Ночь на 22 июня 1941 года я встретил на советско-германской границе, в глухой деревушке Валентэ, хуторами разметавшейся по сосновым лесам южной Литвы. Нравились простота хутора, лесная глухомань и скромность хозяев. Вслушаешься в тишину леса — и покажется порой, будто кто-то давным-давно обронил мимоходом здесь этот домишко и он так и прирос на косогоре.
Не первый день ярко светит солнце, лето входит в свои права. Последние недели на границе тревожно, шевелится по ту сторону фашистская Германия: появляются армейские части, над нами летают немецкие самолеты разведчики. Но, встречаясь с нашими истребителями, они, не принимая боя, уходят к себе.
Такая обстановка вызывала среди занятых на оборонительных работах бойцов и командиров много толков, и комиссару участка все труднее было отвечать на вопросы. А тут еще поползли слухи о каком-то неудавшемся восстании старого литовского и латышского офицерства: в случае удачи немцы якобы предлагали им помощь прямым вторжением в Прибалтику.
Наглели ущемленные приходом Советской власти местные богатеи. Хозяин хутора вызвал меня как-то в сени и рассказал, что ксендз ближайшего местечка Копчаместас 15 июня в воскресной проповеди открыто говорил о том, что через неделю на земли Литвы придет германская армия, и призывал верующих оказывать ей всяческое содействие.
Оседлав коня, я тогда помчался к хутору, где жил комиссар участка, но тот получил указание — ксендза не трогать и на провокации не поддаваться. Проехали к пограничникам, но и им было указано не тревожить служителя церкви: пусть, дескать, немцы не догадываются, что мы что-то знаем.
А перебежчики подтверждали, что через несколько дней все будет готово к вторжению. Нам же сверху по телефону и лично при встречах рекомендовали не поддаваться на провокации, не паниковать и помнить о договоре, связывающем нас с Германией.
Так и жили. Числа 17–18 июня на границе действительно стало тише, немцы прекратили облет нашей территории, поулеглись всякие слухи. Народ как-то успокоился, а на участок все продолжали прибывать семьи командиров.
Работы на оборонительных сооружениях велись круглосуточно, и ранний рассвет в субботу 21 нюня, казалось, не предвещал каких-либо событий. Не заходя в штаб, я пошел на объекты проверить состояние свежего железобетона. Вдали, у штаба, заметил необычное для столь раннего часа скопление командиров, но решил не задерживаться и пошел дальше. Темные казематы новых сооружений встретили мокрой духотой быстросхватывающегося бетона. Обойдя несколько долговременных огневых точек, убедился, что бетон почему-то не увлажняется, хотя уже припекало солнце, и на объектах нет ни одного человека. Мне, как начальнику производственной части, надо было принять срочные меры. Остановил грузовую машину с камнем и хотел проехать к штабу, но тут заметил приближающегося галопом всадника. Из седла с трудом вывалился военинженер Морев. Не здороваясь, я набросился на него: почему нет людей, не увлажняется бетон?
— Я, черт побери, ищу тебя чуть ли не час, — огрызнулся Морев, — коня загнал, а ты — бетон, вода! Кому они нужны теперь? Строили, столько сил вложили в эти серые громадины, а вызвать их к жизни не успеем. Короче, война. Сегодня в ночь начнется война, и тебя срочно вызывают, — может, ты узнаешь больше…
Не дослушав его, я прыгнул в кабину, и шофер на предельной скорости погнал к штабу. В барачном военном городке уже сновали командиры, слышались команды построения, из окон штабов раздавался перезвон полевых телефонов. В автороте строились в колонну машины. Над участком нависла тревога, чувствовалось, что вся жизнь идет в каком-то другом, непривычном направлении.
У штабного барака стояла легковушка военинженера первого ранга Воробьева, главного инженера Управления начальника строительства № 89[1]. В окне мелькали фуражки пограничников. Вокруг стоявшей под сосной бочки с водой, там, где место для курения, толпились командиры. Как и я сам, большинство из них в армии всего несколько месяцев. Призванные из запаса, они неловко чувствуют себя в военном снаряжении: перекошены ремни под тяжестью наганов, знаки различия в петлицах закреплены кое-как — и прямо, и по диагонали. Всех возрастов, у каждого свои, годами сложившиеся гражданские привычки, свой производственный опыт. Трудно им вписаться в специфику военной службы: все время без остатка съедает круглосуточная работа на оборонительных сооружениях, особенно на их бетонировании, почему-то прозванном «свадьбой». А сон? А отдых? Это так, между сменами, три — пять часиков — и хватит. И хочешь или нет, а в этих условиях надо привыкать к военной форме, к грубым кирзовым сапогам, к правильному рапорту и отдаче чести: дается все это пока нелегко.
Курят у бочки короткими, злыми затяжками, окурки бросают в воду с каким-то особым ожесточением и громко спорят. Остановили меня и спросили, как быть с семьями. Обращались к начальнику участка военинженеру второго ранга Меренкову, но тот ответил, что о семьях пока указаний нет. Я тем более ничего не мог им ответить и прошел в кабинет Меренкова. Представился и молча выдержал зачем-то нужную ему паузу.
Начальник участка пристально посмотрел на меня, будто прикидывая, на что могу пригодиться во фронтовых условиях, если весь мой войсковой опыт замыкался гражданским строительным институтом, оконченной четыре года назад военно-морской школой по специальности судового моториста да несколькими годами работы по вольному найму на военных стройках в качестве главного инженера или начальника строительства. Правда, Меренков знал, что я как-то уже притерся к военной среде и поднаторел в командном языке. Но, имея за плечами опыт гражданской войны, он отлично понимал, что для боя этого мало.
— Сегодня в ночь, батенька мой, — прервал он наконец молчание, — часа в три или четыре Германия начнет войну. Приказываю: в целях дезориентации противника бетонному заводу вхолостую, а камнедробилкам с полной нагрузкой работать непрерывно до открытия немцами огня, пусть слушают. Далее. Собрать в батальоне все мешки, а если не хватит, то и матрасовки, набить их песком. Кроме того, оборудовать для боя амбразуры наиболее готовых сооружений, расчистив от кустов и леса сектора обстрела. Готовность — восемнадцать ноль-ноль. Докладывать — мне. Должен прибыть пулеметный батальон и принять готовые точки. Но пока его нет, а есть только представители батальона, сдавайте им точки по мере готовности амбразур и расчистки секторов обстрела. Маскировочные заборы на точках снять только с наступлением темноты. Отвечаете персонально. Предварительные указания командиру батальона даны, остальное сами решайте. И еще: зайдите к главному инженеру Михайлову, согласуйте детали, расстановку командиров и действуйте. Все ясно? — и отвернулся к окну. Неторопливо набил трубку, закурил. — Ну, что еще? — взглянул на меня.
Я сказал, что командиры ждут решения, как быть с семьями. Меренков процедил сквозь зубы:
— У меня здесь трое своих детей, а указаний о них нет.
После этого разговора я зашел к Михайлову, где оказался и главный инженер управления Воробьев. Маленький, коренастый Арсений Михайлов, всего несколько месяцев назад успешно окончивший Военно-инженерную академию, был ворчлив, как старый дед, со многими разговаривал свысока, и инженеры участка его не любили. Ко мне он почему-то относился лучше, что служило среди командиров причиной незлобных шуток в мой адрес.
Часть объектов Михайлов взял на себя, остальные приказал мне распределить между инженерами участка.
Еще более угрюмые из-за отсутствия ясности, что же будет с семьями, командиры разошлись по объектам. Задержался лишь Морев.
— Давай честно: тебе страшно? — спросил он меня. — Война ведь, а тебя вроде и не касается. Вот мне страшно, за них страшно: у меня здесь трое. О самом все ясно, я русский человек, и раз война — значит война, и мое место здесь, в строю, каким бы он ни был. А семьи? Мы на рассвете в бой. А они? Тоже под пули? Мы почти без оружия, — наверно, вначале будем отходить: судя по всему, немцы хорошо готовились, сами видели и слышали. А у нас в стройбате на тысячу человек — полсотни винтовок, да пара пулеметов, да погранзастава. Подхода войск из глубины что-то не видно. Хорошо, если успеют, когда мы дойдем до крутого берега Немана. А комиссар все свое: русским в Берлине не впервой. Ну, а что ему? У него должность такая — людей поддерживать.
Что я мог ответить? У Меренкова самого здесь трое детей, у меня сын, у других тоже детвора, а указаний нет. Подождем несколько часов, потом будем решать сами, руководствуясь правилом, что отсутствие приказа не оправдывает бездеятельности.
Морев, взобравшись в седло, ускакал. Появился откуда-то инженер-механик Квашенкин, лентяй, бабник, и в армии явно пустоцвет.
— Что, опять городские ночные приключения? Почему не на работах?
Видимо, я попал в точку: Квашенкин огрызнулся и зло спросил, верю ли я в необходимость исполнения отданных распоряжений. Я оборвал его: сейчас не до дискуссий, надо выполнять то, что велено, а не рассуждать. Механик как выплюнул:
— А вот мне, вопреки утверждениям комиссара, кажется, что немцам до Москвы будет значительно ближе, чем нам до Берлина.
— Когда кажется, крестись, а сейчас марш на объект и выполняй, что приказано!
Квашенкин ушел, демонстративно не спеша. Я проверил казармы — кроме дневальных, никого, — и отправился сам на работы. Красноармейцы трудились молча, хмуро, без перекуров, и никого не было нужды подгонять.
В восемнадцать — докладывать, и надо успеть сдать полевым войскам готовые точки. А где они, эти войска? Полевым… Что же будем делать мы, строители? Ночью война. Завтра, двадцать второго, еще что-то… Ах да, завтра сынишке исполняется четыре года. Но как же действительно быть с семьями?
Напряженный до крайности день клонился к концу. Кажется, что вот-вот дойдет солнце до зубчатой кромки леса и… остановится. И так безумно этого хочется: ведь тогда не будет вечера, не наступит ночь и не будет страшного военного рассвета.
Усталые, все в пыли, без строевых песен, подходили к своим казармам роты. Не умолкая, грохотали за лесом камнедробилки и бетонный завод.
Окно в кабинете Меренкова было распахнуто, и там виднелась фигура начальника управления. Высокий, стройный, по-образцовому подтянутый, по-мужски красивый, майор Аксючиц склонился над картой, черные брови сдвинуты, в зубах забытая потухшая папироса. Не решаясь войти, я присел у крыльца. Через открытое окно доносился их разговор.
— Ну так как, Меренков, успеют?
— Роты возвращаются, — значит, работы закончены.
— Что ж никто не докладывает?
— Приказал доложить в восемнадцать.
— Опоздают.
— Не имеют права.
— Представители пулеметного батальона были?
— Представители были, по точкам их провели, а о самом батальоне ни слуху ни духу.
Докурив папиросу, я прошел в кабинет, представился Аксючицу и доложил о выполнении задания.
— Опаздываете с докладом на семь минут, — заметил майор. — Потрудитесь быть точным: здесь армия, а не строительный трест.
Зазвонил телефон. Меренков послушал и передал трубку Аксючицу:
— Вас, товарищ майор.
— Аксючиц. Кто говорит? Ясно. Так… Все понял… Да, к сожалению. — Положил трубку, встал у окна. Прошелся по кабинету, сменил папиросу. Несколько минут молча смотрел куда-то в пространство, будто пытался найти там решение чего-то большого, неразгаданного. Вздохнул, резко повернулся к Меренкову: — Ну, вот и все. Семьи отправить вечером, в сумерки, пока только до Каунаса. Свой штаб и подразделения батальона держать в полной готовности. Имущество, что может понадобиться на новом рубеже, погрузить в машины заранее. Проверить готовность санчасти батальона. Все остальное — как уже распорядились. Поддерживать связь со мной п с пограничниками. Начнется часа в три или четыре. По обстановке — получите по телефону указание, какой пакет в секретной части вскрыть. Я сейчас на участки к Карлову и Большакову, потом буду все время у себя.
Мы с Меренковым остались вдвоем. Он почему-то поправил орден на груди и спросил:
— Батенька мой, это сколько же нужно времени для того, чтобы собрать сюда все семьи командиров?
Я ответил, что вещи у большинства уже собраны, поскольку еще днем в столовой родные узнали все. Но живут люди разбросанно, по хуторам, плюс женские слезы, так что раньше, чем к десяти вечера всех не собрать. Меренков заметил, что как раз в это время начнет смеркаться, и приказал тогда и отправлять людей.
В девять часов вечера у штаба стояли три грузовика, часть семей уже прибыла, остальные подтягивались. Слезы прощания, слова напутствия. Тяжело смотреть на людей, расстающихся, быть может, навсегда.
Заглянув в кузова машин, приказал начальнику автотранспорта воентехнику Анатолию Ильину застелить дно матрасами и поставить в каждую машину про запас по бочке бензина. Он пытался возразить, поскольку получил указание выделить машины только до Каунаса. Пришлось заставить выполнить мое последнее распоряжение, и Ильин послал машины на склад горючего. Я доложил об этом Меренкову, и тот одобрил мое решение:
— Приказали, батенька мой, правильно. Сейчас говорил с пограничниками: у немцев сильный шум моторов, движение пехоты. Были перебежчики, подтверждают, что войска на исходных, только во времени разноголосица: кто говорит, что в четыре часа утра, а кто — в три. А с машинами — правильно. Начнется бой, бомбежка, Каунас тоже бомбить будут, и поездов может не оказаться. Тогда своим ходом пойдут, так и прикажите, до тех пор, пока не удастся посадить семьи в поезд, идущий в сторону Центральной России. А кого назначили в сопровождающие?
Я выделил толковых, смелых и пробивных ребят и к ним — Квашенкина, чтобы с глаз долой. Всего четверых, один из них старший.
В полночь машины с семьями наконец ушли. Долго смотрели мы на опустевшую дорогу, прислушиваясь к удалявшемуся и вскоре совсем затихшему шуму.
Томительным и тревожным подступало утро 22 нюня. Красноармейцы и командиры оставались в казармах, шоферы автороты дремали в кабинах машин, нагруженных строительными механизмами, цементом, штабным имуществом. За лесом продолжала грохотать камнедробилка, но в воздухе, казалось, повисла томительная тишина, как будто перед грозой. Стихло и у немцев.