Зимой у нас объягнилась овца, родила три ягненочка, но одного серенького баранчика кормить не стала. Он наверняка бы погиб, но мы с мамой принесли его в избу и стали поить молоком. Я назвала его Порфишей.
Пришла весна, стало тепло. Порфиша вырос, превратился в красавца барана с большими завитыми рогами и мягкой, как пух, серой шерстью.
До чего же он был хорош! Но вот беда, он так привязался ко мне, что отказывался ходить со стадом, а всё время находился дома и выпрашивал подачки. Когда я выгоняла остальных овечек на поскотину, Порфиша где-нибудь прятался за углом, а потом, когда овцы убегали своим табунком, он, вдруг выныривая словно из-под земли, требовал себе отдельного угощения. Приходилось бросать все дела и идти за капустным листом, карлябной[121] и свекольной мякиной[122].
Я сшила узду и выводила Порфишу в огород, чтобы он мог полакомиться молодой сочной травой. Но отец, увидя это, запретил: «Ишь чё выдумала! Навадишь его, будет перескакивать огороды, пакостить».
Отец, видимо, лучше знал бараний нрав и оказался, как обычно, прав. Однажды Порфиша, потянувшись за наиболее вкусной, по его мнению, травинкой, порвал узду и сбил меня с ног. Я ловила его, но он резво ускользал от меня, весело прыгая по грядкам с овощами, не забывая выдёргивать и пожирать морковку со свеклой. Я смогла его выгнать только тогда, когда он нажрался, как бочонок, и захотел пить.
Напившись из колоды, он долго лежал в тени под сараем, раздутые до предела бока ходили ходуном, рот был раскрыт, рогатая голова лежала на земле, и с тоской и болью он смотрел на меня своими глупыми бараньими глазами, прося о помощи.
О горе! Я изо всех сил старалась поднять его, разминала бока, массажировала. «Что делать? – металась я по двору, вытирая слёзы. – Если Порфишу не поднять, то он умрёт от обжорства!»
Приложив огромные усилия, я растормошила барана, и мне удалось поднять его с места. Он сделал шаг, другой, и я до самого вечера осторожно водила его по ограде.
Взрослые так и не узнали об этом происшествии, и вечером разговоры были только о школе.
– И кто это выдумал, какой дурак, в середине страды на учёбу? – ворчала мама. – Ни дела, ни работы! Мы ране только с Покрова начинали учиться, когда уж вся работа сделана. А теперь вон какие прясла[123] ходят, ветер пинают. Да если уж кто дурак, дак тому в башку ничего не вдолбишь. В первую очередь к работе приучать надо. А учатся пусть между делом!
Утром на следующий день мама, уходя на работу, дала мне мешки: «Начинай, Маньша, сёдни лук убирать! Обрезай, обсушивай и небольшим ведёрком в мешки ссыпай».
Меня учить не надо. Каждый год лук убираю. Прибралась в избе и бегом в огород. Но как быть? Порфиша не отстаёт от меня, а пускать его в огород никак нельзя, опять объестся! Пришлось обманом закрыть его в пригон, а самой действовать побыстрее, рвать лук и в вёдрах носить его на ограду. Когда уже во дворе возвышалась целая гора необрезанного луку, я выпустила отчаянно блеявшего барана и принялась за дело. Порфиша стоял рядом и занимался любимым делом – подбирал зелёное луковое перо и с жадностью ел. Наелся он очень быстро – начал тереться носом о столб, чихать, из глаз у него выступили слёзы. Мне стало жаль его, и я вынесла из дома кусок хлеба с солью и варёную размятую картошку.
– Скоро я пойду в школу! – сказала я Порфише. – Ты тут будешь один, смотри в огород не ходи! Веди себя хорошо. Не балуй и не скучай. А я, как отучусь, сразу к тебе прибегу.
В ночь на 1 сентября я очень волновалась – только под утро я забылась тревожным сном.
– Вставай, поешь да в школу собирайся! – разбудила меня мама. – А это в сумку с собой возьмёшь, – она подала завёрнутые в чистую тряпочку два пирожка-луковника.
Во дворе меня встретил Порфиша и последовал за мной.
– Нельзя тебе, я в школу! – деловито сказала я ему и побежала к ребятам, которые ждали меня на берегу реки.
– Манька! Баран-то за тобой бежит! – захохотали ребята, когда я поравнялась с ними.
И действительно, Порфишка перемахнул через заплот, пронёсся стрелой по огороду, с разбегу, как олень, перескочил через изгородь, в три прыжка достиг берега, перебежал по двум тонким жёрдочкам переходов и был уже рядом со мной. Я чуть не ревела от досады. Но что делать? Надо уводить Порфишу обратно домой.
Здание чувашевской четырёхлетней школы было деревянным, в виде буквы П. У входа, минуя прихожую, была сделана просторная раздевалка; дальше по коридору находились классные комнаты. В одном крыле школы размещались квартиры учителей, во втором находилась столовая с кухней и квартиры уборщиц.
Школа нас встретила невообразимым шумом и толкотнёй. Мальчишки уже ездили верхом друг на дружке, валялись на полу, ставили подножки девочкам, толкали и дёргали их за косы.
– Ты, Маньша, вешай лопатину вот сюда, рядом с моей, а то после не найдёшь, – встретил меня в раздевалке Алёшка Филиппов, – а платок в сумку положи, а то живо сопрут.
Прозвенел звонок. В класс вошла учительница, до того молоденькая, как девочка-подросток. Миловидное круглое лицо, серые большие глаза и подстриженные кудрявые волосы. Одета она была в белую кофточку и чёрную юбку. Учительница чем-то мне напоминала Наташу, мою двоюродную сестру, только была ещё моложе.
– Здравствуйте, дети! – бойко и весело сказала она. – Зовут меня Койнова Парасковья Васильевна. Сейчас мы будем знакомиться. Начиная с первой парты, по порядку встаёте, говорите фамилию, имя и сколько лет.
– Сосновская Маня, девять лет, – отрапортовала я, когда до меня дошла очередь.
– А ты, Маня, не училась в школе в прошлом году? Ты не второгодница? – строго спросила меня учительница.
– Не училась, но читать и писать умею, – ответила я.
Еле высидев три урока, мы, как чумные, выскочили на улицу. «Ура! Домой!» – кричали ученики, в порыве радости подбрасывая вверх котомки.
– Робя, айда[124] к вышке! – предложил Борька Юдин. И повел нас через лес, а мы, как стадо овец, побежали за ним, спотыкаясь и падая.
Вот, наконец, показалась вышка. Высокая, построенная из длинных сосновых брёвен, скреплённых железными болтами.
– Робя, полезли на вышку! С неё далеко видать, – и первым полез вверх.
На первый ярус взбирались просто так, по брёвнам, перекрытиям и перекладинам. И только с площадки второго яруса вверх вела ветхая лесенка с обломанными перилами. Добрались до третьего, а затем и до последнего, четвёртого, яруса, где площадка была совсем маленькой, чуть больше метра в длину и столько же в ширину. С трёх сторон площадки когда-то были низенькие перильца, которые сгнили и рассыпались трухой.
Я впервые была на такой высоте. Во все стороны, как шкура громадного зверя, протянулся хвойный лес. Красотища-то, какая! Берёзовые колки среди полей, покрытые светло-зелёной вуалью, словно островки среди мрачных сосен. А вон на горизонте еле различимые глазом в весеннем мареве и дымке деревни – Стихина и Пахомова.
– Ух, как далеко видно! Красота! – восторженно кричали мы, стоя на маленькой деревянной площадке на самом верху вышки.
– Вот бы военный бинокль или подзорную трубу. Я бы свой дом увидел, – мечтательно сказал Алёшка.
Насладившись раскинувшимися передо мной далями, я взглянула вверх на небо, а потом сразу же вниз. И вдруг я явственно ощутила каждым своим нервом, каждым мускулом, что мы падаем вместе с площадкой. Я, должно быть, дико взвизгнула и вцепилась в ребят.
– Ой, падаю! – заорала я диким голосом.
– А ты не смотри на небо-то! Это облака бегут! На землю тоже глядеть не надо, – стали успокаивать меня ребята. – Давайте будем спускаться! Лёшка, лезь первым. А я Маньку поддерживать буду. Да ты не бойся! Экая трусиха!
Я страшно ослабла, коленки дрожали, руки тряслись, стали ватными и в них совсем не стало силы. Спустившись на площадку третьего яруса, мы сели отдыхать.
– Ишь как вся побелела. И от чего бы это? Было раньше так когда-нибудь?
– Нет! – еле слышно ответила я. – Никогда не было, я на крыши и на берёзы залезаю. И на качелях всяких качаюсь.
– Э! Это всё не то! Берёза или крыша – это не то! Ты боле на вышку лучше не лезь, а то свалиться можешь!
– Эй, вы чё там, как вороны, расселись! – поторопил нас Алёшка, давно уже спустившийся на землю.
– Ну а теперь, робята, айда на Багульно болото, посмотрим, может, клюква есть? – предложил Петька Еварестов. – Вдруг много ягод, завтре мешки возьмём.
И мы дружно рванули в сторону болота.
– Айда, робя, на зыбун![125]– крикнул озорник Борька.
И вся наша ватага, шлёпая по воде, проваливаясь между кочек, побежала за Борькой.
– Робя! Эвон остожьё, бегите хто-нибудь, снимите жердь, глубину мерять будем!
Мальчишки мигом сорвались с места и ринулись наперегонки, чтобы первым схватить самую длинную жердь. Я, стараясь не отстать, как заяц, перепрыгивала с кочки на кочку. Вдруг у меня сорвалась нога, и я оступилась в вонючую болотную жижу, но, ухватившись за жидкий кустик багульника, вылезла.
Не прошло и минуты, как к зыбуну была доставлена длинная-предлинная жердина. Её поставили стоймя и стали протыкать тонкий слой дёрна и почвы, покрывающий болото.
– Толкай её! – командовал Борька. – И! Раз! И два!
Под ногами чавкнуло, и жердь медленно пошла вниз, выдавливая тёмно-зелёную жижу. Ребята приналегли, и пятиметровый шест без остатка ушёл в глубину болота. Обрадовавшись, мы стали прыгать на упругой поверхности, как на батуте, а потом, взявшись за плечи друг друга, станцевали матросский танец, представляя, что мы на палубе корабля, попавшего в шторм.
Борька ещё хотел нас вести на Регасов хутор, уверял, что отсюда совсем недалеко. Но остальные запротестовали: «Надо домой, а то солнышко уж совсем низко. Дома, пожалуй, ругаться будут».
– Да ты чё, в болоте тонула?! – воскликнула мама, увидев моё школьное платье, усаженное чередой и тиной. Отругав на чём свет, мама стихла и стала управляться со скотиной, а я, чтоб хоть как-то загладить вину, начала ей помогать.
– Ну, как дела-то, ученица? – придя с работы, весело спросил отец.
– Пишем палочки, и всё! – недовольно ответила я.
– Завтре не ходи, – недовольным тоном скомандовала мать, – дома работа есть. У нас одна надёжа на огород! Осенний день год кормит.
Так в житейских заботах наступила зима…
Порфишу, несмотря на мои уговоры, закололи, и его серая голова лежала в тазу на кухне, взирая на мир мутными, мёртвыми глазами. Я с ужасом смотрела на этот страшный натюрморт – огромные рога, которыми так гордился Порфиша, были отбиты, а кудрявая шёрстка на щеках была в крови.
– Маня, не жалей барашка-то, не горюй. Для этого Бог и создал скотинушку, штоб на пользу человеку, – пыталась меня успокоить бабушка, – поешь вот супику – вку-у-усный!