Мари вернулась из Стокгольма изнуренная, выбившаяся из сил и все еще страдающая от почечной инфекции. Из-за физической и эмоциональной боли она больше не могла мириться с необходимостью ежедневно курсировать между Со и улицей Кювье. Так же как и терпеть насмешки и сплетни, которые продолжали отравлять ее некогда мирный дом. Она нашла просторную квартиру, от которой можно было пешком дойти до лаборатории, в доме 36 по набережной Бетюн, на острове Сан-Луи, и планировала перевезти туда свою семью в начале января 1912 года. Хотя ей была ненавистна мысль покинуть места, которые так прочно ассоциировались у нее с Пьером, у нее была причина полагать, что она вскоре воссоединится с ним, навсегда поселившись на кладбище в Со. Эти мрачные мысли имели основания в реальности: в свои сорок четыре Мари уже на два года пережила собственную мать.
Однако незадолго до запланированного переезда в центр Парижа, 29 декабря 1911 года, Мари, которую продолжало лихорадить, потеряла сознание, и ее в карете скорой помощи отвезли в больницу. Следующие четыре недели она провела там, а потом отправилась долечиваться домой. Впервые с тех пор, как Мари стала называться профессором Сорбонны, она не могла вести занятия. Повседневное управление лабораторией Кюри по необходимости перешло к Андре Дебьерну.
Хуже момента для того, чтобы устраивать в лабораторию нового химика, Маргарет фон Врангель, трудно было и придумать, но Мари обещала ей место. Мадемуазель фон Врангель, дочь русского дворянина, жила беззаботной светской жизнью в Эстонии, прежде чем в возрасте почти тридцати лет решила изучать науку в Германии. За шесть лет учебы в Тюбингене она окончила магистратуру по химии, затем вернулась в Эстонию, чтобы работать на экспериментальной сельскохозяйственной станции недалеко от Тарту. В Париж она приехала сразу после того, как была посвящена в науку о радиоактивности под началом Уильяма Рэмзи в Лондоне. Но вместо того, чтобы получить персональное внимание мадам Кюри, как рассчитывала Маргарет, она продолжила изучение тория под руководством мсье Дебьерна.
Позднее той же зимой Мари снова госпитализировали. На сей раз она перенесла хирургическую операцию по удалению очагов поражений в почках. После операции она ослабела еще сильнее. Она не могла предугадать, когда вновь окрепнет достаточно, чтобы возобновить преподавание, сотрудничество в области криогеники с Хейке Камерлинг-Оннесом и всю свою остальную работу. К счастью, она успела завершить очистку и взвешивание требуемого количества хлорида радия для столь необходимого стандарта еще в прошлом августе. Ее конечный продукт весил 21,99 миллиграмма – чуть больше 20, которые она обещала. Мари запечатала материал в крохотную тонкостенную стеклянную трубку длиной всего 32 мм. Теперь этот стандарт хранился в сейфе в лаборатории, где, как она надеялась, и останется. В конце концов, она сама добыла стартовый материал и выполнила всю работу. Даже если бы ей возместили расходы, она все равно хотела бы держать драгоценный стандарт поближе к себе. Об этом Мари и сказала Эрнесту Резерфорду, когда осенью встретилась с ним в Брюсселе на Совете Сольвея. Во время разговора тет-а-тет поздним вечером она поведала ему простую правду: она не только желала отслеживать активность стандартного образца с течением времени, что уже было достаточной причиной для того, чтобы не выпускать его из рук, но и ощущала к нему сентиментальную привязанность. Резерфорд же убедительно доказывал, что стандарт не может храниться в частных руках. Их коллеги, члены Международной комиссии по стандарту радия, ни за что этого не позволят, сказал он. Но официальное решение пока принято не было.
«Мадам Кюри – человек, с которым довольно трудно иметь дело, – писал Резерфорд Бертраму Болтвуду вскоре после того разговора с Мари. – Она, как женщина, обладает всеми преимуществами и в то же время недостатками своего пола».
Мари же казалось, что лучшего места хранения для международного стандарта, чем Париж, и быть не может. Этот город уже был домом для международных эталонов килограмма и метра. Так почему же международный стандарт радия должен нарушить эту традицию? Более того, исследователи радиоактивности получили бы доступ к так называемым «вторичным стандартам», основанным на международном стандарте и распространяемым по миру. Она была готова подготовить эти вторичные стандарты, как только вернет себе достаточно сил.
А пока Мари сносила месяцы предписанного врачами бездействия насколько возможно безропотно. Она часами наблюдала за шелковичными червями, которых Ирен и Ева растили в стеклянных банках на подоконниках. В письме к своей племяннице Ханне, которую из-за болезни «тетушки Мани» отослали обратно в Варшаву, она писала, что неустанная деятельность шелковичных червей порой заставляет ее представлять себя одним из них. Разумеется, писала Мари, она вовсе не подходит для их работы, но, как и они, всегда с полной решимостью стремится к цели. Как и у них, у нее никогда не было ни малейшей уверенности ни в том, что ее цель верна, ни в том, что она сможет ее достигнуть, сколько бы усилий ни потратила. «Я делала все это, потому что что-то обязывало меня это делать, так же как шелковичный червь вынужден ткать свой кокон, – писала она Ханне. – У бедняжки гусеницы нет иного выбора, кроме как браться за эту задачу, и если она не сумеет ее завершить, то умрет без метаморфоза, не получив вообще никакого возмещения». Эти мысли подвели ее к выводу: «Каждый из нас должен ткать свой собственный кокон, милая Ханна, не спрашивая, почему он это делает или с какой целью».
К этому времени Стефан Майер, который выступал в роли секретаря международной комиссии, создал удобный для употребления стандарт в Институте радия в Вене. Доступ Майера к богатым ресурсам урановой шахты в Санкт-Йоахимстале дал ему возможность создать внутренний лабораторный эталон, сравнимый по размеру с международным стандартом радия мадам Кюри. Поэтому организовать сравнение этих двух образцов «в реальном времени» показалось разумной идеей. «В субботу я заеду в Париж, чтобы принять участие в сравнении венского и парижского стандартов, – проинформировал Резерфорд Болтвуда 18 марта 1912 года. – Мадам Кюри, как я понимаю, недостаточно здорова, чтобы присутствовать, но ее представителем будет Дебьерн. Она желала отсрочить встречу, но Мейеру казалось, что это сильно затянет дело, и были некоторые сомнения насчет того, сколь долго придется ждать, пока она сможет участвовать в сравнении. Я почти не сомневаюсь, однако, что эти два стандарта будут хорошо согласоваться друг с другом. Но если нет, это создаст дьявольскую путаницу».
Мари знала Стефана Мейера с первых дней работы с радиоактивностью, когда они с Пьером отсылали ему на изучение образцы своих новых элементов. За минувшие с тех пор годы он помог ей дополнительно приобрести несколько тонн смоляной обманки из Санкт-Йоахимсталя, в том числе и материал для недавних попыток спектроскопии полония. Когда они виделись в последний раз, на встрече комиссии по стандартам в 1910 году, она обратила внимание на то, что на подушечках его пальцев, как и у нее, виднелись шрамы от долгого и тесного общения с радием. Для Мейера нанесенный ущерб имел более существенные последствия: он сожалел о том, что больше не может играть на виолончели.
Резерфорд и Мейер заехали на квартиру к мадам Кюри в назначенный для сравнения день на поздний неофициальный завтрак с ее семьей и несколькими другими членами международной комиссии. Присутствовали Фредерик Содди, ныне глава группы исследователей радиоактивности в Глазго, Отто Ган из Берлина и Эгон фон Швайдлер, коллега Мейера из Вены. После трапезы и недолгого совещания Дебьерн повел мужчин в лабораторию Габриэля Липпмана в Сорбонне, где два стандарта были подвергнуты сравнению по эмиссии гамма-лучей. Соответствие между ними было обнаружено, по словам Резерфорда, «настолько близкое, насколько позволяли измерения в пределах ограниченного времени, во всяком случае, до 1 балла из 300, а возможно, и ближе».
В апреле, стремясь к целительному воздействию свежего воздуха и анонимности, Мари сняла на имя своей сестры «мадам Длуской» маленький домик в деревне. Ее дочери приезжали туда поездом на выходные или когда позволяли школьные каникулы. В мае до нее дошли известия о том, что Барбара Айртон, дочь ее подруги, физика Герты Айртон, была арестована и посажена в лондонскую тюрьму Холлоуэй за воинствующий активизм в движении суфражисток. К этому времени Барбару уже освободили, но три лидера ее организации, Женского общественного и политического союза, еще оставались под стражей. Герта, которая сама была ветераном протестных маршей, просила Мари поставить подпись под международной петицией в поддержку их освобождения. «Я член ассоциации, чьи лидеры ныне в тюрьме, – писала Герта в своем письме, – и я знаю этих лидеров лично и смотрю на них как на личности величайшего благородства мыслей и величия цели. Могу я надеяться, что вы, чье имя на устах у всех нас и вызывает уважение у всего цивилизованного мира, поможете свершить этот акт справедливости для тех, кто посвящает свою жизнь обеспечению женщин в Англии избирательным правом?»
Мари не участвовала ни в какой политике с тех пор, как покинула Польшу, и в настоящее время скрывала свою личность от охотников за скандалами и других нарушителей неприкосновенности частной жизни. Тем не менее она подписала письмо Герты своим именем со словами: «Я совершенно уверена в вашем суждении и убеждена, что ваши симпатии более чем обоснованны». Тронутая борьбой суфражисток, она сказала, что желает им успеха. Петиция добилась своей ближайшей цели, хотя право голоса все еще оставалось недостижимым для ее авторов.
Броня, Юзеф и Хелена поочередно приезжали в Париж, чтобы поддержать Мари в этот тяжелый период. Май привел к ее порогу новых гостей из Варшавы: делегация польских ученых пыталась сманить ее обратно на родину. Они предложили ей директорский пост в новом Институте радия, который готовы были построить для нее в родном городе. «Соблаговолите, достопочтеннейшая мадам, – обращалось к ней официальное письмо, – перенести вашу чудесную научную деятельность в нашу страну и нашу столицу».
Они опоздали как минимум на два года. Мари уже не могла выпустить из рук Институт радия, который строился здесь, в родном городе ее дочерей. Да и не хотела. Но не могла она и отвергнуть эту просьбу соотечественников, особенно потому что она касалась радия. Поэтому она взяла на себя еще одну новую обязанность, обещая руководить институтом удаленно. А для руководства на месте делегировало двух помощников из лаборатории Кюри, у которых были польские корни и достаточно знаний для решения этой задачи, – Яна Казимежа Даныша и Людвига Вертенштейна.
В июне, все еще нездоровая и болезненно исхудавшая, Мари поехала на лечебные воды в Тонон-ле-Бен, что во Французских Альпах неподалеку от Женевского озера, в сопровождении подруги, Алисы Шаванн. На водах она отзывалась на имя «мадам Склодовска». «Я в неторопливом темпе лечусь водами, – писала она Эллен Гледич, которая недавно защитила диплом и вернулась в Норвегию. – Здоровье мое поправляется очень медленно». Эллен отсылала ее ответы, как и было ей велено, в лабораторию Кюри, вверяя их заботам Андре Дебьерна, который перенаправлял почту мадам и хранил тайну ее местонахождения. «К сожалению, – писала Мари Эллен в одном из последующих писем, – я испытываю постоянную боль и не могу писать вам подробно».
Теперь Герта Айртон, которая больше года упрашивала Мари провести месяц-другой у нее в Англии, наконец, добилась своего. Герта могла похвастать безупречным опытом медсестры: она ухаживала за своей матерью, сестрой и мужем во время их продолжительных болезней и регулярно выхаживала суфражисток, которые выходили из тюрьмы полумертвыми от истощения после своих голодовок. Она, которая была на двенадцать лет старше Мари, решительно собиралась восстановить здоровье своей младшей подруги к концу лета.
Герта решила не селить Мари в своем лондонском доме на Норфолк-сквер, поскольку тот был под постоянным надзором полиции из-за воинственных суфражисток, которые получали в нем приют. Вместо этого Герта встретила «мадам Склодовску» в Дувре в конце июля и сопроводила ее в старый гэмпширский мельничный дом, который был у нее в Хайклифф-он-Си. Эта деревня стояла прямо на берегу Ла-Манша, и прилегавший к дому сад отделял от берега только небольшой лесок. Герта свободно говорила по-французски благодаря близкому общению с кузинами из Парижа, и, когда Ирен и Ева прибыли туда, она нашла для девочек местную гувернантку, которая обучала их английскому. Ирен, которая в свои уже почти пятнадцать хорошо продвинулась в изучении языка, отваживалась читать в оригинале «Давида Копперфильда» Диккенса и «Поэму о старом мореходе» Кольриджа. Она также читала вместе с матерью французскую поэзию, переписывая особо понравившиеся стихи для последующего подробного обсуждения. Морская вода в Хайклифф-он-Си была слишком холодна для купаний, но не намного холоднее, чем море в Бретани.
Эта двухмесячная идиллия подарила Герте и Мари вдоволь такой роскоши, как свободное время, чтобы наговориться о работе. Герта содержала в своем доме физическую лабораторию, привлекая к исследованиям и демонстрациям только одного помощника, некоего мистера Гринслейда. Из нескольких запатентованных ею изобретений более всего она прославилась способом ликвидации шумного шипения и мигания ламп с углеродной спиралью, которые освещали лондонские улицы. Герта успешно пробилась в Институт инженеров-электриков, где так и оставалась единственной женщиной среди более чем трех тысяч мужчин. Королевское общество, напротив, отказывалось сделать ее своим членом на том основании, что она была женщиной. Но даже несмотря на это, в 1906 году общество наградило ее медалью Хьюза и позволило ей представлять собственные научные работы на заседаниях – это были два весьма достойных первых достижения для женщины.
В то время как Мари, когда переехала во Францию, всего лишь чуточку изменила данное ей имя так, чтобы оно звучало более по-французски, Герта взяла свое из заглавия стихотворения «Герта» Элджернона Чарльза Суинберна. Она считала, что имя Герта подходит ей больше, чем Фиби, данное родителями, или Сара – второе имя, которым родственники называли ее с детства. Муж нежно называл ее прозвищем П. Г. – то есть Прекрасный Гений.
Прозвища, даваемые Мари в статейках, которые множились после разоблачения романа с Ланжевеном, были куда злее: ее обзывали иностранкой, разлучницей и даже жидовкой. На самом деле она была католичкой, как по рождению, так и по воспитанию, но утратила веру после смерти матери. Герта, которая никогда не скрывала правды о своем еврейском происхождении, также рано перестала соблюдать религиозные обряды. Обе женщины преодолевали трудности и шли на жертвы, чтобы получить университетское образование, и продолжали, каждая на свой лад, помогать развиваться другим женщинам. Если миссис Айртон и испытывала какие-либо угрызения совести в связи со своим бунтарским участием в борьбе за гражданские права, то лишь потому, что сомневалась в результате их усилий. «Я часто и с печалью думаю, – писала она одной из своих близких подруг, – что, наверное, я могла бы быть более полезной нашему Делу, если бы посвятила себя собственной особенной работе, как сделала мадам Кюри».
Герта Айртон в своей домашней лаборатории
Они приятно провели время вдвоем, но это не принесло Мари избавления от боли. Она вернулась в Париж, по-прежнему не способная руководить лабораторией. Маргарет фон Врангель, расстроенная невозможностью общения с мадам Кюри, вернулась в Эстонию и нашла работу на другой экспериментальной сельскохозяйственной станции, на сей раз рядом с Таллином.
Ирен Гетц тоже покинула лабораторию Кюри, отчасти из-за проблем мадам со здоровьем, отчасти из-за своих собственных. «Болезнь, которая не давала мне завершить работу в вашей лаборатории, также помешала мне и поблагодарить вас лично, – писала она из Будапешта в конце сентября. – Теперь, чувствуя себя лучше, я спешу выразить признательность за все, что вы сделали для меня, допустив меня в вашу лабораторию, что позволило мне завершить мои исследования и узнать такие вещи, каких я не могла бы узнать больше нигде». Восемнадцать месяцев, которые она провела там, принесли ей существенную пользу. Она даже опубликовала в Le Radium в соавторстве с Яном Казимежем Данышем статью о бета-радиации. И все же Ирен печалило то, что «прискорбные обстоятельства прошлой зимы» лишили ее уникальных советов мадам Кюри.
В частых уходах женщин, учениц и сотрудниц, из лаборатории Кюри была и светлая сторона: она выражалась в росте числа подготовленных женщин-ученых в других странах. Первая ученица и помощница Мари, Эжени Фейтис, теперь жила в Цюрихе, взяв в Севре академический отпуск; она поехала туда, чтобы продолжать исследования магнетизма с Пьером Вайсом в Швейцарском федеральном институте технологии. Эллен Гледич преподавала в Норвегии, ведя первый в истории этой страны университетский курс по радиоактивности. Она также написала очередную статью для популярного журнала, на сей раз это был очерк о мадам Кюри. Сибил Лесли в Манчестере достаточно впечатлила Резерфорда, чтобы заслужить упоминание в одном из его писем к Болтвуду: «Мисс Лесли точно сравнивает константы диффузии эманаций тория и актиния». Эву Рамстедт приняли на работу в Нобелевский институт физики и химии, где она работала под руководством Сванте Аррениуса. У Гарриет Брукс к этому времени было двое детей, двухлетняя Барбара-Энн и Чарльз Роджер Питчер, родившийся в январе.
К осени 1912 года все молодые женщины, которых Мари когда-то приняла в лабораторию Кюри, разлетелись кто куда.