— И вот еще с известиями. Пробились, да с какими новостями! В Жуковке две магнитные мины установили прямо под офицерские вагоны, и на перегоне поезда подорвались. А еще до Сещенского аэродрома магнитки дошли, так что самолеты в воздухе рвутся. Только вот, говорят, прекрасная девушка в Жуковке погибла, — тише добавил он. — Две мины — ее работа, а при попытке установить третью ее схватили.
Что-то будто оборвалось у меня внутри, как если бы я был повинен в ее смерти: ведь эти мины привез я.
Когда связные ушли отдыхать, мы разговорились с Корбутом. Ну, ладно, ясно, говорю, под Жуковкой сработали наши мины, но почему же он так уверен, что и на Сещенском аэродроме действуют именно наши магнитки? Ведь есть клетнянские партизаны, Галюга, может, и еще какие источники поступления этих мин. Корбут ответил, что он и не сомневается в том, что есть другие источники и, может быть, солиднее наших по количеству, но то, что десяток наших мин дошел-таки до Сещи, — это уж точно, не зря же ребята через немецкое кольцо сюда пробивались.
А в лагере становилось все труднее: боеприпасы выдавали по голодному пайку, да и то только те, что с боем захватывали. Кончились медикаменты, хлеб, соль, другие продукты. Партизаны стали забивать лошадей, питались одной кониной, да и то без соли и хлеба. Догадываясь о нашем положении, немцы стали медленно прочесывать лес, сжимая кольцо окружения. Корбут выслал разведку уточнить состояние выхода через болота в другие, более глухие леса.
Но вдруг подоспела помощь с Большой земли: после долгого отсутствия летной погоды стихли метели, прояснилось небо, и во вторую же ночь прорвались легкие самолеты и сбросили патроны, медикаменты, соль, муку, немного взрывчатки. Лица людей сразу посветлели.
И все же трудно сказать, выдержали бы мы тогда или нет, если бы не пришла незримая помощь с далеких фронтов: фрицы заметались между северными и южными ударами наших армий, захлебнувшись под Сталинградом. Они вскоре ослабили, а потом и совсем сняли блокаду с нашего отряда, оставив после себя пепелища деревень.
Партизанская жизнь входила в обычную колею. Местное население вернулось на свои места копать землянки, разыскивать припрятанную в земле картошку. Понемногу пополнялись отряды, и вновь уходили диверсионные группы. Шура отстукивала радиограммы об операциях, о передвижениях противника.
Шел второй месяц моего пребывания в бригаде. Вещевой мешок был уже забит картами, трофейными документами. И вот пришла радиограмма с приказанием мне: быть готовым к вылету, не отлучаться из штаба Корбута. А улетать не хотелось, мучила совесть: как оставить этих замечательных людей с их тяжелой долей? Да и с Иваном Корбутом, моим ровесником, мы крепко подружились.
Но днем и ночью валил густой снег, летной погоды не было. Как только прекратились снегопады, пришел пробный самолет, привез кое-что, а обратно улетел пустым: с нашего крошечного аэродрома по рыхлому снегу он не смог даже с одним раненым партизаном взлететь.
Дня два была оттепель, потом ударил крепкий мороз. Из армии радировали, что в ночь за мной придет самолет и надо с вечера быть на аэродроме. Но небо опять нахмурилось, и Корбут решил, что самолетов сегодня не будет. Напрасно я доказывал ему, что самолет может быть, и если не будет, мы вернемся в лагерь, только и всего, но он стоял на своем, и на аэродром мы не пошли, лишь послали туда на всякий случай людей для приема самолетов да верхового, который должен был прискакать к нам, заслышав в воздухе шум мотора. У штабной землянки Корбут велел задержать дежурные розвальни, запряженные шустрым конем.
Сам командир тоже не пошел в отряды, решил меня проводить. Он сидел за столом около рации, чертил по крышке стола острием финского ножа, изредка поглядывал на меня.
— Ну, вот и все, — произнес Корбут. — Не сегодня, так завтра все равно улетишь. Увидимся ли еще?..
Около полуночи прискакал верховой и сообщил, что был один самолет, но уже улетел. Летчик передавал, что будет еще машина, специально за майором. В это время над лагерем протарахтел и потянул в сторону аэродрома У-2.
Наш добрый конь всю дорогу шел крупной рысью, и все же за полверсты до аэродрома, когда, казалось, до него рукой подать, мы услышали, как взревел мотор и самолет взмыл в воздух. Дежурившие на аэродроме люди сказали, что летчик ждал, как всегда, не глуша мотора, но опасался, что не хватит горючего, и потому, взяв в третью кабину раненого, а в кабину к штурману осиротевшего мальчугана, улетел.
Мы прождали у костров до пяти утра, но самолетов больше не было. А когда вернулись в лагерь, у землянки встретила Шура с радиограммой и предупредила, что армия на связи. Иван прочел и приказал: «Отвечай, что он здесь, к самолету опоздали». Передал радиограмму мне. В ней была короткая фраза: «Самолет не вернулся. Жду на приеме. Директор».
Следующей ночью мы пришли с Корбутом на аэродром заранее. Долго сидели у костра, опять гадая, будет самолет или нет, — небо как-то нехорошо заволакивало тучами. А ровно в полночь на наши сигнальные костры неожиданно приземлились сразу три самолета. Выяснилось, что они летели с грузом, — правда, не к нам, а к Орлову. Но там, видимо, что-то случилось — костров не оказалось, — и летчики решили приземлиться у нас. Корбут обещал им днем отправить груз к Орлову и попросил взять на борт меня и еще двух раненых. Пилоты согласились, но предупредили, что они из другой воздушной части и полетят на аэродром за Сухиничи. Мне ничего не оставалось, как лететь с ними.
Крепко обняв на прощание Ивана, я забрался в кабину, и наш самолет поднялся в воздух. Штурмана почему-то не было, и я в кабине оказался один. Летели спокойно, как вдруг в ровный рокот мотора ворвалась не то пушечная, не то короткая пулеметная стрельба и рядом с самолетом мелькнули трассирующие огоньки. Над нами прошла тень немецкого ночного истребителя. Самолет наш стал проваливаться в пике, запетлял над лесом. Пилот приглушил мотор и, перегнувшись, крикнул:
— Смотри в оба! Ночники немецкие!
Мы вновь набрали высоту. Линия фронта обозначалась трассами пулеметных очередей, разрывами зениток, но, к счастью, прошли ее благополучно. Еще час лета, пробежка по укатанному полю тылового аэродрома, мотор чихнул, фыркнул и успокоился. Наш пилот осмотрел машину и насчитал несколько пробоин, а по летному полю уже бежали дежурные техники. Взвалив на плечи вещевой мешок, я простился с летчиком и пошел к видневшимся в стороне землянкам.
После отчета и сдачи материалов в штабе армии меня вызвали в штаб фронта, а оттуда в Москву — для личного доклада начальнику инженерных войск Красной Армии, генерал-полковнику инженерных войск М. П. Воробьеву. Видимо, он потом докладывал обо мне Верховному Главнокомандующему, потому что вскоре при телефонном разговоре с командующим армией генерал-лейтенантом Поповым из Москвы хорошо отозвались о проделанной работе в тылу врага и поинтересовались, как думают наградить меня и полковника Варваркина. Я узнал об этом по возвращении в армию, когда меня вызвали на Военный совет, где чувствовал себя более чем неловко. Там присутствовали командарм, член Военного совета и начальник штаба армии. Командарм, смеясь, сказал, что между ними возникли разногласия, чем награждать меня за полет и деятельность в тылу врага. Я совершенно растерялся и как-то сразу вспомнил Ивана Корбута, этого замечательного человека, на груди которого при всех его заслугах в то время одиноко блестел орден Красного Знамени. Я смущенно молчал.
— Ну, вот видите, а он вообще ничего по этому поводу сказать не может, — обратился к другим членам совета командарм. — Это уже четвертая точка зрения!
Я все же ответил, что вообще не считаю для себя возможным участвовать в решении такого вопроса и не думаю, будто совершил нечто особенное, я лишь выполнял то, что сделал бы и любой другой на моем месте. В итоге мне сказали, что я буду представлен к ордену Красного Знамени. И действительно, приказом по Западному фронту № 0237 от 19 февраля 1943 года меня наградили орденом Красного Знамени.
Вскоре после этого, до перевода в соседнюю гвардейскую армию, мне через разведотдел удалось дважды обменяться с Корбутом письмами. А потом началось летнее наступление на Орловском выступе, госпиталь, другая армия, другой фронт, и мы с ним потеряли друг друга.
Как-то стороной слышал, что Иван жив, а вот Гельфер, скромный, смелый Гельфер, погиб.
Прошло долгих двадцать три года. В канун празднования двадцатилетия Победы показывали телевизионный фильм о сещанском подполье Ани Морозовой «Вызываем огонь на себя» по одноименной книге Овидия Корчакова. Когда увидел на экране тогдашнего начальника разведки Колесова, сразу набежали воспоминания: Брянщина, Корбут, — и комок подступил к горлу. Вспомнил и то, что столько лет лежат в столе эти страницы воспоминании, написанные тогда, в сорок пятом году, по свежим следам.
Написал на телевидение и попросил адрес Колесова, а потом послал ему письмо. В ответ пришло большие теплое письмо. Были в нем и такие строки:
«Я хорошо помню, как отправляли вас в тыл противника, вашу необходимую в то время задержку в тылу врага и возвращение в армию. Весь этот небольшой, по сути, эпизод, наполненный глубоким содержанием и драматизмом, не может быть забыт нами, непосредственными участниками тех поистине героических дней».
Да, мы выжили, но многие из нас не вернулись с поля боя. И те, кто дожил до первого Дня Победы, потом тоже уходили от нас: здоровье их было подорвано.
Не дожил до двадцатой годовщины и Иван Владимирович Корбут. Он умер в 1963 году в городе Черновцы. На его похоронах были многие партизаны и бывшие разведчики 330-й дивизии.
Вот и сорок вторая весна Победы миновала.
Еще меньше участников войны отметило эту годовщину. Но есть память, есть наш народ, который никогда не забудет имена своих героев.