К книге
МарияЧасть I. Детство на хуторе Калиновка. Солдат пришёл!
55%
Часть I. Детство на хуторе Калиновка. Солдат пришёл!
44

С восточных рубежей нашей Родины доносились дурные вести – японские войска вошли в Китай.

Люди даже в таком глухом месте, как наша Калиновка, беспокоились, ожидая скорой войны с Японией. «Войны не миновать, – говорили между собой мужики, – давно ли столько пролили крови, да опять того гляди начнётся. Отцы только что отвоевались, германская, гражданская столько лет, чуть подросли сыновья, и вот опять».

Вот уже полгода, как мой брат Василий служит в Благовещенске. Мама раздобыла где-то карту. Смотрит и говорит, вздыхая: «На самой границе наш солдат, если чуть что полезут японцы, он первый бой примет». Так до конца службы сына с картой не расставалась.

Несмотря на предчувствие близкой войны, жизнь продолжалась, колхозники радовались богатому урожаю 1937 года. После отчётного собрания за счёт колхоза был устроен праздник. Особо охочие до дармовой выпивки пили три дня.

– Товарищи, мужики! Ну и бабы тоже! – начал свой тост Филипп Комаров. – Вот мы и до жисти хорошей дожили! Живём как одна семья! Это хорошо! Теперь в нашей деревне всё так и будет! Советские праздники и свадьбы справлять всем колхозом будем! Коммунию снова надо! Коммунию! Ура! Товарищи!

– Типун тебе на язык, Филипп! – Тётка Мария, сидевшая рядом, дёрнула подвыпившего оратора за рукав. – Пропади ты к лешаку со своей коммунией. Тебе одному, лентяку и голодранцу, она мила. А у меня самую лучшую корову-ведёрницу загубили.

– У ты, окаянная баба! Это я-то лентяк? Да у меня семь сынов да две дочери, вспоил, вскормил! Да третий вон служит в армии, пограничник. Надо будет, и ещё не одного родим! А ты, тьфу, одну выродила, и то шлюху!

Быть бы тут большому скандалу, но вмешались соседи. Бабы уговаривали Марию: «И брось ты, кума, чё с пьяным дураком связываться!»

Филиппу внушали мужики: «Эк ты, пожилой мужик, умной, а связался с бабёшкой, рази их когда переспоришь? Пошто конфузишь бабу принародно? Чё она тебе сделала? Какое твоё дело? Она за дочь не в ответе».

Гриша Комаров подошёл к Филиппу: «Ну сусед, выручай, без тебя и пешком не песня. Давай споём “Вдоль да по речушке, вдоль да по Казанке!”. Эй, гармонист, никак уснул? Играй!»

В этот год все колхозники, а также наша семья, получили от правления несколько мешков отборного зерна. Но, кроме этого, у нас произошло ещё одно радостное событие – нашим ирбитчанам, то есть Любе с Михаилом Власовичем, дали ордер на жильё в коммунальной квартире на улице Кирова, 85.

– Ну наконец-то отхлопотали! – искренне радовалась мама. – Сколько же можно мучиться на частной? Ведь уж двое детей… Дом-то хороший – двухэтажный. Живут на первом этаже. А главное, две комнаты, просторные, светлые. Только вот кухня общая – одна на четыре квартиры.

В апреле Михаила Власовича откомандировали на полевые работы. Люба с детьми осталась одна.

«Отец, отвези Маньшу в город. Пускай сестре поможет, а мы уж здесь как-нибудь без неё справимся», – приказным тоном сказала мама, узнав о бедственном положении Любы.

Я ехала всю дорогу молча, как на эшафот, как на заклание. Видя моё убитое горем настроение, отец меня приободрил: «Ничё, Маньша, не горюй. Помоги уж там. А я за тобой скоро приеду. Долго тебе в городе жить не придётся».

Вот и Ирбит. Подъехали к дому, отец зашёл в ворота, поднялся невообразимый собачий лай. У Любиной квартиры три окна выходили во двор, она нас увидела и вышла с Валей встречать. Валя была как ангелочек, вся в белом. Платьице с оборочками, кружевцами и рюшами, белоснежная панамка и белые гольфики.

– Крёсенка приехала! – воскликнула Люба и подошла поцеловать меня. – Ой! Какая же ты грязная! А руки-то, руки, боже мой! Да тебя надо отмывать в бане!

– В бане я вечор была, – с обидой в голосе ответила я, – руки не отмываются, осотом исколоты. Я же всё время в огороде роблю.

– Что это у тебя за разговор? Вечор! Надо говорить «вчера вечером». Не спорь и иди умываться.

Долго в тазу я драила вехоткой свои руки, но чище они не стали. Платье у меня было стареньким и заношенным. По всей видимости, сестра стеснялась моего затрапезного деревенского вида.

Но вот мучительная церемония окончена. Я умылась, причесалась как могла, отмыла руки и ноги. Меня позвали в комнату пить чай.

Тем временем отец распряг лошадь, поставил под навес, задал ей корм. Потом принёс с колодца два ведра воды, напоил её. Ходил смело и уверенно, ничуть не стесняясь, как будто у себя дома. Я же чувствовала себя очень неуверенно и безуспешно пыталась вжаться в стул, на котором сидела.

Ночью я почти не спала и, как только наступило утро, выскочила из квартиры в общий коридор, где нос к носу столкнулась с лысеющим мужчиной с зачёсанными височками, в брюках на помочах и с заметным брюшком. Вид у мужчины был важный и надменный. Он, не удостоив меня взглядом, прошествовал мимо.

– У вас тут Кирилл Петрович Троекуров[170] живёт! – с хохотом рассказала я о своей встрече Любе.

– Кто? – спросила Люба, подняв на меня удивлённые глаза.

– Троекуров, говорю!

– А кто он?

– Старинный русский барин. Этот, с зализанными височками, пузатый!

Но Люба не знала, кто такой Троекуров:

– Ой, Маня! Да что ты? Как можно! Это же наш начальник! – она приоткрыла дверь в коридор, прислушиваясь. – И вовсе он никакой не Троекуров, а Самков.

Не успели мы переговорить, как в дверь постучали. «Да!» – ответила Люба. Вошла полная дама, без шеи и без талии, с короткими ногами, похожими на ступы, и с большим притязанием на молодость и моду. Накрашенная, с одутловатым бледным лицом. В ушах болтались массивные серьги, а на холёных пальцах блестели несколько колец. Дама, смерив меня презрительным взглядом, прошла в комнату и стала играть с Валей. В новеньком красивом халатике она улеглась на пол. Валя приносила ей игрушки, ползала рядом, садилась даме на грудь и живот. Побаловавшись, дама встала, поправила атласный голубой лифчик на своей необъятной груди, одёрнула халатик и села на стул, подогнув ноги-ступы в шёлковых чулках и в изящных комнатных тапочках.

Насмотревшись на неадекватную, по моему мнению, даму, я схватила ведро помоев и выскочила во двор. Возвращаясь, я услышала, как дама говорит Любе: «Я думала, она глухонемая. Ну, оно и видно, что с хутора. Развитие отсталое. Валя, наверно, смышлёнее её уже сейчас». Я тут же люто возненавидела эту женщину. Она, как будто спохватившись, вдруг встала и обратилась к Любе: «Как пойдешь гулять с детками, позови меня. Я буду у себя в комнате».

– Это чё за гадина была? – притворно-слащавый тон дамы меня взбесил.

– Тише! Тише! Ради бога! Это соседка, Клавой звать. Услышит, молчи! Поди, ещё не ушла. Это жена нашего инженера. Бездетные они. Довольно назойливая особа. Я и сама другой раз ей не рада, а Михаил Власович её терпеть не может. Вечно привязывается к Вале, целует. К чему бы это? Муж-то у ней вечно в командировках, а ей, видно, просто заняться нечем. А ты виду не подавай! Ты, я вижу, очень грубой растёшь. Нехорошо это. И смотри у меня, словечки такие из головы выбрось, а то Валя услышит, сразу переймёт.

На следующий день, гуляя во дворе, я встретила бойкую рыжую девчонку своих лет. Несколько минут мы внимательно разглядывали друг друга. Незнакомка была веснушчатая, с бронзово-рыжими косичками, долговязая, с длинными стройными ногами. Такая же худощавая и угловатая, как я. На ней было короткое светлое ситцевое платьице городского покроя. Она приветливо улыбнулась и спросила: «Ты, наверно, Любина сестра, Маня, я видела у неё твое фото. Да вы и похожи с ней. А меня зовут Нюра. Елохины мы. Живём в третьей квартире. Приходи к нам в гости». Знакомство состоялось. Жизнь мне уже не казалась такой унылой и гнусной.

Родители у Нюрки были уже пожилые, как и мои. Отец работал в лесоустройстве дворником и сторожем. Мать почему-то все называли Ивановной. Если в доме кому-то из «высшего общества» нужно было мыть полы или стирать бельё, звали Ивановну. Я так и не узнала за всё время, как её имя. Ивановна была очень услужливой женщиной. В богатые квартиры инженеров и прочей знати они с Нюркой приходили вдвоём и быстро всё делали.

У Елохиных был поросёнок. Кормить, поить и ухаживать за ним вменялось в обязанность моей новой подруги. Каждый день Нюрка таскала для поросёнка мешки с травой, ходила за обратом и сывороткой на молочный завод. Надо сказать, что чем больше я её узнавала, тем больше убеждалась, что это не девчонка, а самая хитрая протобестия. Что она только не говорила про своих соседей. Клаву она тоже ненавидела и звала её проституткой. Нюрка знала решительно всех любовников Клавы поимённо. Она не раз говорила, что муж её дурак, хоть и инженер. Он давно знает, что жена ему изменяет направо и налево, но молчит и ни за что не верит, если кто скажет про неё правду. Клава же, в свою очередь, недолюбливала Нюрку, обзывала её дылдой, неряхой и лентяйкой.

Моя подружка охотно делилась со мной всей подноготной о жильцах дома. Благодаря ей я знала, что на втором этаже живут четыре семьи, а в общей кухне Соня Дерищева ворует из чужих вёдер и бачков воду. Нюрка, показывая на кого-нибудь пальцем, повествовала: «А вот та, длинная и худая, недавно лежала в больнице с абортом, а Топоркова туберкулёзная».

Прошло десять дней, а отец так и не ехал за мной. Я скучала по родной Калиновке, по чистому воздуху, по крестьянской работе, по незабываемому вкусу колодезной воды. Мне казалось, что моя помощь уже не нужна: вся крупная работа была сделана, половики и одеяла были выстираны. Осталось только самое нелюбимое занятие – водиться с маленькими детьми.

Люба ушла на почту, а меня оставила с семимесячным Володей и Валей. Я носила Вовку на руках по двору, стараясь усыпить. Валя играла рядом. Вдруг я услышала злой окрик Клавы: «Эй ты, витрина! Не видишь, что ребёнок делает?» Я оглянулась, смотрю, Валя встала на кирпичи возле бочки, набирает баночкой воду и льет её на своё чистенькое платьице. Как раз, на беду, в ограду зашла Люба. Клава продолжила орать, Валя от испуга заревела.

– Только до почты дойти успела, и вот уж! – набросилась на меня сестра.

– Надоела ты мне! Домой уеду! – выпалила я в ответ. Развернулась и пошла в сторону рынка.

Мне в тот день крупно повезло. На рынке я встретила дядьку Филиппа и готова была расцеловать его в прокуренную бороду.

– Дяденька Филипп, увези меня домой, пожалуйста!

– Чё нагостилась, видно, ты шибко? Я вить утре поеду и с возом. Так што ты подожди, вот отец твой должон приехать на той неделе, с ним тебе способнее.

– Нет! Я вот сейчас сяду на телегу и, хоть убей, не слезу, а что с возом, не беда, я всю дорогу пешком пойду, а багажа у меня нет.

– Ну ладно, ладно, уж вижу, што шибко нагостилась. Невмоготу тебе тут боле. Нинша тоже ждёт тебя. Землянка поспевает. Комарья вот только много.

– Комарье ерунда, мы к нему привышные!

Я со всех ног бросилась к Любе и гордо объявила: «Утре домой еду!»

Филипп квартировал у сестры на улице Ницинской. Чуть взошло солнце я встала, взяла свой кошель, разбудила Любу, чтобы она закрыла за мной дверь. Раным-рано я примчалась к дому, в котором гостевал Филипп. Тишина. Ворота закрыты. Неужто уехал? Вот беда-то! Через щель в заборе стараюсь рассмотреть, что там, во дворе. Вижу, телега и лошадь тут. Чтобы не беспокоить хозяев, я, радостная, сажусь на скамейку у ворот. Довольно свежо. Я мёрзну в лёгком платье. Утро прохладное. Начинаю ходить взад-вперёд. И думаю, вот уже давным-давно солнце взошло, неуж всё ещё Филипп спит? Не зря, видно, зовут ленивым. Наш бы отец не утерпел. Он бы по холодку-то до самой Знаменки доехал.

Наконец-то Филипп проснулся, и мы выехали из города. Воз был большой, лошадь выдохлась. Одолевали слепни и пауты. Нет чтобы выехать пораньше. На телегу я садилась только там, где дорога шла под горку. Но, как говорится, возле сани в ряд – да не пешему брат.

День выдался знойный. Я шла по обочине и думала: «Нет! Из своей деревни я никуда. Я привыкла видеть людей, которые не боятся тяжёлой крестьянской работы. И хотела бы быть такой же, как они. А с этими вшивыми интелепо мне не по пути. Взять вот хотя бы эту Клаву. Ненавижу таких! Всеми фибрами души ненавижу! Снять бы с этой толстой тунеядки её красивый халатик и надеть на наших калиновских женщин-тружениц. Где она, справедливость? Подумаешь, жена инженера! А она сама-то кто? Безграмотная свинья, шлюха… Взять хотя бы мою городскую подругу Нюрку. Родители её деревенские жители из Знаменки. Если бы они не уехали в Ирбит, то работала бы Нюрка в колхозе. Она была бы лучше, чище, не знала бы и не говорила про соседей всякие гадости. В городе народ хоть и образованный, но в тысячу раз хуже деревенских. Живёт эта сгонщина[171] в больших домах бок о бок. Тесно им. То ли дело деревня! У каждого свой дом, свой двор…»

За Малой Зверевой Филипп остановил лошадь, выпряг, дал корму.

– Садись, Маньша, отдохнём, – дядька Филипп достал краюху хлеба, два свежих огурца, с хрустом разломил один и подал половинку огурца мне: – На, ешь, ранние. Это в городе сестра мне дала, теплица у них добра, вот и поспели. Ну, дак скажи, пошто ты так скоро в городе-то нагостилась? Аль обидел кто?

– Нет, просто домой охота стало, вот и всё! Не люблю я город.

– Это верно, – согласился со мной Филипп. Прожевал огурец и с грустью добавил: – Простору там мало.

Дома все были удивлены моему неожиданному приезду. Через несколько дней отец сам поехал в город. Не знаю, говорила ли что Люба, жаловалась ли на меня. Мне ничего не сказали. Только, к слову, иногда мать говорила: «Ну и зелье же ты растёшь! Как ты после жить на свете будешь?» Я и сама думала иногда над этим: «Почему я такая? Вот нет у меня ни малейших чувств к детям. Я безмерно люблю жеребят, ягнят, телят, котят и даже щенят, но к детям я совершенно равнодушна. Ревёт какой-нибудь малыш, а мне и горя мало. Меня это не трогает – похайлат[172] да перестанет. Моя мать, по всей вероятности, тоже недолюбливала детей, она всегда говорила так: «С ними хуже всякой работы». Что ж поделаешь? Всякому своё. Зато бабушка Сусанна в детях души не чаяла. Смотрит, бывало, так на меня ласково, гладит по голове шершавой рукой и говорит:

– Скучно тебе одной-то, Манечка. Вот бы была у тебя сестрёнка помоложе тебя годом или постарше. И назвали бы её Магдалина, как бы вам с ней хорошо играть было.

– А почему Магдалина? – удивляюсь я.

– А просто так. Вот имя твое Мария. А имя у твоей святой было двойное, Марина-Магдалина. Вот и можно было бы назвать твою сестру Магдалиной, хорошее имя.

Поздней осенью 1938 года в двери нашего дома вошёл уставший солдат с вещевым мешком за плечами.

– Вася! – я первая подскочила и изо всех сил прижалась к пропылённой шинели брата.

Отец стоял столбом, мама ревела от радости:

– Вася, голубчик ты мой! Да как же ты, неуж пешком?

– Пешком, мама, дорогу от дождя совсем развезло. Прям беда, кто же поедет?

– Дал бы телеграмму! – наконец-то ожил отец. – Тотчас бы за тобой приехал!

– Да чё за глупости. Солдат я или не солдат? И пройти мне сорок километров ничего не стоит.

Теперь уж мы все втроём облепили солдата; кто старается котомку снять, кто шинель расстегнуть, а кто фуражку на гвоздь повесить.

Вася внимательно осмотрел комнату:

– Всё вроде так же, ничего не изменилось, только Маньша сильно повзрослела, стала на барышню похожа. Да ты у нас даже, пожалуй, будешь красива, только смотри не зазнавайся! – и он легонько щёлкнул меня по носу.

– Ладно уж вам, – кричит отец, – давайте за стол.

Но не успели мы сесть, как изба заполнилась народом. «Солдат пришёл! – радостно восклицали гости. – Василий Панфилович со службы вернулся!»

Деревенские ребятишки, никого не спрашивая, у порога снимают обувь, лезут на полати, печь, голбец. В деревне люди просты и бесцеремонны. Ещё бы, такое событие нечасто бывает! Солдат пришёл!

Сидеть в избе было уже не на чем, все лавки, сундуки и ящики были заняты, а народ всё прибывал. Кто-то притащил с улицы чурбаны и две широких тесины – быстро соорудили лавки. Все старались сесть поближе да получше увидеть солдата. Выспрашивали: «Где служил? Что нового в мире? Будет ли война?» «Насчёт войны знаю столько же, сколько и вы, – степенно отвечал Василий, – в газетах всё пишут. В других странах давно война идёт, а у нас пока нет, и то хорошо». Долго сидели, говорили. Но, наконец, единогласно решили, что пора солдату отдыхать. Мелюзга[173], как по команде, покинула насесты. Гости вынесли чурбаны и тесины и положили на место.

Назавтра народу опять было полно. Ещё солдат не успел из бани прийти, они уж тут как тут. Но вот прошёл день, другой, успокоились, все навидались.

– Ну чё, Вася, как там, в Ирбите, у Любы погостил? – спросила мама. – Здоровы ли ребята?

– Да ничё, здоровы. Живут оне опять по Коммуне, у Кандаковой, в той же комнате.

– Да мы уж знаем, што там и пошто они с казённой-то фатеры уехали? Дураки! Михаила Власовича ещё нет дома?

– Я только с поезда, один день и был, повидались, домой не терпелось. На рынке был – никого знакомых. Ну и ладно, пошёл пешком. А через десять дней я должен быть в Нижнем Тагиле.

– Как это так? – удивились родители. – Почему так скоро из дома? Отдохни хоть!

– Отдохнул бы, да некогда. Я хочу попытаться в железнодорожное училище поступить. Друг у меня там, служили вместе, попробую, ну, если уж не примут, может, и в Ирбит приеду, но в колхозе я не останусь, а то отправят опять на лесозаготовки. Нет, не хочу боле! Надо где-то пристраиваться.

– Как во сне привиделся, – заплакала мама.

– Чё поделаешь, такова жизнь, – развёл руками отец. – И то верно, Вася, тут ведь замучат. Ладно, уж мы, старики, не задарма робим. Дак нас хоть уж на эти проклятые лесозаготовки не гонят. А ты молодой, тебя беспременно погонят.

Через десять дней Вася уехал на попутной подводе в Нижний Тагил. Вскоре пришло письмо, в котором брат похвастался, что без проблем поступил в училище и ему выдали железнодорожную форму.

«Вот мы опять одни, – вздыхая, причитала мама. – Люба в Ирбите, Вася в Тагиле, а Костя в Перми».

Константин учился в сельскохозяйственном институте. Жил в общежитии. Отец, отрывая от семьи последнее, экономя каждый грош, помогал сыну. Но Пермь – город большой. А, как известно, большой город требует больших денег. Мы знали, что Константину трудно, он подрабатывал грузчиком на пристанях или на станции. А лето всё работал, даже дома не побывал. А теперь вот ещё и Василий учиться стал.

Предыдущая главаГлава 44 из 80Следующая глава