К книге
Элементы Мари Кюри. Цена опасного открытияЧасть вторая Флигель Сорбонны Улица Кювье, 12. Глава пятнадцатая Морис (ионий)
41%
Часть вторая Флигель Сорбонны Улица Кювье, 12. Глава пятнадцатая Морис (ионий)
17

Отчасти из уважения к мадам Кюри, отчасти ради демонстрации дружбы, а отчасти для того, чтобы «сгладить ситуацию» на тот случай, если ее чувства были задеты в процессе дискуссий о стандарте радия, Эрнест Резерфорд уговорил Манчестерский университет присвоить ей почетную степень. Он намеревался объявить об этом на официальном открытии нового корпуса своей лаборатории в феврале 1912 года, но Мари была слишком больна, чтобы куда-то ехать, и диплом просто прислали ей домой по почте. Предложение еще одной почетной докторской степени, на сей раз от Бирмингемского университета, совпавшее по времени со встречей Британской ассоциации за развитие науки, в конце лета 1913 года привело Мари в Англию. Из лондонского дома своей подруги Герты Айртон она послала поздравление с днем рождения вместе с «крепчайшими поцелуями и глубочайшей любовью» старшей дочери, «ma chère grande Irène»[23], которой 12 сентября исполнилось 16 лет. «Я обнимаю тебя всем своим сердцем, дитя мое, – писала она, – и прилагаю процедуру построения эллипса, с которой ты, возможно, прежде не встречалась».

Ирен и Ева проводили каникулы со своим дядей Жаком и его семьей в Лангони. Утром в свой день рождения Ирен привела в порядок велосипед кузена Мориса, а затем отправилась вместе с ним и Евой на 45-километровую прогулку. Восьмилетняя Ева, которая остро ощущала себя младшей сестренкой-липучкой, описала эту длившуюся весь день экскурсию и пикник в письме матери, добавив вместо подписи: Microscopique bébé (микроскопическая кроха).

Сидящая между сэром Оливером Лоджем (слева) и Гилбертом Барлингом мадам Кюри принимает почетное звание в Бирмингеме вместе с Робертом У. Вудом (стоит слева), Г. А. Лоренцем и Сванте Аррениусом.

Церемония посвящения в Бирмингеме показалась Мари странным ритуалом. «Они одели меня в красивую красную мантию с зеленой каймой, – рассказывала она Ирен, – так же как моих товарищей по несчастью – то есть других ученых, получавших докторскую степень». По ее словам, она воспользовалась торжественным случаем, «чтобы уважить законы и обычаи этого университета», и со всеми говорила по-английски, включая Резерфорда и Содди, «с которыми ты встречалась в нашем доме».

Пока Резерфорд развлекал мадам Кюри, до него дошли вести о ее протеже Эллен Гледич. «У меня есть новость, которая вас заинтересует, – писал ему Бертрам Болтвуд из Гааги, где завершал свой летний европейский вояж. – М-ль Гледич написала, что стала членом Американо-Скандинавского фонда (никогда раньше о нем не слышал!) и желает приехать и работать со мной в Нью-Хейвене!! Что вы об этом думаете? Я написал ей и пытался отпугнуть, но, поскольку ее письмо в силу обстоятельств добралось до меня с запозданием, боюсь, что она будет в Нью-Йорке раньше, чем я сам туда доберусь. Скажите миссис Резерфорд, что серебряное блюдо для фруктов будет просто прекрасным свадебным подарком!!!»

В ответе же самой Эллен Болтвуд не позволил себе никаких матримониальных шуточек.:

«Что касается выполнения вами научной работы по радиоактивности в моей лаборатории в Нью-Хейвене, да будет мне позволено сказать, что я был бы весьма рад, если бы вы это делали – при условии, что помещения, которые я могу предложить, достаточны для того, чтобы у вас возникло ощущение, что затея стоит вашего времени… У меня далеко не такой обширный запас радиоактивных препаратов, какой вы, должно быть, привыкли иметь под рукой во время своего пребывания в лаборатории мадам Кюри в Париже».

Эллен, которую это ничуть не смутило, отправилась в Америку. За лето она подготовила двух младших братьев к тому, чтобы они могли управиться с их маленьким хозяйством без нее, потому что, как она дала им понять, ей был отчаянно нужен еще один период работы в уважаемой заграничной лаборатории радиоактивности. У нее на родине, в Королевском университете Фредерика, не было ни преподавателей с похожим опытом, ни достаточного оборудования для ее экспериментов. Однако даже при поддержке Американо-Скандинавского фонда ей нужно было взять на себя инициативу и обеспечить себе место в Соединенных Штатах под началом какого-нибудь известного «радиоактивиста». «Нога ни одной женщины, – написал Теодор Лиман из Гарварда в ответ на один из запросов Эллен, – еще не переступала порога физической лаборатории Гарварда». Тех же традиций, она была уверена, придерживались и в Йеле, но хотя бы Болтвуд не захлопнул дверь перед ее носом.

Представитель Американо-Скандинавского фонда приветствовал свою первую коллегу-женщину в порту Нью-Йорка. Репортер New York Press освещал ее приезд с предсказуемым изумлением: «Эта красивая маленькая женщина с большими карими глазами и мягкими улыбчивыми губами – одна из самых примечательных научных исследовательниц? Быть не может! Где ее очки, строгость, независимый вид? Какое отношение могут иметь такие слова как „радиоактивность“ и „гамма-лучи“ к столь сладким губам?»

* * *

Когда Мари и ее дочери осенью воссоединились в Париже, они выделили комнату для кузена Мориса Кюри в своей квартире на набережной Бетюн. Теперь уже двадцатичетырехлетний аспирант химического факультета Сорбонны, Морис был идеален в роли старшего брата для Ирен и Евы. Мари также нашла для него место в своей лаборатории в должности специального помощника и готовила его к тому, чтобы он взял на себя часть работы по сертификации.

Помимо возвращения к собственным обязанностям в лаборатории, Мари возобновила регулярные инспекции нового Института радия, который потихоньку рос на улице Де-Нуррис. Напряженная деятельность стоила ей обострения почечного заболевания, но она достаточно быстро оправилась, чтобы присутствовать на втором Совете Сольвея, состоявшемся в Брюсселе в октябре. В то время как участники первой подобной встречи в 1911 году занимались радиационной и квантовой теориями, повестка 1913 года была сосредоточена на структуре материи. Теория радиоактивности и квантовая теория открыли атом для подробного изучения. Нынешнее избранное общество включало почти всех изначальных сольвеевских участников наряду с новыми, в том числе Дж. Дж. Томсона из Кавендишской лаборатории и немецкого физика Макса фон Лауэ, который недавно доказал, что Х-лучи – очень коротковолновая разновидность света. И опять Мари позировала на групповом фото как единственная женщина.

После Брюсселя она поехала в Варшаву на открытие нового Института радия, который возглавил Ян Казимеж Даныш, ее бывший помощник. Даныш, по его собственному признанию, сделанному накануне отъезда, с неохотой покидал Париж и в особенности ее лабораторию, где провел четыре счастливых года. Он утешал себя лишь тем, что здесь, в Варшаве, он все равно будет работать на нее.

Возвращение в родной город позволило Мари погулять по берегам Вислы и побывать на кладбище, где были похоронены ее родители и сестра Зофья. Тяжелая атмосфера несвободы по-прежнему окутывала Варшаву. «Эта бедная страна, – размышляла Мари в письме домой, – приносимая в жертву абсурдным и варварским правлением, действительно многое делает, чтобы защитить свою нравственную и интеллектуальную жизнь». На банкете в ее честь она обнялась с состарившейся, но все еще бодрой Ядвигой Сикорской, директрисой школы для девушек, в которой учились Маня и Хелена. В Музее промышленности и сельского хозяйства, где Мари приобрела страсть к экспериментированию, она впервые выступила с лекцией о радиоактивности, которую читала на польском языке.

Ее собственный давным-давно обещанный парижский Институт радия сырой и дождливой зимой 1913–1914 годов все еще выглядел как грязная стройплощадка. В своей лаборатории во флигеле, опираясь на помощь племянника и Андре Дебьерна, она продолжала заниматься нуждами исследователей, врачей, геологов, старателей – всех и каждого, кому требовались надежные оценки радиоактивности месторождений полезных ископаемых, термальных вод и медицинских материалов.

Однажды мсье Пти, который был помощником лаборанта в промышленной школе, пришел к Мари с вестью о том, что старый сарай за зданием на улице Ломон вот-вот снесут, чтобы освободить место для нового крыла. Она тут же поехала с ним, чтобы в последний раз взглянуть на давно покинутое место, с которым было связано столько воспоминаний. После десятилетнего отсутствия она обнаружила, что грифельная доска Пьера так и стоит в том месте, где она ее запомнила, и на ней до сих пор виднеется пара блеклых линий, проведенных его рукой, которые никто так и не удосужился стереть.

* * *

Тем временем в Йеле Бертрам Болтвуд дал Эллен Гледич задание определить период полураспада радия. Он предварительно оценил его как две тысячи лет, но Резерфорд, используя другой метод, заявил существенно более короткий период – тысячу шестьсот лет. Не могла бы мисс Гледич разобраться с эти несоответствием в целых четыре столетия?

Болтвуд одним из первых уверовал в «новую алхимию» радиоактивной трансмутации. То, что в природе уран встречался вместе с радием, решительно указывало, что один из этих элементов распадается, превращаясь в другой, и он проверил эту идею, замеряя соотношения радия к урану в образцах руд из разных частей света. Он обнаружил, что это соотношение удивительно постоянно – примерно три десятых микрограмма радия на грамм урана. Ища дальнейшие доказательства их кровного родства, он наблюдал за кусочком чистого урана в своей лаборатории, надеясь стать свидетелем рождения радия, но прошли тринадцать месяцев 1904 и 1905 годов, а признаков подобного события так и не появилось.

Неудача Болтвуда с попыткой «вырастить» радий из урана заставила его заподозрить в этой родовой линии отсутствующее звено. Какой-то другой радиоэлемент должен был возникать в результате распада урана и, в свою очередь, приводить к созданию радия. В 1907 году он открыл «прямого родителя радия» и назвал его ионием – в часть мощной способности этого элемента ионизировать (то есть возбуждать) воздух вокруг себя, так что тот начинал проводить электрический заряд – фирменный знак радиоактивности.

Ионий порождал радий, который затем трансформировался в эманацию. Болтвуд получил свое значение периода полураспада радия, измеряя скорость, с которой накапливался этот радиоактивный газ. Резерфорд же, напротив, считал альфа-частицы, которые испускал образец радия за одну секунду, наблюдая, как они вспыхивают зеленью на экране, покрытом сульфидом цинка, а затем экстраполировал результат.

Эллен сочла подход Болтвуда более совершенным методом и решила, что сможет улучшить его точность. Так же, как делала в лаборатории Кюри, изучая соотношение радия и урана, она повторила эксперименты Болтвуда, но с бо2льшим количеством материала, чем он, и при более жестких ограничениях. Она истолкла 110 граммов урана в мелкий порошок, затем растворила его в теплой азотной кислоте. Примерно через две дюжины этапов у нее остался осадок из чистого иония, который она растворила в разбавленной соляной кислоте и запечатала в стеклянную колбу. Через восемь дней она выпарила эманацию и измерила ее объем. Количество эманации в колбе указывало на количество радия, теперь присутствовавшего в растворе. По истечении шести недель от начала эксперимента она снова вскипятила раствор и заново провела замеры. Теперь у нее было примерное представление о скорости, с которой распадался радий. Она повторяла опыт еще несколько раз с разными интервалами, чтобы свести результаты в таблицу и интерпретировать их. А тем временем начала параллельную процедуру с куском радиоактивного минерала клевеита из Норвегии. Эллен уже чувствовала, что болтвудовская оценка полураспада в две тысячи лет слишком велика.

Привыкая к новой для себя обстановке, Эллен сравнивала этот второй в своей жизни заграничный исследовательский опыт с первым. Она не только оказалась единственной женщиной в лаборатории Слоуна, но и вообще редко видела других женщин в кампусе Йеля. Кроме того, Болтвуд, будучи холостяком, никогда не приглашал ее по воскресеньям к себе домой, как делала в Париже мадам Кюри.

Эллен пыталась наладить социальные связи, выбираясь в расположенные неподалеку женские колледжи, например Вассар в Нью-Йорке и Смит в Массачусетсе. Студентки с удовольствием слушали лекции по радиоактивности, которые читала их гостья. Она не только хорошо владела английским и своим предметом, но и знала, как формулировать свои замечания и играть голосом, чтобы внимание аудитории не рассеивалось. Одно приглашение влекло за собой другое. В феврале председатель Американского химического общества, Теодор У. Ричардс, попросил ее посетить Гарвард. К этому времени коллега Ричардса по гарвардскому отделению физики, Теодор Лиман, смягчил свое отношение к Эллен Гледич и выразил готовность все же позволить ей стать первой женщиной, чья нога переступит порог его лаборатории. Но теперь она прочно обосновалась у Болтвуда в Йеле.

Эксперименты шли хорошо, лишь изредка давая осечки. Эллен подготовила третий раствор иония, на сей раз из норвежского бреггерита. Она повторно проверила свой изначальный северокаролинский раствор на отметке одиннадцати недель, затем четырнадцати, а клевеит отслеживала по другому расписанию.

В апреле Эллен отправилась поездом в Вашингтон, чтобы послушать Эрнеста Резерфорда, открывшего престижную серию лекций в Национальной академии наук. Незадолго до этого по случаю наступления нового, 1914 года он был посвящен в рыцарское звание. К сожалению, заметила Эллен, сэр Эрнест терял ряд заинтересованных слушателей в академии из-за прискорбной привычки проглатывать окончания предложений. Она воспользовалась моментом, чтобы поговорить с ним после выступления и спросить, что он думает о ее текущих исследованиях. В конце концов, она могла оспорить один из его опубликованных результатов и чувствовала себя обязанной предупредить его о такой возможности. Он без малейшего сомнения поддержал ее, попросив продолжать.

В конечном счете, применяя метод Болтвуда, Эллен пришла к заявленному Резерфордом для полураспада радия значению в 1 600 лет [24]. В июне колледж Смита наградил ее почетной докторской степенью за «выдающиеся интеллектуальные достижения… в этой новой и важной науке».

В июне, на пути домой, Эллен сделала остановку в Англии, чтобы провести пару дней в Манчестере с выпускницей лаборатории Кюри Ядвигой Шмидт. Как раз вместе они и узнали шокирующую новость о том, что в Сараево студенты-революционеры убили эрцгерцога Франца-Фердинанда Австрийского и его жену, герцогиню Софию фон Гогенберг.

Потрясение от этого события 28 июня 1914 года ударной волной прокатилось по континенту. Хотя тревога, вызванная угрозой войны, быстро проникла в частную жизнь, люди пытались продолжать жить как обычно. Например, в середине июля Ирен и Ева, как и планировалось, отбыли вместе с кухаркой Жозефиной и полькой-гувернанткой Вальчей в любимое всей семьей курортное местечко в Аркуэсте на побережье Бретани. Мари пообещала, что приедет, как только закончит перевозку определенного оборудования лаборатории Кюри из флигеля Сорбонны в новый Институт радия, который, наконец, был готов распахнуть свои двери.

«Дорогая Ирен, дорогая Ева, – писала она в субботу 1 августа, все еще не уехав из города. – Похоже, ситуация ухудшается: мы с минуты на минуту ожидаем мобилизации. Не знаю, когда смогу выехать, и сообщение может оказаться прерванным. Не впадайте в панику. Будьте спокойны и отважны. Если не разразится война, я приеду к вам в понедельник. Если разразится, тогда останусь здесь и пошлю за вами при первой же возможности. Я и ты, Ирен, должны постараться быть полезными».

Предыдущая главаГлава 17 из 41Следующая глава