К книге
Дома оставались жёны. Книга перваяVIII
100%
VIII
8

Заехав за Леной, Максим Захарович увидел, что на ней надето только пальто. Молча выслушав ее уверения, что она не замерзнет, он попросил ее сесть в легкие сани, в которые «гусем» были запряжены нетерпеливо рвущиеся лошади, и подкатил к своим воротам. Постучав кнутовищем в окно, он крикнул Фене, чтобы дала тулуп.

— Одевайтесь, — коротко сказал он, когда сестра вынесла большой тяжелый тулуп.

— Но… у меня теплое пальто, — неловко отказывалась Лена.

— Разве можно ехать зимой в одном пальто, — с натянутой улыбкой сказала Феня.

Лена вылезла из саней и накинула на себя громадный тулуп, в котором утонула до самых пяток. Ей показалось, что она вошла в теплый душистый дом, куда совершенно не проникал холодный воздух.

Запахнув полу, которая обвила ее почти вдвое, они откинула высокий воротник и, путаясь в длинных полах, упала в сани. Максим Захарович уложил поплотнее мешок с овсом, подтянул на лошадях сбрую. Устроив все как полагается, он исподлобья любующимся взглядом окинул Лену, подошел к ней, поднял воротник тулупа и, застегнув пуговицу, сказал:

— У нас так ездят. Не форсите — замерзнете.

Потом заботливо прикрыл ей ноги теплым ковриком, подоткнув со всех сторон, чтобы не дуло.

Феня смотрела на эту черноглазую, с пушистыми ресницами и нежным румянцем женщину в белом платке, красиво обрамлявшем ее черные шелковистые волосы, и на душе у нее было неспокойно. «Ох, захороводит его эта черноокая!»

Перед этим она не выдержала и намекнула брату, что «эти молодые да красивые любят только повертеть хвостом, а серьезного от них не жди». Максим нахмурился и долго ходил по комнате. Слова сестры неприятно отозвались у него в душе. Растущее чувство к Лене последнее время наполняло его радостью, к которой еще не примешивалось ничего рассудочного и практического. Ему неудержимо хотелось быть с нею, смотреть в ее чудесные черные глаза, в которых временами вспыхивали веселые шаловливые огоньки. Умиление и нежность охватывали его, когда он видел ее невысокую фигурку в стареньком пальто и чьих-то больших валенках. Хотелось подхватить ее на руки, покачать и сказать что-нибудь смешное, детское и такое же нежное, как говорят детям…

Слова сестры напомнили, что он старше ее на девять лет, что у него двое детей, которым нужна мать, не меньше, чем ему жена и друг. «Она, конечно, заметила, что нравится ему и ей это приятно. Только и всего. Да, брат, Максим — тут есть над чем подумать… Феня, пожалуй, не так уж неправа: эти женщины видят насквозь одна другую».

— Ты не знаешь, отчего Лена рассталась с мужем? — спросил он сестру.

— Это отчего он ее бросил? — не без ехидства переспросила Феня. — Не знаю. Если хочешь, я узнаю…

— Что за глупости! — возмутился он. — Пожалуйста, без этих… бабьих расспросов.

— Как хочешь, — покорно ответила Феня, решив в то же время непременно разузнать эту интимную подробность Лениной жизни.

Радость его, словно птицу, накрыли силком. Он хмуро насупился и молча вышел из комнаты. Феня искоса посмотрела ему вслед. Кажется, ее первый ход был удачным. Она вздохнула. Что же делать? Она так любит брата и вовсе не хочет, чтобы он страдал из-за какой-нибудь вертушки.

Вспомнив разговор с сестрой, Рожнов посмотрел на Лену долгим испытующим взглядом. Лена ничего не заметила. Она вся была радостно взбудоражена и не замечала происходящего вокруг. Она шутила с Феней, не видя, что та, отвечая, каждый раз поджимает губы, скупо отмеряя слова; подтрунивала над Максимом Захаровичем в его длинном, волочащемся по снегу тулупе, восторгалась лошадьми…

Он мрачнел и думал: «Смеется… Забавляется, как дитя… Внове ей все это, вот и радуется…»

Он надел рукавицы, сел впереди на мешок с овсом и взял вожжи.

— Ну, застоялись! — крикнул он на рванувших с места лошадей. От рывка он резко качнулся и тут же выпрямился. Лошади смаху, быстро вынесли их через короткую улицу в степь, и скоро только белое облачко снежной пыли заклубилось на дороге.

Лена отстегнула воротник тулупа и заблестевшими глазами смотрела на снежный простор степи, летящий ей навстречу, на изредка встречающиеся перелески с молоденькими сосенками и березками, старательно укутанными снегом по самую макушку, и на стремительно рвущихся вперед лошадей, выбрасывающих из-под копыт снежную пыль. Бубенчик позвякивал на дуге слабым медным голоском.

Кони мчатся, кони скачут,

Вьется пыль из-под копыт…

Колокольчик однозвучный

Упоительно гремит…

пришло ей в голову. Она наслаждалась ни с чем несравнимым удовольствием езды на санях зимою по беспредельно раскинувшейся степи.

Удобно откинувшись на спинку саней, она утонула в мягком сиденьи из сена, вытянула ноги. Ей было тепло и уютно, как в люльке. Зажмурившись, Лена засмеялась от наслаждения. Не было прошлого, ничего не думалось о будущем, было только настоящее: степь, быстро мчащиеся кони, снежная пыль, оседающая на плечах и выбившихся из-под платка волосах, и впереди огромная неуклюжая фигура в большом тулупе, подергивающая вожжами. Это Максим Захарович? Лене казалось, что если он обернется, она увидит добродушную краснощекую физиономию деда-Мороза с белыми бровями и добрыми свисающими усами.

Медленно и тихо начинает падать редкий снег. Вот он становится гуще, кружится быстрее, наконец, глаза устают от его мелькания.

Лена высвобождает руку из длинного рукава тулупа, снимает варежку и, нагнувшись, отряхивает снег, набившийся в волосы и залепивший платок, но это бесполезно: через некоторое время она опять вся осыпана мягкими, лепящимися хлопьями. Застегнув ворот тулупа и прикрыв глаза, уставшие от мелькания снега, Лена думает и даже не думает, а что-то поет в ней:

«Он заехал за многой… Ах, как хорошо!».

Сани мягко потряхивает, ровной рысью бегут сытые кони, отфыркиваясь и взматывая головами, шуршит снег под полозьями.

Странно, откуда мог пробраться холодок через столько покровов, окутывающих Лену? Сначала становится холодно ногам, потом озноб начинает прокрадываться по руке и плечу. Лена шевелит пальцами в валенках, меняет позу и глубже зарывается в тулуп.

Необъяснимы пути зарождающегося чувства. Разве он сказал ей что-нибудь? Разве она сама подумала что-нибудь определенное? Кто он? Она еще не знает этого. Знает ли он ее? Что он о ней знает? Она еще ничего, ничего не знает… Одно она знает твердо, что если бы сейчас вернулся Виктор и позвал ее, она бы не пошла с ним. Из пепла не родиться новому пламени.

Лена начинает дремать, ей не хочется делать усилий, чтобы додумать до конца тревожащие ее мысли. Ноги ее замерзли и лежат неудобно, но ей лень двигаться. Сколько они уже едут? Час? Полтора? Наверное, скоро будет Гумбейка и она отогреется где-нибудь в избе. Лошади вдруг остановились. Кто-то нерешительно потоптался возле саней, потянуло запахом махорочного дыма.

Лена отбросила громадный воротник тулупа, и посмотрела. Что такое? Где же степь? Где дорога? Куда девалась идущая впереди лошадь?

Сани стояли неподвижно в белом кипящем молоке. Ничего не видно за пеленой густо вихрящегося снега. Максим Захарович, распахнув тулуп, стоял возле саней, раскуривал цыгарку и поглядывал на Лену с озабоченной улыбкой. От его движений снег целыми пластами осыпался с тулупа. Снегом были залеплены шапка и воротник, вместо бровей залегли снежные валики.

— Что случилось? — испуганно спросила Лена.

— Буран… — сказал Максим Захарович, присаживаясь в санях напротив Лены. — Дорогу совсем замело.

Он отшвырнул цыгарку и, посмотрев на часы, сказал:

— Давно бы уже надо быть в Гумбейке… Кажется мы с вами едем на хутора… Сбились, а?

— Как же так? Как же теперь? — привстала Лена, отворачивая лицо от снега, забивающего глаза и рот.

— Я смотрю, давно уже должны до стогов доехать, я их нет… — смущенно говорил Максим Захарович, оттирая платком красное иссеченное снегом лицо. — Вы не замерзли? — взглянул он исподлобья на Лену смеющимся взглядом, как будто говоря: «Что, попалась?»

Ему было досадно, что он сбился с хорошо ему знакомой дороги, очевидно, они едут на Овечий хутор, дав крюку километров двадцать, и нечего думать, чтобы сегодня к вечеру попасть в район.

Он не тревожился, что буран закружит их в степи, кони добрые, дорогу чувствуют, хотя ее совсем сравняло с белым покровом степи.

— Ноги немножко… — сказала смущенно Лена, отворачиваясь от ласкавших ее глаз.

— Пройдитесь немного… Потопайте…

Лена сбросила облепленный снегом тулуп и встала с саней. Держась за оглоблю, она прошла вперед и тут только разглядела переднюю лошадь. Красивый вороной стоял, потряхивая заснеженной гривой, громко отфыркивался и нетерпеливо кивал головой. Лена с тревогой посмотрела вперед в белую, пляшущую муть. Все живое кончалось здесь, у головы лошади, а дальше бесновался буран, хозяйничая в мертвом, необозримом просторе степи. Саней и сидящего на них Максима Захаровича отсюда не было видно. Стоит сделать только несколько шагов в сторону и закружит, захороводит тебя буран. Лена поспешно повернула обратно.

— Ну, нагрелись немного? Вот хорошо… Теперь поедем дальше, — Максим Захарович отряхнул снег с ее тулупа и помог надеть. Уловив беспокойство в ее взгляде, он сказал:

— Засветло должны доехать.

— Куда? — улыбнувшись спросила Лена.

— Эх, Елена Михайловна, куда-нибудь доедем! — беззаботным мальчишеским тоном крикнул он. — А вы закройтесь. Совсем, совсем… И… спите. Вот только есть, наверное, хотите? А?

Он опять заботливо укрыл ковриком ее ноги, потом подтянул сбрую и, ничего не видя впереди, тронул лошадей, вполне полагаясь на их чутье. Уверенный бег лошадей успокоил Лену. Пригревшись под тулупом, укутавшим ее с головой, она опять задремала.

Очнулась она, когда лошади остановились и до нее глухо донеслись голоса. Откинув воротник, Лена опять увидела все тот же сплошной массой вихрящийся снег и ничего более. Максим Захарович с кем-то разговаривал.

Незнакомец сокрушенно причмокивал языком.

— Ай-ай-ай… Такой буран… Твое счастье — кони добры! Заходи в избу, я сам распрягу.

Максим Захарович тут же появился возле саней, будто вынырнув откуда-то снизу, из-под снега. Теперь перед Леной стоял настоящий дед Мороз, весь белый от снега. Такой, как у них в городе под Новый год ставили на площади. Лена поднялась на ноги, встряхнулась и указав длинным рукавом тулупа, в котором совсем спрятана была рука, в направлении голоса, спросила:

— Что это?

— Это? Овечий хутор… Вот мы с вами куда угодили. В гости к башкирам…

Старый пастух Тужигул принял их очень гостеприимно. Буран не унимался и пришлось остаться на ночь. Лену неудержимо клонило в сон. Она сидела на нарах и то, широко раскрыв глаза, смотрела на Тужигула и Максима Захаровича, ведущих длинный разговор о войне, то вдруг стремительно проваливалась в какую-то пропасть, где ее обволакивала глубокая, сладкая тишина.

— Вам хочется спать?

Лена как можно шире раскрывала глаза, не мигая смотрела на лицо Максима Захаровича, обращенное к ней.

— Нет, ничего…

Долго готовили ужин. Металась по избе молодая, красивая башкирка. Лена смотрела на башкирку и удивлялась, как это она делает все так бесшумно. Потом опять переводила глаза на Рожнова и ей казалось, что она знает его уже очень давно: знает это умное лицо с уверенными, ясными глазами, эту волнистую прядь волос, падающих на лоб, знает, как он зажигает спичку и долго держит ее, пока огонь не подберется к самым пальцам… И ей доставляет удовольствие следить за каждым его движением.

Веки Лены смежались, и опять она проваливалась и глухую, мягкую пропасть. В одно из этих кратких мгновений она совсем ясно увидела Виктора. Он вошел в избу, отряхнул залепивший его снег, потопал валенками и сказал:

— Буран. Куда ты поедешь? Посмотри, какой я сварил хороший суп.

— Он знает дорогу! — закричала Лена с возмущением, с непонятной обидой. — Он знает дорогу! — и испуганно открыла глаза.

Перед нею стояла молодая башкирка и, ласково кивая головою, говорила:

— Суп сварился. Поешь супу.

Лена поблагодарила ее, перевела взгляд на Рожнова и сейчас же встретилась с его заботливым взглядом. Ей стало так легко и хорошо, как будто здесь, в этой избе, переделенной пополам нарами, с горой цветистых подушек на них, с закопченным очагом посредине, был самый лучший уголок в мире.

В райисполкоме Лена узнала, что ее вызвали для того, чтобы предложить работу заведующего плановым отделом райпотребсоюза. В районе обосновалось много эвакуированных. Лена познакомилась с двумя сестрами из Краснодара, работавшими в райисполкоме. Они стали горячо убеждать ее переехать в район.

Младшая из сестер, смешливая, кокетливая брюнетка с двумя большими косами, закинутыми на спину, прямо сказала Лене, что работать сейчас в райпотребсоюзе — «не нужно желать ничего лучшего на сегодняшний день». Уж, конечно, она будет сыта и одета… Как она может работать в колхозе? Такая интересная женщина и сидит в глухой деревне в колхозе, когда здесь в районе все же есть общество, клуб, кино.

По томному взгляду, который она бросила на проходящего мимо мужчину, сразу можно было понять, что она подразумевает под «обществом».

Лена подумала немного, отыскивая в себе свое прежнее желание работать в учреждении, вспомнила свою работу в колхозе, который стал ей уже близок со всеми ежедневными заботами об урожае, о нехватке людей, о всходах озимых… На днях они должны были отправить последний обоз с хлебом. Она вместе со всеми вынесла напряженную борьбу за уборку урожая. Не один мешок добротной, чистой пшеницы перевеян и перебран ее руками, просмотрен ее требовательными глазами… Она хочет посмотреть, как тронется в путь этот последний обоз, посылаемый «нашим» колхозом… Подумала о читках в избе-читальне, проводимых ею с молодежью, и о том, как Васька Додонов читал Маяковского… Нет, ей совсем не хотелось уезжать из Михайловского!

Она вышла из райисполкома на площадь и нерешительно посмотрела на красное кирпичное здание райпотребсоюза, стоявшее напротив. Нужно ли ей туда за ходить? Она твердо решила, что не останется в районе. Все же нужно зайти, хотя бы из вежливости. В райисполкоме ее попросили зайти туда и известить о своем отказе.

Председатель райпотребсоюза, юркий длинноносый человек, как только узнал ее фамилию, суетливо, усадил на стул и не дал возможности выговорить ни одного слова:

— Вот и чудесно! Чудесно, что вы приехали… Работа по вашей специальности. Нам тут без плановика прямо зарез. Да и вам подойдет: в колхозе, небось, совсем заскучали? Да оно и понятно, вы человек, так сказать, городской… Еще и в глушь какую забрались — в Михайловское! А условия у нас неплохие… Семьсот граммов хлеба, продукты по первой категории, семьсот рублей зарплаты… Вы ведь одинокая?

— Да… я одинокая… Я хотела вам сказать…

— Из промтоваров вы здесь тоже можете получить кое-что. Вы, конечно, нуждаетесь в обуви там, в пальто платье…

— Да конечно… Но я хочу сказать…

— Ну-с, я думаю, что вам это подойдет. Вы могли бы прямо сейчас остаться, а потом съездите за вещами…

— Нет. Мне это не подойдет, — решительно сказала Лена, поднимаясь со стула. — Я зашла вам сказать, чтобы вы на меня не рассчитывали. И вы меня извините, но меня ждут… — Она кивнула головой настойчивому председателю и поспешно, так что даже зацепилась за стул, вышла из кабинета.

Она быстро пересекла площадь, направляясь к улице где они остановились с Максимом Захаровичем на квартире заведующего райзо.

Ее не покидало ожидание чего-то радостного и значительного, того, что должно было произойти скоро, может быть, сейчас, когда она вернется на квартиру. Всю дорогу им не удалось поговорить друг с другом. Буран, ночевка у башкир, дела, которыми занят в районе Максим Захарович… Сейчас они должны ехать обратно, он уже, наверное, ждет ее. Лена взволнованно ускорила шаг, ей представилось, что ее, чего доброго, могут вернуть и все-таки оставить здесь, в районе. Теплая волна прихлынула ей к сердцу, щеки раскраснелись, она бежала, слегка задыхаясь, не глядя по сторонам, будто боялась, что ее догонят и отнимут что-то самое дорогое, без чего потом нельзя будет жить. Вот она и еще причина — «моя дорогая причина», — подумала с нежностью Лена. — «В длинном неуклюжем тулупе, с глазами, которые требовательно и заботливо смотрит исподлобья», — из-за которой она не может тут остаться.

Максим Захарович действительно ее ожидал. Он был один, хозяйка ушла в магазин. Он сам присмотрел за самоваром, втащил его в комнату, когда тот закипел, разложил на столе еду и нарезал хлеб.

Он ходил по комнате, чуть сутулясь и изредка в волнении загребал пятерней свои густые, кудрявые волосы. Комната казалась маленькой для него, большого и широкоплечего. Он пробовал думать о разговоре с председателем райисполкома Мамонтовым, о коротком сроке, который установили для ремонта тракторов, о зимней переподготовке трактористов, но мысли эти все время перебивались вопросом: «Согласится она принять эту работу?». Он отвечал на этот вопрос скорее утвердительно. Конечно, что ей терять в Михайловском?

Максим Захарович принадлежал к такой категории людей, которые не умеют хитрить ни с собою, ни с другими. Говорил он всегда то, что чувствовал и был не мастер на словесную игру. Той же мерой мерял и других. Иногда это мешало ему разобраться в людях. Особенно часто ставили его в тупик женщины. Он скоро понял, что его чувство к Лене серьезно, поэтому, не умея по своей натуре мириться со всякой неопределенностью, решил сказать об этом и услышать ее ответ.

Когда Лена, запыхавшись, вошла в комнату, он остановился и, ероша волосы, тревожно посмотрел на нее.

Она взглянула на его напряженную, застывшую в ожидании фигуру, и сумасшедшая радость вдруг пробудила в ней шаловливость и кокетство, которые иногда овладевали ею. Ей пришло в голову сказать, что она остается здесь работать и посмотреть, как будет он реагировать. «Тут уж он скажет, что меня любит. Обязательно скажет!»

Закусив на губах трепещущую усмешку, она разделась и, садясь к столу, спросила:

— Мы сейчас едем?

Он все еще стоял посреди комнаты и молча смотрел на нее.

— Отбоярились? — спросил он отрывисто, не отвечая на ее вопрос.

Лена покатала по столу хлебный шарик и сказала, сдерживая усмешку и наблюдая за ним из-под полуопущенных ресниц:

— Нет, почему же? Работа по моей специальности…

— А! — коротко и сухо сказал Рожнов. Прошелся угловато по комнате, остановился возле окна, заложил руки за спину. Постоял так некоторое время, потом оторвал полоску бумаги, вынул махорку, свернул папиросу и сунул ее в карман френча.

Лена, испуганная его коротким «А!», с замиранием сердца посмотрела на него.

«Проклятый язык! Вечно скажет не то, что надо». Нет, нет, он не собирался ее просить, чтобы она осталась в Михайловском и говорить с нею о своей любви. Он стоял и мрачно смотрел в ее сторону. Лена растерянно, насилуя себя, рассмеялась и торопливо сказала:

— Я шучу, конечно… Я сразу же отказалась. Я так привыкла к Михайловскому, к работе в колхозе, что у меня пропало всякое желание возиться с этими ведомостями, бумагами… Право не знаю, как я опять вернусь в контору, когда освободят наш город.

Бедная Лена! Стремясь все поправить, она сделала новую оплошность, еще горшую. Она не всегда прислушивалась к тому, что говорила, думая, что слова легко можно поправить другими словами.

Он услышал только последнюю фразу: «опять вернусь в контору в наш город… наш город…»

По тому, как эта фраза непроизвольно вырвалась у Лены, он сразу поверил в нее, почувствовал, как странно было его предположение, что она останется здесь с ним, в Михайловском. Просто смешно, как ему могло прийти в голову, что она заинтересуется его особой, да еще посадит себе на шею парочку чужих ребят. Максим Захарович посмотрел на нее тяжелым взглядом и что-то чужое и неприязненное отразилось в нем, так что Лена, совсем смешавшись, побледнела и замолчала.

Молчание становилось невыносимым.

Тогда Рожнов возобновил свою прогулку по комнате и обычным голосом попросил ее пить чай, так как им предстоит длинная дорога и вряд ли где-нибудь они смогут остановиться перекусить. Лена сухо отказалась, сказав что она не голодна. Но он подошел к столу, сел и налил два стакана чаю.

— Нет, уж вы обязательно покушайте, а то скажут, что я заморил вас голодом… — криво усмехнувшись, пошутил он.

Они выпили по стакану чая, разговаривая о предстоящей дороге. За столом сидели чужие люди.

— Что же, будем запрягать? — встал из-за стола Рожнов.

— Будем запрягать… — эхом отозвалась Лена и с ужасом посмотрела ему вслед.

— Что я ему сказала? Боже, что я ему сказала? — мучительно вспоминая, прошептала она побледневшими губами.

Ранним утром вся деревня была наполнена пением полозьев. От амбаров одни за другими отъезжали сани, тяжело нагруженные мешками с пшеницей, выстраивались в шеренгу на главной улице. Громко перекликались возчики, бранился с кем-то завхоз Иван, звонкий девичий смех доносился из группы, собравшейся возле конторы колхоза, кого-то «распекал» Егор Васильевич, метавшийся вдоль обоза. Он был в новом черном пальто с каракулевым воротником, в теплой меховой шапке и валенках с блестящими галошами. Наушники шапки молодцевато распахнуты, как у мальчишки.

Девушки подталкивали друг друга локтями, фыркали, глядя на разодевшегося председателя сельсовета, которого привыкли видеть в поношенном тулупишке и неизменном сером картузе. Утренний мороз набрасывался на людей, от дыхания пар валил клубами и тотчас же оседал мохнатым инеем на ресницах, бровях, усах. В воздухе порхали едва различимые блестящие иголочки, которые вдруг вспыхнули крошечными, разноцветными огоньками, как только брызнули солнечные лучи.

Возле одних саней Вешнев увидел Настю, племянницу. Она отчаянно топала ногами и растирала варежкой нос.

— Ты что? — спросил Егор Васильевич, останавливаясь возле нее. — С обозом?

— Ага! Вот мои сани. Замерзла, страсть! Не знаю, как и доеду, — ответила Настя.

— Иди домой, — приказал Егор Васильевич. «Чего она в самом деле?», — подумал он о Матрене. «Девка никогда еще так далеко не ездила. Замерзнет». — Иди, иди. Сейчас другого назначим, — повторил он.

Но Настя не пошла. Она отрицательно покачала головой, продолжая притоптывать ногами.

— Нельзя. Надо Матрену Ильиничну спросить. Да и чего? Я поеду. Едут же другие девушки.

— Ну, как хочешь, — рассердился Вешнев, отходя от нее.

Матрена стояла возле амбара, окруженная девушками и подростками-возчиками, и напутствовала их в дорогу.

— Харчей побольше берите. Может, случится задержаться. Там ведь так: чуть не по норме влажность — придется пересушивать. Ну, я думаю, у нас влажность нормальная.

Она услыхала громкие препирательства в амбаре и зашла туда.

— Эту пшеницу не велела Матрена Ильинична грузить. Она не по кондиции, — горячился кладовщик.

— Чего это не по кондиции? Выдумывают! Давай, грузи. Этот амбар нужно начисто освободить. Сюда будем семенную пшеницу засыпать, — настаивал Вешнев.

— Не буду я грузить. Не велела бригадирша, — упрямо сказал кладовщик.

Матрена, нахмурившись, подошла к спорящим.

— Что ты все беспокоишь себя, Егор Васильевич? — холодно сказала она. — Сделаем все, как надо. Не маленькие. — И тут же, не взглянув на Вешнева, отдала несколько распоряжений кладовщику.

— А? А? — переспросил Вешнев, пытаясь взглянуть в лицо Матрены, но она стояла к нему спиной, разговаривая с кладовщиком. Егор Васильевич прокашлялся, потрогал шапку и зашагал к выходу.

— Стало быть так… — бормотал он. — А? Не маленькие…

— Егор Васильич! — окликнула его Матрена.

В ее голосе была такая звенящая твердость, что он сразу остановился и вопросительно посмотрел на нее.

— Сделай милость. Там увидишь Чичёрину — скажи, что я велела взять новые брезенты, а старые пусть снимут. Худые они.

— А? Брезенты? Ну да… да… ладно.

Он торопливо вышел, устремив недоумевающий взгляд на свой новенькие, блестящие галоши.

Александра и Лена снаряжали Женю. Она тоже ехала с обозом. Никто, в том числе и Матрена, не могли заставить ее отказаться от этой трудной поездки. Женя стояла посреди комнаты, втрое увеличенная в объеме от неимоверного количества одежды, которую Александра и Лена заставили ее надеть.

— Вы сумасшедшие, — бормотала она, не в силах пошевельнуть рукою, — как же я буду двигаться? Я сниму хотя бы этот свитер.

— Не выдумывай! — прикрикнула Александра, — шестьдесят километров ехать в такой морозище.

— Может быть, наденешь еще мою теплую кофточку? — спросила Лена. Женя только возмущенно посмотрела на нее.

Луша не чувствовала мороза. Тепло, которое излучалось в ее душе, охраняло от самой лютой стужи. Два горячих источника били у нее внутри: любовь к Григорию и радость за родной колхоз, который сегодня торжественно отправлял государству последний обоз с хлебом. Луша прикладывала ладони к горящим щекам, счастливо смеялась.

— Ох, жарко!

Пуховая шаль сбилась у нее совсем на затылок, прялка блестящих каштановых волос упала на лоб.

Она устанавливала на передних санях красный флажок, отходила в сторону, смотрела — красиво ли? — опять поправляла, чтобы был на виду.

— Батюшки! Такой морозище, а ей жарко, — недоумевали девушки.

— Ну, какой же это мороз? — переливчато смеялась Луша.

Наконец, все собрались. Возле конторы колхоза, кроме возчиков, отправляющихся с обозом, толпилось много народа, шумели ребятишки.

Мошков, выйдя из конторы, чтобы отдать последние распоряжения, почувствовал, что нужно людям что-то оказать, Он остановился на ступеньке крыльца, оглядел собравшихся и громко сказал, словно вслух поделился своими мыслями:

— Отправляем, значит, последний обоз, товарищи колхозники! Задержались маленько, но долг свой перед государством выполним сполна. Тяжело пришлось поработать, нет слов, — особенно женщины старались — спасибо им! Но все мы знаем, что сейчас всякие трудности мы должны перебороть, чтобы Родине нашей всей силой помочь прогнать навалившегося врага. И дадим себе такое слово: весной посеять еще больше, убрать лучше и с государством рассчитаться раньше! Вот так я думаю. Ну, а теперь трогай! Музыки нет, а то в самый бы момент наших возчиков маршем проводить.

Собравшиеся колхозники, одобрительно встретили слова Мошкова, никто не удивился, что он обратился к людям несколько торжественно, потому что у каждого на душе тоже была эта торжественность.

— Мытинские тоже сегодня обоз отправляют, — сказал за спиной Мошкова голос. Мошков обернулся и увидел незаметно подошедшего Рожнова.

— Но-о? — тревожно удивился Мошков и заторопил с отправкой обоза.

— По саня-ям, девушки! — звонко крикнула Луша и побежала к первым саням, где ярко алел флажок.

Возчики уселись на мешки с пшеницей: девушки — неподвижными, толстыми тумбами, до глаз укутанные платками, парнишки — в тулупах нараспашку, со смелыми озорными глазами, с лихим присвистом. Тронулись. Завизжал, заскрипел, запел снег под полозьями. Медленно выполз обоз с главной улицы, завернул в переулок, и скоро первые трое саней показались на широкой снежной до роге в открытой степи. Еще немного — и на фоне беспредельного белого пространства четко стал виден весь караван. Он быстро скользил, то растягиваясь в ровную цепочку, то разрываясь на отдельные куски, и тогда кто-нибудь из наблюдавших говорил: «Варюшка отстала? Или: «Сенька нагоняет».

Когда последние, сани скрылись за холмом, кто-то сказал: — Ну, вот и хорошо! — И все почувствовали, что действительно хорошо: радостно сознание выполненного долга.

Поздний вечер. А может быть, и на ночь уже перевалило? Кто его знает… Темно почти во всех окошках. Спят люди. После лунных ночей настали темные и непроглядные. Тянется и тянется длинная декабрьская ночь. Густая темень поглотила деревню. Будто и деревни нет совсем, только кое-где повисли в черной пустоте светящиеся окошки. Вот одно такое светится в избе у Андрохиной. Приспустила Матрена лампу, расправила на столе смятый листок — мужнино письмо, подперла щеку рукой и шепчет, перечитывает уже в который раз. В горнице тихо, все спят. Шурка на печи посапывает, ворочается и иногда смеется булькающим сонным смехом.

На дворе крепчает мороз, и все больше и больше просачивается холод в натопленную избу. Подтаявшее за день окошко обрастает белым мохом… Матрена не чувствует холода, так ушла она вся в письмо и мысленный разговор с Петром. Медленно шевелит она губами, вчитываясь в каждое слово.

«…А все ж чудно мне, как это ты за бригадира. Только что правда у вас одни бабы и, стало быть, над ними и бабский бригадир должон быть… Только раз уж стала, то не сомневайся и держись крепко…»

Еще как чудно! Сама только-только привыкать стала Матрена, скупо усмехаясь, вглядывается в строчки письма и видит за ними добродушную улыбку Петра.

И уж, наверно, похвалился перед товарищами: «Баба моя — бригадиром!» — как, бывало, хвалился перед гостями: «Пирог-то, а? Мастерица!»

До войны Петр работал заведующим фермой, и Матрена сердилась иногда, что с ним никак нельзя завести домашний разговор — вечно он в хлопотах о своей ферме.

— Нам бы полы покрасить, Петя? Все красят, а мы…

— Покрасим! — бодро обещал он. — Почему же не покрасить? — Обнимал ее за плечи и уже спешил куда-то со своей мыслью — никак не о полах… Хоть сердись, хоть смейся. Матрена тоже работала в колхозе, но мысли ее всегда были о доме: нужно было собрать яиц и выменять их на гусиные, гусыню попросить у старухи Авдотьи; набрать сатину и выстегать одеяло… Мысли о колхозной работе обрывались вместе с последним ударом сапки в конце рабочего дня, а свои, домашние, всегда были тут, и было ей странно, как это Петр так мало думает о доме.

Теперь она поняла постоянную заботу Петра. Мысли о работе тянулись за ней в избу и часто приходилось додумывать их, уже лежа в постели.

«Завтра, должно, закончим протравку пшеницы и можно будет звено Ефросиньи послать возить сено… Не забыли ли мерина сводить к ветфельшеру?..»

А утром замечала, что картошка в подполье вся утыкана толстыми, белыми ростками, ахала и тут же давала себе слово на другой день перебрать. И опять забывала.

Теперь ее домашнее хозяйство поместилось где-то в хвосте большого бригадного хозяйства. Со дня на день собиралась она привезти дров и, наконец, однажды утром побежала к соседке за парой поленьев, так как нечем было растопить печку.

«…А что ты спрашивала, как лучше бороновать, то это, какая земля, а всего лучше волокушей или гвоздевкой без бороны…»

Вот и я толковала Мошкову, что лучше, мол, волокушей…

«…За того немца что я тебе писал, вышла мне благодарность, потому как он оказался важным офицером и документы при нем важные были…»

«…Мотя, я все думаю об тебе, как тебе тяжело самой и всякую мужскую работу, все сполняешь сама…»

«…а ночь придет и обнять некому, пожалеть…»

Матрена улыбается смущенно и ласково и дальше уже читает, укоризненно и любовно покачивая головой. «И ведь чего пишет!.. Ровно молоденький…»

Ах Петя, Петя! Она вздыхает и вся как-то оседает, безвольно уронив руки на стол, и сидит так долго, уставив глаза а одну точку. Любит она Петра, ох, любит… Да и он… Что говорить! Крепкая любовь связала их, настоящая. Ну, а в молодости почудили… Вспомнить — так и смех, и горе. Оба упрямые да недоверчивые. А глаза молодые — глупые, ревнивые, муху увидят — с вола покажется. Так чуть и не разминулись, любя друг друга. Бывало, еще люди подшутят, особенно молодежь. Одна такая шутка на два года их развела.

Шел Петр вечером домой, а девки сговорились, подослали одну, самую бойкую, Верочку. Та вперед его забежала да будто вдруг плохо ей стало, покачнулась, охнула и стала на землю валиться. Петр тут же подскочил, обнял ее, в лицо заглянул, а та прижалась к нему и голову на плечо положила. Так и пошли они. Подруги стоят поодаль, смехом давятся, высмотрели уж заранее, что Матрена в улицу заворачивает. Она вышла, глянула только, выпрямилась вся, будто изнутри ее что-то толкнуло и, не сбившись даже с шагу, прошла мимо с деревянным, незнакомым лицом.

Через некоторое время пришел Петр, стукнул в окошко, позвал. Не ответила и на окошко не оглянулась даже. На улице остановил — прошла мимо. Посмотрел Петр на ее лицо чужое, неприветливое, и решил по-своему: «Невелика твоя любовь, если столько времени отворачиваешься из-за нивесть какого пустяка». И сам отвернулся. Сгоряча ушел в другой колхоз.

Так и прожили они два года врозь, ни он ей, ни она ему никакой весточки не подавали. Матрена, ждала, может, кто из ручьевских хоть привет передаст от Петра. Никто не передал. Петр того же ждал из Михайловского. Не дождался. Месяц прошел — вечностью показался. А оба — ни с места. Другой минул, третий на исходе… Надо же было сойтись таким характерам!

Потом уже признавались, что не гордость вязала, а страх: «Ну, как закрылось навсегда сердце другого?»

— Да мне бы только шепнул кто, что любишь попрежнему, бегом бы прибежал! — говорил Петр.

А кому шепнуть, когда Матрена никому своих дум не поверила. И Петр такой же. С товарищами и пошутит, и о жизни поговорит, а о Матрене — ни слова. Дорого дались им эти два года. Матрена похудела и смех потеряла. Как ушел Петр, во всем Михайловском не осталось уголочка, где бы можно было легко, без боли дышать.

Встретились они, — и сейчас сердце падает, как вспомнишь, — весной, когда Петр пришел-таки в деревню проведать тяжело больного отца.

Смеркалось, когда Матрена вышла к речке встретить корову с пастбища. Только перегнала она корову через мостик и словно в сердце ее толкнуло — подняла глаза, а на берегу стоит Петр. Худой такой, строгий, в незнакомой одежде. Показалось ей тогда, будто на корову прикрикнула и прутом махнула, а на самом деле даже рта не раскрыла и прут выронила. Одно только в голове было «Уйти сейчас — так это уж насовсем…»

Побледнела она вся, и Петр побледнел. Ступил к ней пару шагов да так, словно земля его притягивала. Повел рукой в сторону и сказал: «Корова-то…» «Ушла» — хотел сказать и замолчал, глядя ей в лицо.

Видно на лице у нее была написана вся любовь и мука ее, так что и спрашивать было нечего, потому что об шагнул к ней и только глухо вскричал: «Мотя!» — и прижал к себе, целуя…

Керосин в лампе почти выгорел. Фитиль пустил красноватый чадный рог. Снятся Шурке предутренние сны. Дышит холодом замерзшее окошко, а за ним ветер посвистывает, подвывает, видно к утру буран разыграется.

Матрена потирает руки, поеживается и судорожно зевает. А ночь все тянется и тянется. Длинная декабрьская ночь. Сон уже отогнало. Задумчиво смотрит Матрена перед собой, сворачивая письмо в слежавшийся треугольник.

— Может, и он там где-нибудь в землянке или окопе о ней думает и тоже не спит? Может, после боя? А может, вот сейчас как раз к бою готовится. Ах, Петя, Петя… Валенки, небось, износились, портянки мокрые… где там высушить? Борода, небось, отросла? — усмехается Матрена и ей так хочется провести рукой по колючей, щетинистой щеке…

Вздохнув, она встает, становится на лавку и шарит на полочке в углу. Она достает маленькую шкатулку и бережно прячет туда письмо. Потом берет чистый лист бумаги, карандаш и садится опять за стол.

Мигающий огонь лампы освещает неровным светом ее лицо. Матрена за последнее время сильно исхудала, глубже запали глаза и резко прочертились морщинки в углах губ. Неустанный труд, пережитая мучительная неуверенность в себе, бессонные ночи и заботы оставили свой след на лице. Что-то новое появилось в нем. Более строгими и знающими стали ее глаза, губы сжимались чуть-чуть властно и уверенно, что-то ушло из этого лица, от той домашней Матрены, мужней жены, и прибавилось нечто от другой, новой Матрены, озабоченной государственными делами.

Слегка нахмурив свои прямые, широкие брови и покусав кончик карандаша, она начинает писать.

«Родной мой, желанный Петя!»

И задумывается. Так много нужно написать! Во-первых, нужно написать, что в среду они отправили последний обоз с хлебом и сдали еще сверх плана 570 центнеров… Потом надо написать, как они бились, пока тут все наладили. Нет, это не надо. Написать, что она заменила Дарью? Что теперь колхозники уже слушают ее и выполняют все ее распоряжения? Написать, что она очень устает и от простуды у нее так ломит ноги и руки, что никак не уснешь? Написать, что лошади были все время заняты и теперь многие сидят без дров в холодных избах? У старухи Сычевой погиб на войне сын.

Обдумав все это, Матрена качает головой и, старательно выводя буквы, берется за письмо.

Она начинает писать, как они провожали в дорогу последний обоз с хлебом, как для этого собрали всех лошадей, какие только есть в деревне, всех волов, так что осталась одна хворая кобыла «Зорька», та, что принесла, если помнит Петр, такого смешного, смугластого лошонка… А всего выехало сорок саней, так что такого обоза они еще никогда не посылали…

Исписав густо две странички, — все об обозе и о своей работе в бригаде, — Матрена приписывает:

«Петя! Я живу хорошо, на здоровье не жалуюсь. Работа, нельзя сказать, чтобы тяжелая, так что ты не думай…

А встретишь Степана али Михайлу, али Андрея Пахомыча, то и им скажи, что жены ихние живут справно и все здоровы с ребятишками. И вы за нас не думайте, мы выдюжим…»

Конец первой книги.

Предыдущая главаГлава 8 из 8К книге