутылок пустых по подвалам собрала – ужас! Да ладно бы только бутылки, они и камень по ночам подворовывать стали – бесплатный же! Клад этот дурацкий, опять же, выдумали. Приду утром, а тут где ямка выкопана, где стеночка ломом разбита. Ты не думай, я не хвалюсь, но я за эту крепость сражалась буквально. Не стоит, наверно, так говорить, но хорошо, что та история с пьяницей случилась – это их хоть немного напугало. По крайней мере, ночью они сюда ходить перестали. Слухи всякие по Чекалину поползли…

Она воровато поглядела вокруг и сообщила Герману с хитрецой:

– Но я и сама их дурачила.

– Это как же?

– Никому не скажешь?

– Честное пионерское!

– У меня лампочка была, от елочной игрушки. Зеленая такая. От лампочки проводок и коробочка с батарейкой. Я ее ночью в подвале где-нибудь прятала и включала. Лампочка зажжется, погорит-погорит и медленно гаснет. Потом опять. Издали кажется – таинственный свет. Я ее через ночь включала – то в одном подвале, то в другом. Через неделю только и разговоров было, что об этом свете. Ну и сам понимаешь – «привидения», «нечисть» и всё такое.

– А если бы кто-нибудь пошел посмотреть? И застукал бы тебя?

– Не пошел бы! Они же трусы все. Весь Чекалин. К тому же я в укрытии сидела – оттуда все подходы к руинам просматриваются. Если бы кто-нибудь показался, я бы лампочку выключила и спряталась бы где-нибудь. Я эту крепость с закрытыми глазами знаю – говорю же, все детство здесь провела. Меня даже папа здесь не мог отыскать.

Вдруг за спиной у Маши снова что-то мелькнуло. Герман поднял глаза и увидел в отдалении, шагах в двухстах, лохматого подростка: пригнувшись, тот проворно перебежал от одной стеночки к другой и скрылся за ней, хлопнувшись на землю. Продолжалось явление секунды две, но этого хватило, чтобы маневр его был замечен. Прятался он явно от них – больше было не от кого. Маша перехватила взгляд Германа и с хищной быстротой обернулась – на четверть секунды раньше, чем подросток скрылся из виду. На губах ее заиграла усмешка.

– Эй, а без билета, между прочим, воспрещается! – крикнула она задорно.

Ответа не последовало. Похоже, в той стороне запоздало имитировали собственное небытие.

– Это шкет, – весело пояснила Маша.

– Шкет?

– Пашка. Жених мой.

– Жених… – при этом слове Герман, как и следовало, равнодушно поднял брови, но внутри что-то неприятно шевельнулось (а еще он вспомнил надпись, которую видел на воротах и в других местах Чекалина). – Чего же он прячется тогда?

– Потому что дурак и трусишка. Четырнадцать лет, а ведет себя как детсадовец. Паш, а Паш! – позвала она, сложив руки на груди. – Ты там потерял чего или просто так отдыхаешь?

Ответа снова не последовало, но за стенкой, где притаился подросток, раздался чуть слышный шорох и появилось маленькое облачко пыли. Затем над ней снова показалась лохматая голова, но уже дальше, ближе к следующей усадьбе. Чтобы прятаться за такими невысокими стенками, нужно было передвигаться если не на четвереньках, то по крайней мере сильно согнувшись. Голова еще дважды мелькнула над руинами и скрылась в кустах, которые кое-где, островками, росли вдоль крепостного рва.

– Убежал, – констатировала Маша. – Теперь при встрече будет говорить, что не было его здесь, а мне так только, показалось.

– Это, случайно, не он постарался? – Герман кивнул на синяк.

– Нет, куда ему! – фыркнув, сказала Маша. – Говорю ведь – жених. Ну, то есть это он так считает. Третий год за мной ухлестывает, в заступники набивается, чуть не в покровители. Его в школе из-за меня много раз били. Чуть кто мне слово – он в драку. Сам целый год в синяках ходил, пока я в Софьино не перевелась. Но сам виноват, я ведь его не просила. И главное, до сих пор не успокоится никак, думает меня настойчивостью взять, постоянством. Преданностью, – она говорила насмешливо, с пожимкой в плечах, но в голосе ее проскальзывала жалость. – Он мечтает разбогатеть, жениться на мне и увезти из Чекалина. Так мне прямо и заявил, представляешь? Вон, ошивается здесь иногда, на тот случай, если на меня кто-нибудь нападет. Рыцарь несчастный.

Маша собрала оставшийся мусор, ссыпала в мешок и завязала его узлом.

– На сегодня, наверно, всё, – сказала она, оглядевшись кругом. – Мне это надо на мусорку отнести. Поможешь?

3

Свалка находилась далеко, ближе к выезду на шоссе, и прогулка получилась долгой, тем более что Герман, увешанный мешками, собранными по всему раскопу, передвигался не слишком быстро. Легкие по отдельности, вместе мешки оказались очень тяжелы. Герман мог разделить их на две ходки и тем еще удлинить прогулку, но из самолюбия промолчал и шел, поминутно перехватывая ношу поудобнее. Маша, впрочем, скоро приметила его затруднение и почти силой отняла у него один мешок. Так они и шли: он – слегка согнувшись под тяжестью, Маша – вразвалочку, как гусыня, баюкая мешок на груди.

Дорогой Маша рассказывала о своей нелегкой борьбе с чекалинскими мужиками, о том, как целых два года, оставшись один на один с этой темной деревенской стихией, отстаивала крепость. После закрытия музея городище фактически бросили на произвол судьбы, озаботились только вывозом экспонатов. Всех сотрудников, включая охрану, уволили в один день, сигнализацию на воротах отключили (большущая, как скворечник, с мигающим красным глазком, она здорово пугала мужиков). Вероятно, сочли, что с кучей камней ничего не может случиться. А ведь это не обычный памятник, не рядовой, а у-ни-каль-ный (Маша горделиво растягивала): единственная в своем роде каменная хазарская крепость! Про Чекалинское городище есть даже статья в Британской энциклопедии. Закрывая музей, говорили, конечно, что это не навсегда, а лишь «до лучших времен», но где они еще – те лучшие времена? Наступят ли?

В прошлом году наняли сторожа, но за гроши и такого, что курам на смех. Мужики его нисколечко не боялись и даже, кажется, выпивали с ним иногда. Боялись они только Машу, которая могла и обругать, и из рогатки стрельнуть, острой алюминиевой скобкой, и даже полицию вызвать – та приезжала из соседнего Софьино (правда, не всегда). Так, в заботе о крепости, в постоянной схватке за нее проводила она почти все свободное время, едва успевая учиться. Сокрушалась, встряхнув на груди мешок:

– Это хорошо, сейчас лето, каникулы, а – осенью?

Рассказывала Маша подробно и темпераментно, с наплывом то возмущения, то печали. Иногда, устыдившись своей горячности, она украдкой взглядывала на Германа, сбивалась, но тут же продолжала под напором чувств. Ей ужасно не хотелось показаться болтливой, но за два года она так истосковалась по слушателю, по ровне, что торопилась выговориться. Герман же, польщенный ее доверием, чутко внимал, стараясь его не спугнуть.

За воротами их путь лежал большей частью в гору. Пройдя вдоль ограды, они свернули в тесный ухабистый переулок, увитый цветущей жимолостью и плющом. Местами сросшиеся живые изгороди образовывали как бы сплошной зеленый коридор, таинственно-уютный с виду и духовитый.

На перекрестках делали привал, опускали мешки на прогретую солнцем пыльную землю. Недолго стояли, ощущая отчего-то легкую, приятную неловкость, и продолжали путь по длинной петляющей улице.

Рассказывала Маша и о своем блудном отце. Несмотря на его поступок, был он, кажется, по-прежнему любим ею и, может быть, даже сильнее, чем прежде. Маша этого почти и не скрывала: говорила о нем много и с гордостью. Лишь иногда, чересчур увлекаясь, она вдруг становилась сдержанной и чуть-чуть насмешливой – выдавала голосом непрошедшую свою обиду.

Немногим ранее, когда Маша впервые обмолвилась об отце, Герман составил себе не самый лестный его портрет: этакого стареющего ловеласа, захолустного музейного служащего, с брюшком и казенной улыбочкой, падкого до молодых полячек. Но сейчас он представал в ее устах совсем другим – романтиком, идеалистом, старомодным подвижником, беззаветно преданным своему делу. Проступало в нем, в машиной передаче, и что-то загадочное и даже трагическое как будто, хотя история с полячкой, по ощущению Германа, не очень вписывалась в этот образ. Но тут она почти оправдывала отца, может быть, безотчетно – рисовала его бегство из семьи как исход давнего душевного кризиса, словно и мысли не допускала, что он мог просто-напросто влюбиться.

Отец Маши возглавил музей на заре его появления, когда было решено наделить городище, тогда еще только наполовину раскопанное, статусом заповедника и создать при нем выставку хазарских древностей. Ради этой должности, в сущности, очень скромной, он и переехал сюда с женой, отказавшись от лучшего места в городе. Случилось это еще до рождения Маши, в ту баснословную, доисторическую эпоху, когда не было еще ни ограды, ни красивых декоративных ворот с резными деревянными створками, ни даже временной экспозиции – только раскоп, в котором копошились рабочие, и музейное здание, едва построенное и совершенно пустое. Отец рассказывал Маше, что они с ее матерью селились буквально «на пепелище»: приходилось из ничего, с колёс создавать музей и одновременно налаживать семейный быт, перестраивать купленный старый дом, обзаводиться мебелью, посудой… На раскоп еще забредали куры из соседних дворов, а собаки, случалось, утаскивали кости из расчищенных могил некрополя. Но отец тогда с радостью накинулся на работу.

Многие удивились бы, но свой переезд сюда он воспринимал как исключительную удачу. Было ему тогда слегка за сорок, и двадцать из них он посвятил хазарам, которыми страстно увлекся еще на первом курсе университета и о которых написал не один десяток работ, опубликованных в России и за границей, не исключая и роковую впоследствии Польшу. Долгое время он заведовал известной Хазарской коллекцией в Турском историческом музее и помог создать еще несколько подобных ей в разных местах страны, в частности на Кавказе, куда не однажды ездил с командировками, и с этой крепостью связывал самые грандиозные надежды. Уже тогда Чекалинское городище, где еще вовсю кипела работа, считалось самым значительным хазарским памятником, по крайней мере из найденных. В древности оно уступало южным, более крупным городам Хазарии, но зато ныне превосходило их в сохранности. Ведь от Хамлиджа и Семендера уцелело совсем немного, не говоря уже о Саркеле, этой степной Атлантиде, который вовсе исчез, затопленный водами Цимлянского водохранилища. Отец мечтал превратить Чекалин в столицу новой Хазарии – туристической. Здесь, на берегу Десницы, он хотел создать настоящий, не только по названию, как сейчас на табличке, исторический заповедник, с первоклассным музеем, библиотекой, реконструкцией башен, храмов, масштабной круговой диорамой, в духе его любимца Дешалыта, и гостиницей для приезжих. А еще – грезился ему ежегодный фестиваль под открытым небом: большие белые шатры, кибитки, одетые в тюркское платье лучники, трубачи… Его он хотел проводить за рекой, на просторе, в день летнего солнцестояния, священный для всех древних тюрков.

При этом воспоминании Маша печально примолкла и поглядела на облако, очень плотное, снеговое, с натриевым глянцем, застывшее, в виде громадного артишока, над далеким жаховским шоссе. Снова тряхнула на груди мешок.

…Но прошел год, может быть, два – и опали те выдуманные шатры. Отец потом еще долго держался за эту свою мечту, но позднее вспоминал о ней все чаще с горькой усмешкой, как о напрасной причуде молодости. Бывало, достанет папку с эскизами, которые сам рисовал когда-то для высоких комиссий – там были и лучники, и шатры, – начнет рассказывать, перебирать, но тут же сникнет, задумается и незаметно сунет куда-нибудь за книги. Папка эта объехала многие кабинеты и – всегда возвращалась назад.

Музей создали и как бы тотчас забыли о нем, как забывают, наверно, о множестве таких же крохотных провинциальных музеев и галерей, где вечная пыль, и тишина, и сонное дыхание кассиров, дремлющих в ожидании посетителей. Вся жизнь отца здесь превратилась в борьбу с этим беспамятством – вязкую, изматывающую борьбу.

Денег на заповедник отпускали впритык, и не хватало порой на повседневные нужды, не то что на лучников в тюркских костюмах. Каждую мелочь приходилось выбивать, выгрызать – с боем. Нередко случалось, что самые необходимые вещи, например лампочки для витрин или особый голландский воск, которым покрывали некоторые экспонаты, отец покупал за собственный счет. Со временем такие траты вошли в привычку, как и бесконечные отказы далеких инстанций в ответ на его просьбы, предложения, требования… Отец называл это перепиской с Африкой – оттого, наверно, как долго шли ответные письма. Позднее он собрал обширный эпистолярий, коллекцию перлов чиновничьей глупости, крючкотворства, и иногда, смакуя, зачитывал, что написали ему «любезные африканцы».

Конечно, он не сидел сложа руки. Несколько раз в год, оставив хозяйство на жену, он совершал кавалерийские атаки – то в Турск, то даже и в Москву, штурмовал высокие кабинеты. То – в Эрмитаж, куда увезли, еще в советское время, часть лучших чекалинских находок (прозябавших в запасниках). Но возвращался почти всегда ни с чем, уставший и молчаливый, сжимая под мышкой вновь отвергнутую папку с эскизами.

И – опадала в нем сила, таяла, как те вымечтанные шатры.

А бросить не мог: слишком сроднился с крепостью, с этим изрытым клочком пространства у реки. Видел, как она медленно, камень за камнем, поднималась из праха, сам много дней провел на жарком, людном раскопе, вместе с рабочими расчищая ее улочки и подвалы. Там, на раскопе, отец, по наблюдению Маши, всегда был как-то особенно бодр и светел душой и, кажется, вполне забывал о своих неудачах. Там, да еще у себя в кабинете, за письменным столом. По вечерам, отгородившись от всего мира желтым световым кругом, который лился из-под бархатного абажура его любимой зеленой настольной лампы, обложившись выписками, монографиями, с сотней цветных закладок в каждой, трудами Макгрегора, Лонгферона, он писал о крепости – о ее становлении, развитии и упадке, о контактах ее с Византией, Русью и Волжской Булгарией, о той побочной ветви Великого шелкового пути, которая проходила рядом с крепостью в эпоху ее расцвета. И еще о самом загадочном – о найденных на территории городища рунических надписях и тамгообразных знаках. Публиковался он в научных журналах, толстых и скучных, с некрасивыми серыми обложками, но писал увлекательно, с искрой – Маша этими статьями зачитывалась. Всегда считала, что в нем умирает писатель.

С годами отец вроде бы свыкся с тем, что ничего не будет – ни туристической Мекки, ни фестиваля, ни даже просто порядочного музея, живущего не на крохи с министерского стола. Но все-таки глодало его что-то, не давало покоя. И Маша видела, что глодало. Иногда наблюдала украдкой, как он спускается из музея в сад, подолгу стоит у крыльца и всё смотрит куда-то, обрывая с куста пленифлоры мелкие желтые цветы. Ее-то как раз все устраивало: и эта их одинокая жизнь втроем, на окраине мира, и что почти все свободные деньги отец тратит не на них с матерью, а на нужды заповедника. Музей она полюбила как свой и воспринимала его как семейное предприятие. Любила проводить время в его чистых прохладных залах, скользить по сияющему паркету. Просто смотреть в окно на далекую, забранную решеткой ограды чекалинскую жизнь, казавшуюся оттуда совсем безобидной. Случалось, сама собирала из карманных денег на какой-нибудь важный музейный пустяк. Гордилась, когда новый красивый кувшин, лощенный с ангобом, был выставлен на её подставке. Вот – билетики продавала. Устраивало все и мать: она уже давно смирилась и с отсутствием платьев, и с тем, что некуда эти платья надевать. А вот в отце – так и не улеглось. Может, он потому и запал на эту Гражину, польскую бестию с воркующим пшекающим говорком. Страсть, не нашедшая себе утоления в белых шатрах, просто перекинулась на светленькую сероглазую девицу в белой растянутой майке, которая однажды утром прибыла в Чекалин с группой иностранных студентов…

Рассказывая, Маша не заметила, как они избавились от мешков и, покружив по зеленым проулкам, снова вышли к ограде заповедника. Здесь она тоже была дырява, как, впрочем, и по всему периметру. Местами прутья были выломаны, местами аккуратно выпилены ножовкой. Их, без сомнения, сдавали на металл.

– Если хочешь, – сказала Маша и почему-то смутилась, – можем еще посидеть на руинах.

И, не дожидаясь ответа, нырнула в ближайшую лазейку.

4

Маша провела Германа по городищу, показывая самые интересные его части: «храм», «горшечную мастерскую», «баню» и другие (то есть просто-напросто груды камней, определенные в качестве таковых еще академиком Крашенниковым, отцом чекалинского раскопа). Солнце уже садилось, и от невысоких развалин повсюду протянулись длинные гуашевые тени. Кое-где сквозь каменистую землю, а местами и прямо сквозь древнюю кладку пробивались лиловые зонтики чабреца. Над развалинами с тяжелым гудом летали последние, полусонные августовские пчелы, садились на увядающие цветки, угрюмо тормошили их, собирая последние капли нектара, и так же угрюмо летели дальше. Из этого нектара впоследствии, вероятно, получался какой-нибудь особенный, хазарский мед.

– …Папа рассказывал, что потянулся к прошлому еще в детстве, на Севере – сам-то он ведь не из этих краев. Там однажды какую-то стоянку первобытную нашли, на лесном болоте за городом, а их, школьников, на экскурсию привезли. Люди тогда в землянках жили, ты, наверно, знаешь. И вот, у них на глазах такую землянку раскопали, а на дне – представляешь? – черное пятно от костра. Влажная, спрессованная зола, за много, много дней там накопившаяся, пока они костер жгли. Когда люди ушли, стены у землянки постепенно осыпались, и зола внутри до нашего времени сохранилась. Папа это пятно долго потом забыть не мог. Представлял, какие песни у этого костра сочинялись, какие сказки рассказывались, какие байки охотничьи… И понял, что уже ни о чем другом в жизни думать не сможет.

– Такие землянки с кострищами и здесь, в степи, иногда попадаются. И действительно сильное впечатление производят.

Побродив по раскопу, они сели у реки, на развалинах усадьбы, от которой уцелел только фундамент и одна-единственная ступенька, ведущая к несуществующей двери. С этой стороны целые секции забора отсутствовали, и перед ними открывался обширный, ничем не стесненный вид на заречные дали. Справа за рекой лежали пустынные поля, а слева, прямо напротив раскопа, возвышалась густая лиственная роща, с отдельными, почти черными верхушками елей в глубине. Десница, мелководная речка, лениво огибала эту рощу, огибала холмы, на которых раскинулся Чекалин, и убегала на юго-восток, в сторону невидимого отсюда села Софьино.

– А ты? Ты почему пошел в археологи?

Герман задумался, вертя в руке красноватый камешек, подобранный на ступеньке. Потом сощурился и сказал, загадочно просияв:

– Обнимашки.

– Что-о?

– Ну, это мы их так называем, – Герман усмехнулся. – Археологи ведь ужасно циничный народ. Обнимашки – это, можно сказать, такой тип погребения. Встречается очень редко и в основном здесь, на юге.

– Никогда не слышала.

– Это было на моих первых раскопках, до университета еще. Мы тогда курганы раскапывали – далеко отсюда, в глуши, на границе с Калмыкией. Первый, самый высокий, был как слоеный пирог: шесть погребений, одно над другим – прямо общежитие какое-то, а не курган. Самым интересным было боковое, его-то и нашли тогда случайно, в прирезке, в стороне от подножия. Древние иногда так хоронили, чтобы враги не нашли. Они по этой части были большие хитрецы, обстоятельства вынуждали. Осквернение чужих могил было тогда чем-то вроде развлечения. Иногда это делали с целью грабежа, иногда ради мести… Ну да что ж. В погребении лежали трое, мужчина, женщина и ребенок. Большие, рослые катакомбники, под два метра каждый – сроду не видел таких великанов. А ребенок маленький совсем, года три, наверно. Кости очень плохо сохранились.

– А почему обнимашки?

– Мужчина обнимал женщину.

– Черт, вот это да!

– Именно так я тогда и подумал! – Герман рассмеялся. – Именно такими словами! И не только я, наверное…

Он снова задумался, вспоминая, и продолжил, уже без улыбки:

– Ясное дело, что их так туда положили – не сами же они, в конце концов… Но в том, как они лежали, было что-то ужасно… трогательное. Нет, слово не то, – он потряс в воздухе пальцами, словно пытаясь уловить нужный синоним. – Жалкое? Не знаю, как сказать. В общем, я думал, расплачусь, как девчонка. Понимаешь, они пролежали так четыре тысячи лет… Четыре тысячи лет мужчина обнимал свою женщину. И рядом лежал их ребенок. А потом пришли мы и как будто раздели их догола. Сорвали с них одеяло.

Герман подкинул камешек, поймал и забросил далеко в кусты.

– В том, что мы делали, было что-то… нечистое… подлое даже. Мы как будто осквернили что-то, как те древние грабители. И я вместе со всеми.

– Тогда почему же ты остался? Почему не бросил раскопки?

Герман пожал плечами.

– В ту минуту я попался. Меня заворожила эта троица. Я как будто себя увидел в той яме, только четыре тысячи лет спустя. И мне эта картина до сих пор покоя не дает.

– А что с ними стало потом?

– С костями? То же, что и со всеми. Сложили в пакет, каждый скелет отдельно, наклеили ярлыки с инвентарным номером и отправили на экспертизу.

– А потом? После экспертизы?

– То же, что и всегда. Где-нибудь за городом выкапывают большую яму и свозят туда кости со всех раскопок. Сваливают в одну могилу, всех без разбора – хазар, половцев, киммерийцев, древних греков, скифов… И засыпают землей. Такое вот посмертное единство наций. Это называется «перезахоронение».

– Господи! Тогда вы и в самом деле чудовища.

Маша поежилась, мрачно уставилась себе под ноги, а потом сказала с расстановкой:

– Никогда мне больше такого не рассказывай. Никогда, слышишь?

– Хорошо. Не буду.

Оба сконфуженно замолчали и довольно долго сидели так, предаваясь разным пустячным занятиям. Маша чертила носком ноги, стараясь провести на песке ровный полукруг, Герман подбирал камешки и швырял их в сторону реки. Камешки, слишком маленькие и легкие, до воды не долетали.

Вдруг за рекой, в скоплении камышей, раздался хлопок. Трах! – отчетливо, с коротким сухим раскатом грянул ружейный выстрел, и над камышами вспорхнула стайка уток. Трах! – тотчас раздался новый хлопок, и одна из уток как будто дрогнула на лету, но не упала, и секунду спустя вся стая покинула опасное место. Заложив над берегом крутой вираж, они с тревожным кряканьем понеслись вниз по течению реки. Хлопки раздавались и прежде, но едва слышно, далеко за рощей, и Герман не обращал на них внимания. Теперь же стреляли совсем близко, и в наступившей тишине было слышно даже, как кто-то в камышах перезаряжает ружье.

– Это Тимофей, – пояснила Маша. – Чудила здешний. Из чекалинских только он охотится, больше некому. Этим и живет: что настреляет – продает, а что выручит – пропивает. Пьет страшно, даже чекалинские его побаиваются. Он иногда ходит через крепость, потому что к реке так короче. Я его не раз пыталась прогнать, да без толку: в него хоть камни кидай, он даже не заметит. Настоящий лунатик.

В зарослях послышались тяжелые, хлюпающие шаги человека, бредущего через топь. На мгновение шаги затихли (что-то громко плюхнулось в воду), потом послышались снова и стихли опять.

Маша вдруг прикусила губу, развязала кед, скинула его и с наслаждением почесала голую стопу. Герман украдкой подсмотрел: стопа была маленькая, с розовой детской подошвой, к которой пристало несколько песчинок. Маша стряхнула песок, пристально изучила царапинку на подъеме, уже подсохшую, и натянула кед. Лицо ее при этом сохраняло серьезное и немного печальное выражение.

– Все они здесь такие, – сказала она, поглядев на рощу. – Пустые, мрачные, бестолковые. У них и занятий-то всего два: либо пьют, либо клад ищут. Он у них вроде национальной идеи. Им ведь хочется во что-нибудь верить, вот они и поверили в клад. Соберутся вместе, выпивают и придумывают, что делать будут, когда золото хазарское найдут. Всё уже расписали, до последней копейки. Передать тебе не могу, как я все это ненавижу!

Маша насупилась и снова стала чертить ногой на песке.

– Вот говорят: человеку нужна любовь, чтобы жить. Чепуха! Чтобы жить, человеку нужна ненависть. Я всё это ненавижу, потому и живу. Оттого я сильней всей этой гадости, гнусности, понимаешь? Я когда-нибудь отсюда сбегу.

– Я бы разбавил твою мысль. Думаю, чтоб жить, человеку нужна и любовь, и ненависть. С одной ненавистью зачерствеешь. А так получается гармония, – Герман улыбнулся. Потом помолчал и прибавил, уже серьезно: – Но с любовью все-таки лучше.

5

За рекой послышался треск, и через минуту из камыша, не столько раздвигая, сколько просто ломая на ходу хрупкие стебли, вышел человек. Сначала над зарослями показалась его голова – а вернее, верхняя ее часть в причудливой меховой шапке, – а затем и он сам, долговязый и длиннорукий, весь перетянутый ремнями. На поясе у него болтались мертвые утки, на плече, дулом кверху, двуствольное ружье.

– Вот он, Тимофей, – шепнула Маша.

Спустившись по отлогому берегу, охотник гулко вступил на деревянный мостик. Шел он медленно и тяжело, словно броненосец – вероятно, из-за своей ноши и высоких, по пояс, болотных сапог, до колена темных от воды. Утки скорбно, будто исполняя ритуальный танец, покачивали мертвыми головами. Тень охотника, бесконечно длинная в лучах заходящего солнца, грузно плыла по изжелта-серой воде. Странно постукивая ногами – не то отбивая ритм, не то стряхивая воду, – он перешел через мостик и направился вверх по крутой тропинке.

При своем исполинском росте Тимофей отличался замечательной худобой: Герману он напомнил Дон Кихота с иллюстраций Гюстава Доре, из старой затрепанной книжки, любимой им в детстве. Под суконной курткой, когда-то защитного цвета, а теперь грязновато-серой от долгого ношения, угадывались выступающие мослы. Вид у Тимофея и в самом деле был чудной и даже, пожалуй, немного страшный. На голове у него кособоко сидела самодельная заячья шапка громадных размеров, облезлая и совершенно бесформенная. Добыча была закреплена на солдатском ремне алюминиевой проволокой, продетой сквозь обмякшие утиные крылья и почти черной от запекшейся крови. Патронташ был весь рваный, кое-как чиненный той же проволокой, патроны из него чуть не вываливались. В глазах у охотника стоял сумасшедший блеск, лошадиное, старческое, плохо выбритое лицо выражало не то тоску, не то угрюмое удивление перед чем-то.

Маша и Герман думали, что Тимофей пройдет мимо, но тот свернул с тропинки, поправил добычу на поясе и тяжело опустился на валун, в шаге от их ступеньки. Сидеть в болотных сапогах было явно неудобно, и Тимофей походил на латника, рассевшегося в доспехах: до того широко ему пришлось расставить колени. От охотника исходил крепкий запах пороха, птичьих перьев, болотной гнильцы и давно не стиранной одежды.

– Здрасьте… – нестройно поздоровались Маша и Герман, но Тимофей как будто не заметил их. Долго, даже слишком долго для такого непрошеного появления он молчал, неподвижно глядя на реку, а потом шевельнулся и показал свою мосластую пятерню:

– Рука, – сказал он и бессмысленно поглядел на этот предмет, очевидно не нуждавшийся в представлении. – Рука стала дрожать. Ско́чит. Ружье не держит. Хоть привязывай ее, потаскуху. Да только не знаю, к чему привязать – к дереву, что ли, а?

И он дико воззрился на Германа и Машу, так, словно это им полагалось знать, к чему в таких случаях привязывают руку. Голос у него был низкий, хрипловатый и немного потусторонний, будто вырывался откуда-то из могильных глубин.

– Ну, на вашей добыче это никак не отразилось, – заметил Герман, кивнув на подстреленных уток.

Маша знаком предложила ему уйти, но Герман лишь улыбнулся в ответ, давая понять, что не находит в присутствии Тимофея ничего пугающего.

– Это? – грозно откликнулся Тимофей. – Это так, шушера одна… дрянь! Тьфу на них, глаза бы мои не видели! Раньше, бывало, весь обвешанный приходил. Только голова торчит. А сейчас, – он снова показал на руку, – скочит, паршивая. Дергается.

И он с досадой тряхнул протянутую ладонь, как бы наказывая ее за скверное поведение.

– Лично я не представляю, как можно попасть в летящую утку. Ведь она так быстро летит. Я бы наверняка промахнулся.

– Я в них не целюсь. Я их чую, – сказал Тимофей, и глаза его хищно сузились. – Чую, – повторил он, гулко растягивая букву «у». – Утку не надо высматривать. Глазом ее искать не надо. Утку надо хотеть. Пальцами, животом… Носом ей перышки нюхать. Тискать ее, мять, будто она уже в руках твоих. И она сама на тебя выскочит. Сама тебя захочет.

Тимофей вскинул невидимое ружье, провел его по воздуху, целясь в невидимую птицу, и слегка дернул руками, спустив воображаемый курок. Проделав эту манипуляцию, он впал в задумчивость и уставился на рощу за рекой.

– Скоро настанет утиное царство, – сказал он, помолчав.

Маша и Герман переглянулись.

– Как это? – осведомился Герман.

– Утки одни останутся. Утки, и больше ничего. Ни людей, ни деревьев… Ничего. Утка живучая птица. Многие другие попропадали, которые водились, а утка держится. Одни утки знают, как спастись, – сказал он почти шепотом и значительно посмотрел на Германа. – Я слышал, как они перекрякиваются в кушерях. Утка хитрая птица. Она думает, никто про ее тайны не знает, а я вот знаю. У меня ухо к ним навострилось.

Маша снова сделала страшные глаза, намекая на бегство, но тут Тимофей хлопнул себя по колену.

– Ладно! Хорош лясы точить. Бывайте. Пойду, покемарю немного.

Чрезвычайно медленно, будто ржавый складной метр, Тимофей разогнулся (утки снова заплясали у него на ремне) и, поскрипывая сапогами, двинулся в сторону ворот. Еще целую минуту после его ухода в воздухе висел тот же затхлый, пороховой и чуточку металлический запах.

– Жуткий тип, – сказала Маша, оглянувшись. – А ведь говорят, раньше был нормальный мужик. Добрый даже. Вот до чего людей Чекалин доводит.

Вскоре поднялась и она.

– Мне тоже пора, – она рассеянно огляделась вокруг, как бы в поисках метлы, маскируя этим свое смущение. Уходить не хотелось, но Маша знала, что в некоторых случаях это лучше сделать первой. – Еще столько всего надо к школе прочитать. Я тут все лето вот так бездельничала, а теперь наверстываю. У Лукоморья дуб зеленый и прочее в том же духе. Брр! Стихи я терпеть не могу, особенно если их у доски читать, а вот романы люблю. Так и читала бы их целыми днями. Мне кажется, там много всего про меня.

– Ты приходи еще, – сказала она на прощанье. – Мы гостей любим.

– Кто – мы?

– Я и крепость. Она ведь тоже по-своему живая. Столько людей здесь родилось, столько жизней прошло. Камни это впитали.

– Хорошо. Если ты не против, я еще посижу немного. Познакомлюсь с крепостью.

Маша пожала плечами, подхватила совок и метлу и зашагала к выходу.

Герман дал себе слово не оглядываться и сидел неподвижно до той минуты, пока вдали не стукнула створка главных ворот. (Несмотря на дыры в заборе, Маша всегда запирала ворота перед уходом – для нее это было чем-то вроде маленького ежедневного ритуала.)

Солнце скрылось за далекой посадкой, и на руины медленно опускались сумерки, прошитые стрекотом мириада кузнечиков.

Рука Германа шевельнулась и сама собой скользнула туда, где минуту назад сидела Маша.

Камень еще хранил ее тепло.

Предыдущая главаГлава 25 из 54Следующая глава