Ночь и утро Лоррейн провела у Мейнарда, готовясь к свадьбе, и я остался с матерью один на один. Я и не представлял, до какой степени зависел от чужой помощи, и понял, что реальность не церемонится и не щадит, вставая перед тобой во весь рост. У матери было особенно тяжелое утро. Она помнила, кто я и кто она, и что сегодня мы идем на свадьбу, но забыла, как одеваться. Одевал ее я. Ей было все равно, что я мужчина, и я помог ей с бюстгальтером, комбинацией и чулками. Возникло чувство, будто попал в сюрреалистический итальянский фильм с плохим дубляжом, но, увы, все было до обидного реально.
– Мне этот бюстгальтер врезается, – сказала мать. – Другой найди.
Видимо, так она разговаривала с Лоррейн. Я принес другой и помог его надеть, уложив ее обвислые груди в чашечки.
– Этот лучше. – Она посмотрела по сторонам. – Мои туфли. Черные, на ремешках. И жемчуг. В две нити.
– Черных туфель не вижу, – сказал я, порывшись в шкафу.
– Они там, Лоррейн. Посмотри получше.
– По-моему, ты их не взяла, мама.
– Они прямо перед тобой, – застыдила она. В чулках она подошла к шкафу, опустилась на одно колено и взяла в руки бордовые туфли-лодочки. – Вот же.
– Ты хорошо выглядишь, мама, – сказал я, стоя у нее за спиной, пока она смотрелась в зеркало.
Отец вернулся с какого-то ужина, и мне не терпелось узнать подробности. Войдя, он поцеловал мать и поднялся к себе в кабинет. Я пошел следом и плюхнулся на кожаный диван напротив его стола.
– Как поужинали? – спросил он.
– Стандартно, – сказал я, пользуясь его любимым словечком. – Лоррейн опять пересолила овощи. Всё как обычно.
Отец засмеялся.
– А ты как поужинал? – спросил я.
– Очень хорошо. Хотя, боюсь, изжоги не избежать. – Он сел за стол и начал просматривать почту. – У нас были устрицы и лимонный пирог на десерт.
– Я люблю устрицы.
– Я знаю. Может, в конце недели все вместе сходим в “Криссфилдс”.
– Лиза будет рада, – сказал я. – А с кем ты ужинал? О чем говорили?
Прежде чем ответить, он пару секунд на меня смотрел.
– Да так. Старые друзья собрались. Некоторых я годами не видел. Все теперь седые. Вспоминали о временах, когда никто седым не был. Что делали, над чем смеялись. – Он умолк. – Разговор мертвых, Монк.
Я смотрел на него и молчал.
Он вгляделся в мое лицо – лицо десятилетнего мальчика – и улыбнулся:
– Не бойся, это я просто хочу выглядеть мудрым не по годам. – Распечатал очередное письмо, просмотрел и бросил в мусорную корзину. – Но вообще лучше не доживать до глубокой старости. Долгая жизнь не делает тебя лучше. Нельзя, чтобы жизнь превращалась в привычку. – Это он сказал уже скорее себе, чем мне. – Завтра вечером. Завтра вечером пойдем и купим тебе устриц.
Нам говорят, что не следует понимать субъект высказывания как тождественный автору – ни содержательно, ни функционально[45]. Как сказали бы мои друзья-литературоведы, это одна из особенностей функции высказывания. Коробка с отцовскими письмами была высказыванием, не дававшим мне покоя. Пыталась ли мать посредством этой коробки поведать мне что-то об отце? Или, как предположил братец Билл, все на порядок сложнее, и коробка – это высказывание отца, который знал, что мать не сможет ее сжечь и рано или поздно передаст мне? Пока мать собиралась на свадьбу Лоррейн, я снова и снова перебирал в уме содержимое коробки в надежде разгадать, зачем она все-таки ко мне попала и по чьей воле. Зная отца, можно было предположить, что он просто хотел преподать мне некий житейский урок и вовсе не ждал, что я немедленно брошусь искать пропавшую единокровную сестру. Я ведь знал, как быстро лопалось его терпение, когда речь заходила о том, что он называл “банальной, пошлой и наивной преданностью примитивному кровному родству”.
– Ну и что ты думаешь об этом замужестве? – спросил я, пока мы с матерью шли к машине.
– Слишком уж внезапно.
– Лоррейн выглядит счастливой.
– Это по наивности. Что она вообще знает об отношениях? У нее их никогда не было. И этот мальчик…
– Ему почти семьдесят, мама.
– Да? А выглядит молодо. Не знаю, Монкси, может, оно и к лучшему. Рано или поздно меня не станет, и кто тогда позаботится о Лоррейн?
– Пожалуйста, не начинай, – сказал я, закрывая ее дверцу.
Я вставлял ключ в зажигание. До дома Мейнарда было меньше четверти мили – сразу на выезде из поселка, – но мы ехали туда на машине. Вдруг мать сказала:
– По-моему, они спят друг с другом.
Я промолчал.
– Что ты думаешь?
– Думаю, это их дело.
– Пффффф.
витгенштейн[46]: Почему Бах вынужден был взяться за фуги?
деррида[47]: Не знаю. Почему?
витгенштейн: Потому что он все профугал.
деррида: Ты хочешь сказать, что он находился в стесненном финансовом положении?
витгенштейн: Вовсе нет. Просто каламбур.
деррида: А, понятно.
Когда мы подъехали к дому Мейнарда, Лоррейн стояла во дворе и громко ругалась со своим будущим мужем, который стоял на крыльце. “Как ты смеешь называть меня старой, ископаемое!” – кричала она.
Все в этой жизни непросто. Но особенно – иметь дело с собственными сомнительными намерениями, даже если ты не до конца их осознаешь и ничего для их осуществления не предпринял. Внезапно меня накрыло чувство вины: я подумал, что в каком-то смысле события строго следуют плану, который я подспудно вынашивал, – выдать Лоррейн замуж, потом избавиться от матери, поместив ее в дом престарелых, и вернуться к привычной жизни. Да, я действительно хотел выдать Лоррейн замуж, чтобы впоследствии мне не пришлось за ней ухаживать. Но у меня не было желания избавляться от матери. Это я выдумал. То есть на каком-то уровне, учитывая ее состояние, я очень хотел поместить ее в дом престарелых – так было бы лучше для нас обоих. Но не “избавиться”. Избавляются от того, что нежелательно. Избавляются от бремени. Избавляются навсегда. Это и не давало покоя: получалось, что, помещая мать в богадельню, я от нее избавлялся.
Мать осталась сидеть в машине, а я подошел к Лоррейн и задал глупый, но уместный вопрос:
– Что-то случилось?
– Случилось, – выкрикнула она. – Этот старый тюфяк сказал, что я старая.
– Я этого не говорил, – спокойно возразил Мейнард. Он стоял, прислонившись спиной к опоре крыльца. – Я только предложил, чтобы едой занялись мои племянницы, – тебе нужно отдохнуть.
– Вот опять он это сказал, – воскликнула Лоррейн.
– Что сказал? – спросил я.
– Что я старая.
– Нет, он сказал, что его племянницы моложе, – объяснил я.
– Он сказал, что я старая! – выкрикнула она.
– Черт возьми, Лоррейн, но ты ведь правда старая, – сказал я.
Выражение лица Лоррейн мне описать не под силу, и это вполне его описывает.
– Постойте, – сказал Мейнард, подходя к Лоррейн. – Кто вам дал право говорить такое моей невесте? Кто вы вообще такой? – Он обнял ее. А Лоррейн – его.
Мать наконец выбралась из машины.
– Если Лоррейн старая, то что говорить обо мне? – спросила она.
Я посмотрел на всех по очереди и задержал взгляд на Мейнарде.
– Где пастор?
– Все уже в сборе, – сказал он.
– Ну так идем! – бодро сказал я. – Сыграем вам свадьбу.
д. у. гриффит[48]: Мне очень нравится ваша книга.
ричард райт[49]: Спасибо.
Где-то в Голливуде Уэйли Моргенстайн курил сигару, размышляя, есть ли у “Моего изварщения” коммерческий потенциал. Он сидел у бассейна рядом с крупным мужчиной из Нью-Джерси. Тридцать лет назад оба учились в окружном двухгодичном колледже округа Пассейик.
Уэйли улыбнулся и заново раскурил сигару.
– Народ теперь снова ходит в кино. Жаждет зрелищ – и я их ему предоставлю.
– Как насчет партии в шаффлборд?
– Книга, кстати, отличная. Сразу выведет меня в дамки.
– Кто эта блондинка в джакузи?
– Хочу встретиться с автором. Узнать, что за рука это накатала. Ты понимаешь?
– Пойду познакомлюсь.
Стоило войти в дом, как сразу стало понятно: радостное событие, ради которого все собрались, ни у кого особой радости не вызывало. Люди, чья внешность выдавала в них родственников Мейнарда, стояли с постными лицами, на которых было ясно написано: “Зачем, интересно, этой старой деве понадобился наш бедный Мейнард? Ради его скромных сбережений?” Но все же они старались изобразить приветливость – попытка, достойная уважения, несмотря на лицемерие. Их было шестеро: дочь с мужем, три племянницы и невестка. Полный стол еды и работающий телевизор, по которому шла трансляция бейсбольного матча. Зять словно прирос к экрану. Я поинтересовался у него, кто играет, и он сказал, что не знает. Стало понятно, что телевизор был для него лишь способом телепортироваться из окружающей действительности. Я сел рядом и стал наблюдать за матерью. Она вела светскую беседу и, похоже, не испытывала дискомфорта.
– Не поженятся они, – сказал зять.
Я посмотрел на него.
– Не будет свадьбы.
– Почему ты думаешь?
Он указал пальцем на другой конец комнаты.
– Видишь ее? Жена моя. Дочь Мейнарда. Ненавидит Лоррейн. Всю плешь мне ночью своей ненавистью проела.
Я стал наблюдать за дочерью, за тем, как она исподтишка косится на Лоррейн.
– Меня Леон зовут.
– Я Монк. – Мы пожали друг другу руки.
– Ты кем ей приходишься?
– Она у нас работает.
Он посмотрел на меня.
– Домработница.
– Горничная?
– Практически член семьи, – сказал я, стараясь спасти положение. – Она много лет с нами, всю мою жизнь.
– Она с вами, – сказал он, слегка (не так уж и слегка) передразнивая. – Вы богатые, что ли?
– Нет, мы не богатые.
– Я помощник электрика. А ты кто?
– Я писатель. – Выражение лица у Леона стало отсутствующим. – Преподаю в университете. В этом году в академическом отпуске.
– Отдыхаешь. И тебе за это платят?
– Если бы.
– То есть не работаешь – и в порядке. А говоришь, не богатый. Сколько у вас слуг?
– Только Лоррейн.
Леон усмехнулся и уставился в телевизор.
– Ну, и какой свадебный подарок ты приготовил своей служанке?
Этот странный и бестактный вопрос заставил меня задуматься. Что бы мне подарить Лоррейн? В долгу ли я перед ней? В долгу ли моя семья? Откладывала ли она на пенсию? Платила ли налоги?
– Раз уж ты спросил, – сказал я Леону, – я дарю невесте десять тысяч долларов.
Леон посмотрел на меня, потом на экран, потом опять на меня. Встал и пошел на другой конец комнаты к жене, которой, несомненно, рассказал о моем подарке. Жена рассказала племянницам и невестке, судя по виду уже изрядно подвыпившей, и все как-то заметно оживились и расслабились. У меня остался неприятный осадок, но не потому, что семья, в которую уходила от нас Лоррейн, оказалась такой корыстной, и не потому, что не подумал о подарке заранее, – я искренне не понимал, как можно так радоваться каким-то десяти тысячам. Я почувствовал себя тем, кем всю жизнь стремился не быть, – неловким, всюду чужим (как бы ошибочно ни было это восприятие). Взглянув на экран, я увидел, как отбитый бэттером мяч вылетает далеко за ограждение с левой стороны поля. Будь я этим бэттером, Леон наверняка отнесся бы намного спокойнее к тому, что у меня есть деньги, хотя тогда не только по его, а по любым меркам я действительно был бы баснословно богат. Моя вечная проблема: я нигде не был “своим”, хотя мне так всю жизнь этого хотелось. Кто напишет bourgeois[50] без ошибки?
Мать стояла у большого окна и подняла свой бокал. Все последовали ее примеру. Но я увидел, что глаза матери затянула уже знакомая мне устрашающая пелена. Я встал и пошел к ней. Она посмотрела на меня пустыми глазницами и зашипела.
Мой дед был очень умным, но остроумием не блистал. Он это прекрасно понимал и запомнился фразой, смешнее которой в нашей семье никто не произносил. Он сказал: “Раз я говорю, что у меня есть чувство юмора, значит, оно у меня действительно есть”. Мне было десять, когда он это сказал, но уже тогда меня восхитила эта многоуровневая логическая ловушка. Помню, отец чуть по полу от смеха не катался. Дед был не таким строгим, как отец, и относился к Биллу гораздо мягче. Билл был просто убит, когда спустя месяц деда не стало. Ему было уже порядочно далеко за восемьдесят.
Отец был необычно ласков в тот день, особенно с братом. Он усадил нас у себя в кабинете, подсел к Биллу на диван и положил руку ему на колено. Думаю, Билл с Лизой догадывались, зачем он нас собрал, а я – нет. Я не сводил глаз с отца. “Дети, ушел из жизни ваш дед”, – сказал он.
Помню, что я мысленно уцепился за выражение “ушел из жизни”. Представил, как дед куда-то уходит. Лиза заплакала. Лицо Билла стало отсутствующим, пустым; он привалился к отцу, уткнувшись лбом ему в плечо. Больше никогда в их отношениях не возникало подобной близости – без преград, без напряжения. Я не плакал, был еще слишком мал, но понял, что дедушка умер.
В тот вечер за ужином Лоррейн задержалась в столовой и спросила, не хочет ли отец, чтобы она прочитала молитву.
– Еще не хватало, – сказал он. Когда Лоррейн вышла, он посмотрел на мать и на нас. – Папа любил эти строки: “И там вдали рыбак, с огнем / И с острогой, меж слитых сном / И низких влажных скал, идет / И, рыбу пламенем из вод / Воззвав к молитвенной мечте, / Ее сражает в высоте. / Как те блаженны, в ком восторг / Всю память прошлого исторг, / Все сожаления убил, / В ком больше нет ни дум, ни сил, / Чья жизнь – уже дотлевший свет, / Но в ком раскаяния – нет!”[51]
Отец перевел взгляд на дверь, за которой скрылась Лоррейн.
– Я бы не хотел, чтобы горе толкало вас к нелепой вере в какого-то бога. Мы не из тех, кому надо обязательно верить, будто отец отправился в светлый мир. Он часто говорил мне, что не боится тьмы. И я не боюсь. И вы не бойтесь. – Его взгляд остановился на мне.
Не знаю, почему именно в тот момент ему понадобилось высказать свои атеистические взгляды. Может, почувствовал, что почва зашаталась под ногами. Или был раздражен. Или просто решил поделиться тем немногим, что знал о жизни и смерти.
Мать, слишком красноречиво молчавшая с момента, как мы сели за стол, откашлялась и сказала:
– Не переводи стрелки на себя.
На что отец ответил:
– Ты права.
И мы стали есть.
Мать как с цепи сорвалась.
– Кто все эти люди? – выкрикнула она. – Лоррейн, бесстыжая девка, да как ты посмела впустить в дом этих… этих хулиганов?
– Пойдем, мама, – сказал я, пытаясь увести ее в сторону. – Она больна, – шепнул я Мейнарду и остальным.
– Не зря я никогда не доверяла этой девчонке. Только бы денег нахапать.
– Вот, я же говорила, – сказала дочь Мейнарда остальным.
– Как ты смеешь! – сказала Лоррейн дочери Мейнарда. – Курица!
– Я бы попросил, – сказал Леон. – Эта “курица” – моя жена.
– Они все бандиты, – сказала мать. Она вывернулась из моих рук и взобралась на низкий табурет. – Ну-ка все вон из моего дома!
– Ее дом? – сказала одна из племянниц.
– Извините, – сказал я.
Лоррейн заплакала. Хорошо хоть Мейнард бросился ее утешать. Я еще раз извинился, но, когда повернулся к матери, чтобы ее забрать, она засеменила по ковру и юркнула в ванную. Щелкнул замок. Не просто громко, а оглушительно.
Я постучал.
– Мама?
– Кто там?
– Это я, Монкси.
Тишина. Я постучал еще раз.
– Мама!
Тут появился пастор, распахнул дверь и сказал:
– Ну что, начнем наше торжество?
– Мама!
– Я же говорила: голддиггерша.
– Замолчи, ведьма!
– Эта “ведьма” – моя жена.
– Все, пожалуйста, успокойтесь, – сказал Мейнард.
Я услышал, как мать шарит по шкафчикам, и по-настоящему испугался. Навалился плечом на дверь – она поддалась. Мать стояла с наполовину спущенными колготками и, увидев меня, завизжала. Я кое-как натянул на нее одежду, взял на руки и вынес на улицу. Все это время она кричала. У машины начала приходить в себя.
– Мы опоздали? – спросила она.
– Вообще-то все уже кончилось. Хорошо отпраздновали, – сказал я.
В итоге Лоррейн и Мейнард все-таки поженились. Вечером того дня по дороге на медовый месяц в Атлантик-сити Лоррейн заехала забрать вещи и ни слова не сказала матери. Со мной тоже не разговаривала, только бросила:
– Вот она, благодарность.
Я протянул ей конверт и сказал:
– Прости, Лоррейн. Надеюсь, это поможет.
Мейнард удостоил меня слабой, понимающей улыбкой.
Я позвонил Биллу и сказал, что с завтрашнего дня мать будет находиться в доме престарелых. Он сказал, что прилетит. Я сказал, что не стоит, нет необходимости. Он сказал, что все равно прилетит.
– Лучше не надо, – сказал я. – Мне и так нелегко. – В трубке слышалась музыка. Кажется, пластинка Нины Симон. – Все устроено. Я ее отвезу и побуду до конца дня.
– Потом будем навещать ее вместе.