В один из дней пришёл Сокол вместе с низеньким хромающим мужиком, которого все называли «Гриб». Сокол рассказал, что сидит сейчас с АГС на посадке Тулы. Он сказал, что сам Тула получил контузию, и по какой-то причине его эвакуировали на Большую землю.
Возможно, в этом помогли связи, имевшиеся у лейтенанта.
Старшина очень обрадовался, когда, зайдя на кухню, обнаружил там Гриба. Они обнялись. Старшина сразу же начал мне рассказывать о том, как они с Грибом жили на одном посту Тульской посадки.
Грибом его стали называть за то, что в полевом лагере в каком-то Белгородском лесу он собирал грибы, в сыром виде их ел и предлагал другим солдатам.
Гриб один из самых необычных людей, которых я узнал в своей жизни. И пусть иногда мне казалось, что это просто урка, алкаш и торчок, всё равно, было в нём что-то такое недосягаемое, заставлявшее им восхищаться. Гордость, чувство внутренней свободы. И чувство юмора.
Гриб был с шеи до пят забит наколками, куполами, ангелами. Старшина при мне попросил Гриба снять рубашку, чтобы я рассмотрел орнаменты на его теле. Гриб всю жизнь сидел по тюрьмам. Как он говорил: первый раз сел, понравилось. Выходил на свободу — а там делать нечего. Приходилось снова хулиганить и попадать на зону. Ещё Гриб был бывшим наркоманом. Он три года системно сидел на героине. При этом у него были здоровые зубы, волосы и лицо. Для своих лет он неплохо выглядел.
Старшина с воодушевлением рассказывал, как Гриб проводил ревизию своей личной аптечки и нашёл там промедол. Гриб хоть давно не торчал, решил из интереса попробовать, что же это такое. Он вколол в себя тюбик наркотического медикамента. Сидел пять минут и потом говорит жителям своего поста: «Что-то я вообще ничего не чувствую. Как стакан воды выпил!»
В дальнейшем я замечал, если Гриб случайно ударялся мизинцем об дверной косяк, то колол себе сразу два тюбика, чтобы не было больно. Он объяснял, что одного ему мало. Порой у людей сердце не выдерживало одного укола, а он их колол себе два сразу. Вот здоровье у человека! Медики, видевшие, как Гриб переводит обезболивающие и как на него действуют наркотические вещества, сильно удивлялись.
Гриб был всегда показательно спокоен. Рассказывали, что когда первые мобилизованные
под танковым обстрелом убегали из посадки, Гриб варил в котелке на костре суп и спрашивал убегающих перепуганных людей, которые сбрасывали с себя бронежилеты, скидывали автоматы, тащили раненых товарищей, нет ли у тех по случайности с собой перца или лучка. Я хотел бы сказать, что это отмороженность из-за пропитых и прокуренных мозгов, но нет… В чём-то другом там было дело.
Гриб очень любил музыку. У него были забавные большие наушники, и он всё время ходил в них. Помню, его взял к себе на время в дом Старшина, когда состояние ноги у Гриба ухудшилось. Я чистил картошку и топил печку. Гриб подошёл ко мне и говорит: «Ты патлатый, ты должен оценить». Протянул мне наушники, и там играло что-то наподобие техно. Он улыбнулся и сказал: «Вот настоящая кайфовая музыка. Никаких слов. Текстов. Только чистая музыка и балдёж».
Ещё Гриб любил рассказывать о своём взаимодействии с русской эстрадой. Когда мы включали радио и там играла песня, он рассказывал историю знакомства с каждым исполнителем. Танька Буланова сидела с ним за одной партой, с фронтменом «Лесоповала» он мотал срок, с Жанной Фриске загорал на пляже и натирал её спину кремом от загара, певица Каролина была его первой девушкой. Когда по радио играла песня «Танцуют огоньки», Гриб говорил: «Это она обо мне песню написала!» Когда по радио заиграл Шура, мы в шутку решили спросить: «Это случайно не твой одноклассник какой-нибудь поёт сейчас?» Мы-то пошутили, а Гриб без пауз и раздумий рассказал историю, что у них в хате был бывший молодой человек Шуры, которого последний кинул на деньги.
Я спросил как-то пьяного Гриба: «А твои истории — это правда?» Он ответил: «Конечно, правда». И рассказал, как во время Вьетнамской войны он шёл вместе с другим парнишкой по джунглям, увидел белого медведя, избил его, поставил два фингала мишке под глазами, и так появились на свете панды.
Гриб ни во что не ставил командиров. Ему вообще было всё равно на лычки, звёзды. Он не служил срочную службу в армии. И на войну пошёл, поскольку набедокурил на новый срок. Наше правосудие предложило ему альтернативу тюрьме: контракт на полгода. Армейская система вроде такая стройная, со строгой иерархией. Прямые и непосредственные начальники, старшие по должности, по званию. Гриб встал над этой системой. Он делал только то, что хотел, и прибудь хоть министр обороны на передовую, и тот бы не сумел отдать Грибу приказ.
Самое удивительное, что офицеры не могли ничего с ним сделать очень долгое время. Они, привыкшие подчинять девятнадцатилетних срочников, учащиеся на ходу управлять взрослыми мобилизованными и добровольцами, не понимали, как им реагировать на Гриба. Тот успешно посылал нецензурными словами в отдалённые направления всех вышестоящих. Он был как кот, который гуляет сам по себе. Его никто не смог бы заставить что-то делать против воли. Гриб умел расположить к себе окружающих, которые стояли за него горой. Он никогда не отказывался быть впереди, не отказывался от близости смерти. Но он отказывался играть по чужим правилам. Он делал то, что ему нравилось. При этом продолжая воевать. Хотя политика, Украина, идеи русского мира ему были безразличны. На войне он просто жил. И пошёл на неё, лишь избегая нового длительного срока.
Я восхищался этой его чертой. За жизнь, проведённую в неволе, он научил свою душу такой внутренней свободе, которую не способны были сломить внешние факторы. Он не страшился смерти и не страшился вставать поперёк чужих систем.
Было видно, что он иронично относился и к тюремным понятиям. Он мог подобрать с пола сигарету и закурить. Мог из коробки со сладостями взять вафельку и сказать всем: «Что-то мне завафлиться захотелось», — и хитро так улыбнуться. Он иногда любил поработать. И этой работой нагрузить других. Как-то он поскользнулся на льду у крыльца дома и после уговорил меня с другим солдатом помочь вымостить кирпичом дорожку, по которой было бы безопасно ходить. Хотя всем известно, что у многих зеков работать не принято.
О тюрьме Гриб вспоминал с теплотой. Часто во время наших вечерних посиделок, когда мы переделали все дневные дела и наша компания собиралась на кухне дома, мы рассаживались вокруг стола, топили печь, разливали по кружкам чай и начинали пялиться в маленький экранчик телефона, на котором воспроизводился фильм, Гриб любил говорить: «Эх, вот бы нам сейчас такой же компанией, да на хату… Там хорошо! Электричество, чайничек, микроволновочка, телевизор, тепло… и, между прочим, не стреляют».
Гриб постоянно пьянствовал и накуривался травой. И если офицеры пытались ему препятствовать, заканчивались это тем, что он наливал им кружку браги или поджигал им ядрёную коноплю в горлышке пластиковой бутылки с дырявой фольгой. Как это у него получалось — я не знаю. Мне очень нравилось присутствовать на попойках, которые Гриб устраивал, но не принимать в них участия. Я просто слушал его истории и его тосты. Он был действительно душой компании и мастером разговорного жанра. Вот некоторые тосты: «За нас с вами, за х… с ними», «За Лося; чтобы жиЛося, пиЛося и е…», «Поднимем тост за самых нежных и красивых, за тех, кто вдохновляет всех, глядит на мир прекрасными очами, кто столь раним, сколь и умён, за кем ухаживать должны… за вас, короче, мужики!»
Я должен сказать войне спасибо за то, что она свела меня с самыми разными людьми. Я увидел наш народ во всех его проявлениях. Увидел людей из разных слоёв населения, краёв и областей. И знакомство с Грибом — безусловно, одно из самых приятных военных воспоминаний. Хоть его нрав и раздражал меня порой. Но это как у Бориса Рыжего: «Там такой открывается утром простор, ходят местные бабы, и беглые зеки в третью степень возводят любой кругозор». Кругозор у меня и правда расширился…
Примерно тогда, когда Гриб поселился с нами, в полку поменялся командир. Прежнего полковника я видел всего один раз в Харьковской области. Помню, меня очень напугал его взгляд. Потом в разговоре с какими-то разведчиками я узнал, что комполка этот любил садиться рядом с операторами коптеров и глядеть на то, как умирают наши парни, как их укладывают штабелями на дорогах взрывы и пулемётные очереди. В такие моменты он смеялся, и всем, кто присутствовал рядом, становилось не по себе. Не знаю, насколько это было правдой. Но вспоминая его мёртвый взгляд, я бы не удивился.
Новые роты из мобилизованных пропали. Порой доходило до смешного: один взвод мобилизованных заявил, что по каким-то документам они должны стоять в Джанкое, в Крыму. В один момент они снялись с позиций и пошли, видимо, пешим ходом до Джанкоя.
На посадках почти не оставалось людей. Свежий командир полка решил построить всех жителей деревни, кроме нас, тех, кто числился у Старшины, и призывал их пойти на передовую. Уговаривал людей он странным образом. Командир полка сказал: «Мужики, если вы пойдёте сейчас на посадки, то я лично позабочусь о том, чтобы вашим семьям заплатили пять миллионов». Все хохотали тогда. Пять миллионов — гробовые выплаты.
Гранит же к этому моменту исчез. Другие офицеры не понимали, как целый комбат мог пропасть. Ему, видимо, надоело загонять людей на смерть. Надоела эта война. Надоело, что ему не подписывают отпуск. Он залег на дно в одном из домиков. По рассказам, пил, курил и кололся промедолом. Офицеры полкового управления ходили по деревне и не могли его отыскать.
Когда я пытался узнать, почему Гранит поменял позывной на «Лесника», я услышал две версии: то ли он пьяный расстрелял машину сотрудников ЧВК, то ли он пьяный же расстрелял гражданскую семью, серьёзно их поранив. Вторую версию объясняли тем, что в начале войны очень многие представители украинской территориальной обороны маскировались под гражданских и устраивали засады на наши войска, и в какой-то из таких засад Гранит лишился почти всей роты. С тех пор ненавидел всех мирных жителей в зоне боевых действий.
Я начинал лучше понимать суть военного времени и всё больше видел в командирах людей, которые мало чем отличались от нас. От солдат.
Хоть я полгода не появлялся в университете, меня благодаря протекции некоторых преподавателей так и не отчислили. Но когда после затяжных карантинов и каникул я прибыл в общежитие, выяснилось, что меня из него выселили. Якобы за неуплату. Процедура чисток перед новым учебным годом была регулярной: нужно же было куда-то заселять первокурсников. Мне просто не повезло попасть под раздачу. Определённо, свою роль сыграло и то, что однажды моё пьяное тело в сугробе нашла комендантша общежития, и ей пришлось меня тащить до комнаты. Она хоть и сделала вид, что проявила эмпатию к трагедии моей жизни, якобы поверила моим слезам, всё равно цинично очистила от меня, такого некачественного человеческого материала, общагу.
Я стоял на пороге общежития. Было холодно. Начинался дождь. Я листал список контактов в телефоне и прикидывал, кто же из людей сможет предоставить мне ночлег. Первую ночь своей бездомной жизни я ночевал на полу коммунальной квартиры приятеля.
И каждый день проходил у меня так: днём я садился на трамвай или троллейбус, смотрел сквозь пыльное стёклышко на некогда любимый город, пытался учить билеты экзаменов до конечных остановок. Выходил на них и прикидывал, где я сегодня смогу поесть и где смогу переночевать. Иногда приходилось ночевать в переходах, под козырьками детских площадок или попросту в подъездах без домофона. По вечерам мне удавалось собрать денег на чайник улуна, и тогда я мог несколько часов обогреваться в кофейне, параллельно сочиняя курсовую работу.
Удивительно, но мне удалось закрыть практически все долги по учёбе. Параллельно постигал другую науку: оказывается, друзей у меня не так много, оказывается, моё нынешнее положение отталкивало от меня людей.
В один из вечеров, сидя в сквере напротив Витебского вокзала, я снова листал телефонную книгу. Я перечитывал её несколько раз в надежде, что пропустил какое-то важное имя, или что там возникнет из ниоткуда новый абонент. Не найдя никого, я решил позвонить тебе. Я знал, что ты жила со своим парнем, но у меня теплилась маленькая надежда — вдруг он ещё не вернулся из поездки на малую родину или с вахтовой работы моряка на гражданском судне. Ты меня выслушала. Сказала, чтобы я приезжал. Меня всегда умиляла твоя манера общения по телефону: ты шептала в трубку. Иногда я не понимал даже, что же ты на том конце телефонной волны говоришь.
Мы встретились на «Ладожской». Зашли в магазин. Я взял себе бутылку пива, а ты взяла себе энергетический напиток. Мы сидели на лавочке у ручья. Разговаривали, будто мы старые друзья. Я благодарил тебя за встречу и за то, что ты позволишь мне переночевать. Я ещё радовался тогда, как удачно совпало, что твоего молодого человека нет дома: после нескольких ночей на улице мне не мешало бы принять душ и полежать на мягкой кровати в тёплом помещении, а то я уже чувствовал зачатки мокроты в лёгких.
Когда мы поднимались на лифте до твоего этажа, ты начала рассказ о своём молодом человеке. Сказала, что он ненавидит меня и не понимает, почему ты всё время в рассказах обо мне называешь моё имя в уменьшительноласкательной форме. Ещё сказала, что он на самом деле в городе. Просто ты уговорила его ночевать у своих друзей. Я удивился. Мы лежали на одной кровати. Я пытался уснуть, а ты увлечённо просматривала новостную ленту на планшете. Я старался чуть отдалиться от тебя на кровати, чтобы между нами было приемлемое расстояние и чтобы у нас не было даже случайного тактильного контакта.
Утром я умылся, почистил зубы. Ты угостила меня кофе. Я его выпил, вышел в коридор и принялся одеваться. Ты стояла, скрестив руки и прижавшись к стене. Улыбалась. Глядела на меня. Я посмотрел в глаза и обнял тебя на прощание.
Ещё неделю продолжалась моя жизнь в статусе маргинала и отщепенца. Мне оставалось сдать всего один экзамен, чтобы удержаться на бюджетном месте университета.
Но в дневных бесцельных прогулках по городу я видел толпы прохожих. Я видел, как одни люди шли с дневной работы, а другие шли на вечернюю, как студенты после пар гуляли с подругами под сладкие любовные речи, как у порога ресторанов стояли официанты, у дверей гостиниц швейцары, а у дорогих магазинов — охранники. И весь смысл их стояния был в том, чтобы не пустить меня в эти заведения. Толпа гудела, ревела, смеялась, плакала, пела, ходила, плясала, бежала, плелась, а я не был уже частью этого потока людей. Ласково горел свет в окнах квартир и в домах, куда меня не пустят. Вокруг сновали такси, трамваи и автобусы, с которыми мне не по пути. Я понял: надо сдаваться. Я проиграл битву за место в этом большом городе.
Утром я пришёл к двери аудитории, где проходил экзамен. Я пользовался расположением преподавательницы и мог бы рассчитывать на снисхождение, да и в принципе неплохо знал предмет. Но я даже не стал переступать порог аудитории. Сказал: «Отчисляйте».
Вернулся в родной город. Пил пиво. Сидел дома. Изредка гулял с давними друзьями, которые к тому времени уже освоили профессии на заводах. Мне было спокойно впервые за долгое время. Я знал, что скоро мной заинтересуется военкомат. Так и случилось. Меня вызвали на беседу, выписали мне повестку и назвали дату, когда я отправляюсь служить России.
В обозначенную дату меня, пьяного, затолкали в автобус, перевозивший призывников до здания распределителя на Фонтанке. Постепенно я трезвел, одевался в военную форму, общался с купцами, желающими заполучить моё здоровое тело с категорией годности «А» в свои ряды. Меня выкупил офицер одного московского полка. Он усадил нас на автобус до вокзала. С автобуса мы почти сразу переместились на поезд. Поезд и унёс меня подальше от Северо-Запада. Подальше от Петербурга. Проснулся я уже в Москве.
Я был всегда очень эгоцентричным человеком с огромным гонором. Я почитал себя за единицу, а всех людей считал нолями. Внешне я был доброжелателен к людям и отличался малой токсичностью. Моя гордыня редко проявлялась. Но она точно была.
На срочной службе мне преподали несколько экстренных уроков человековедения. Меня спустили с небес на пол казармы и поставили в упор лёжа. Я в один миг из человека начитанного и высокомерного, считающего себя главным героем этой жизни, превратился в тело, которое всем должно.
Каждая тварь с полугодовой выслугой и с парой лычек на погонах могла подойти к моей кровати среди ночи, пнуть её, поднять меня, приказать влезть в противогаз и заставить выполнять унизительные комплексы упражнений, чья цель не в укреплении мышц, а в причинении мне физической боли. Я послушно исполнял и терпел.
Я забывал своё имя и отзывался лишь на фамилию или оскорбительные слова.
Любой ефрейтор на утреннем осмотре мог за сломанный зубчик расчёски пробить мне кулаком в грудь. А я поднимался и молчаливо возвращался в строй. Да и в голове как-то не находилось подходящих слов и мыслей о жизни в этом выдуманном безумном мире.
Сотоварищи по несчастью пребывания на низшей ступени армейской иерархии тоже старались меня удивить постоянной ложью, воровством и свойством выводить себя из-под удара, подставляя при этом меня.
Короче говоря, я стал ненавидеть людей и себя. Каждый день тупым скотом стоя в очереди столовой за миской комбикорма и пялясь в бритые кантики солдат на затылках, я забывал себя и прежнюю жизнь.
Мне говорили, что армия — школа жизни. Но в этой школе мне давали только уроки гнева и злобы. Я тогда начал ненавидеть что-то в людях. Ненавидеть себя за желание подбирать недокуренные бычки с асфальта и выдавливать из них миллиграммы никотина. Ненавидеть себя за конфеты, спрятанные в карманах, которые якобы притупляли голод. Ненавидеть себя за то, что я слушаю нравоучения восемнадцатилетних выпускников колледжей и молча соглашаюсь с тем, что я в этой системе на самом дне.
До свободы ещё чуть меньше года. Сознание и душа уже не справляются. Хочется убежать. Заснуть в этом сумасшедшем мире погон, лычек, звёзд и не проснуться. Это всё не по-настоящему. Я устал злобно и бессильно смотреть в лысые затылки.
И тут пластиковый красный квадратик на календаре у тумбы дневального приблизился к новому году.
Нашу роту днём, после обеда, перед разводом нарядов отводят в полковую часовню. Люди заходят туда повзводно. Взвод за взводом срывались солдаты и растворялись за вратами малого храма.
И пока очередь не дошла до моего взвода, я смотрел в лица тех, кто заходил в часовню. Перед входом все крестились и кланялись.
И тут я начинал замечать, как вместе с дежурным крёстным знамением солдаты совершают как будто ещё одно действие: сбрасывают с себя армейскую маску и оставляют её у белых дверей.
Те, кто ещё десять минут назад были ефрейторами, рядовыми, сержантами, каптёрами, дедами и духами, вдруг на эти несколько минут оказывались простыми людьми с уставшими глазами и печальными лицами. В этой суматохе армии у всех перемешались по нескольку раз социальные роли, должности и поведенческие модели. И тот ефрейтор, который прошлой ночью меня качал, вдруг оказывался обычным пацаном из Питера, который после колледжа попал в армию и хочет, по сути, только вернуться домой к маме и девушке. И тот вечный заводила и выдумщик наказаний для младшего призыва оказывался простым человеком, которому на самом деле тоже очень страшно.
Я пребывал в глубоком удивлении. Все, кого я ненавидел и клеймил, без погон в массе оказываются людьми со своей тоской, болью, надеждами и мечтами. И всё это застывало в глазах и отражалось на лицах.
Армия научила меня одновременно и ненавидеть людей, и понимать их. Научила эмпатии и снисходительности.
Я вдруг стал спокойнее относиться ко всем порокам и тому, что когда-то в поведении людей ненавидел. Ведь мы и правда все люди, как бы страшно от этого не было. И я один из этих людей. Один из представителей народа.
Летом солдаты старшего призыва демобилизовались. Я поднялся выше по ступеням лестницы подчинения и старшинства, получил воинское звание ефрейтора и должность старшего стрелка. Я стал меньше чувствовать страх, стал реже получать по голове и отжиматься до боли в руках. Мне стало спокойнее. Я наслаждался чтением книг, которые прятал в своей противогазной сумке, походами в солдатскую чайную, где уплетал трубочки со сгущёнкой и морщинистые кирпичи сладкого щербета. Мне уже особо и не хотелось обратно на гражданку. Там никто меня не ждёт, и нечего мне там делать. А в армии хотя бы не надо думать, не надо страдать. Мне было всё равно, что происходит за забором полка во внешнем мире. Я был согласен, пока бьётся сердце, ходить строевым шагом вокруг плаца, заполнять журналы в нарядах и бегать с автоматом по автопарку во время ночных тревог. Не самая трудная и болезненная судьба.
Одно утро в августе началось с типичных процедур командирского дня: криков, суеты, а также прохождения торжественным маршем мимо трибуны командира полка. Наша рота сбила ногу и не удержала ритм марша. Даже барабанщик, шедший впереди, по-конски сгибал колени, не попадая в такт стука берцев всего полка об асфальт.
Нас решили наказать. Мы обязаны были пять часов до обеда заниматься строевой подготовкой. Воздух выжигался солнцем. Дышать было тяжело. Лето в Москве тогда выдалось очень жарким. Уже через пару кругов мы пропотели настолько, что все элементы одежды, от кепки до штанов, промокли. Кто-то, чтобы охладиться, выливал на себя воду из фляг во время кратких перерывов. У барабанщика уже через час устали руки, и палочки, удерживаемые его пальцами, падали на землю.
Офицеры насмехались над нами. Командир взвода подходил ко мне и шутил: «Можешь после дембеля набить себе на костяшках татуировку „За РПК“ (Рота почётного караула, которая только и делала весь год, что шагала по плацу)».
Но никто не понимал, почему я улыбаюсь. Почему не задыхаюсь. Почему с меня меньше льётся пота. Почему ноги мои от усталости не заплетаются.
А дело в том, что я думал о тебе. Я представлял, что иду к тебе навстречу, и каждый шаг приближает меня к тебе. С каждым кругом я всё ближе к тому, чтобы вручить очередной список анекдотов и обнять тебя. Ты стала моим смыслом. Причиной уходить на дембель. Причиной ждать его с нетерпением. Я не сломался в тот день. Ведь я шёл к тебе.