К книге
Снежные дни сквозь годаЯзыки
46%
Языки
28

Вручение золотой медали проходило в Новом замке – королевской резиденции восемнадцатого века, в которой подписали документ о последнем разделе Речи Посполитой. Восковые печати и соединяющая их шелковая лента напоминают гербарий: кажется, что между страницами кто-то вложил причудливое нездешнее растение.

Я пишу речь на вырванных из тетрадки листах. Переписываю начисто и отношу Елене – она прочтет текст, а потом передаст листки в районный отдел образования, чтобы они тоже взглянули.

Замок, в который я иду, тщательно расчесав волосы, в новом платье, на самом деле не тот, где перестала существовать Речь Посполитая, – прежнее здание было разрушено в войну, а это построили на его месте в 1952-м для областного комитета КПСС. На тонком стальном шпиле все еще сияет звезда. Ее видно даже с другого берега реки.

В прежнем, барочном, замке Станислав Август Понятовский, последний король, жил в торжественном и пышном заключении. Во время прогулок за Понятовским следовал конвой, присланный Екатериной. Генерал Илья Безбородко завел специальный дневник, в котором писал только о Станиславе Августе. Новозамковая жизнь продлилась всего четыре года – потом Екатерина умерла, и ее преемник Павел велел Понятовскому ехать в Петербург. Замок был нужен для казарм и военного госпиталя. Еще через год Понятовский умер.

Я мысленно перечисляю языки и диалекты, на которых говорили поколения моей семьи. У моей матери были уроки русского, но обучение велось на беларусском, поэтому для нее, школьницы, русский язык существовал как нечто умозрительное, теоретическое – как, например, математика и химия. Меня она воспитывала уже на русском – мать перешла на него после поступления в университет в Минске. Мои уроки русского существовали внутри его повседневного применения, поэтому были совершенствованием не абстрактных знаний, а меня самой – моих речи, мышления и письма.

Когда меня спрашивают, почему я мало пишу на беларусском, я ощущаю панику. Мой ответ не героический – работаю с тем, что знаю лучше, с чем мне в силу этого знания легче. Мне становится стыдно, что я выбираю простоту. Книги, которые поражали мое детское воображение, учили иному. Это были советские хрестоматии с их однозначной моралью, строгой, нечеловеческой непреклонностью. Советский Союз и его русскоязычные пионерские хрестоматии – не союзники беларусскому языку, но именно они делают меня уязвимее для упреков на его счет.

Мои бабушки и дедушки говорили на беларусском. Не на его литературном варианте, где за одним предметом закреплено одно всеобщее слово – они пользовались тем естественным деревенским языком, который свободно менялся внутри небольших сообществ, различался от места к месту. Бабушка и дед говорили одним способом, бабушкины сестры, жившие в Кобрине, – другим. Они понимали друг друга, но пользовались разными словами. Глядзець, говорила бабушка. Дывiтися, говорила ее сестра. Их глаза отзывались на эти глаголы одинаково.

Антона Луцкевича, который вычитывал Серафимины переводы, арестовали в 1939-м. За неделю до этого он держал речь о том, что переход Западной Беларуси в состав Советского Союза сделает беларусов свободными. Ранее его несколько раз задерживали польские власти за то, что сочли симпатизированием СССР. Самой Серафиме, сестре Елениной бабки, дали пять лет лагерей.

Я пытаюсь прочесать историю гребнем слов, но она не поддается – спутанная, с всколоченной, как у дикого зверя, шерстью, история ломает зубцы моего инструмента. Так история отрицает мою систему упорядочивания. У Елены была своя система, свой способ описания мира и прошлого. Еленин гребень легко и гладко ходил по ее аккуратным прядям, но выдергивал волосы бабкиной сестре Серафиме, выдирал клоки из моей бабушки и прабабки, из моей матери и меня самой. Ее гребень царапал. Он был наточен, словно старая цирюльникова бритва, и легко отсекал то, что не ложилось в заранее приготовленную форму. Он был горяч, как щипцы для завивки. Возможно, это заложено в самой природе гребня. Возможно, я не должна больше искать подходящий – нужно просто предъявить все клубки, спутанности и колтуны, дать место непарадной, пропитанной слезами и потом путанице.

Один из снимков, находящихся в гродненском архиве, называется так: старший надзиратель Гродненского зоопарка Жеромский и его жена с молодым львом, выращенным в их доме, г. Гродно, 1938 г. Я так и эдак верчу слова «старший надзиратель». Почему в зоопарке обратились к терминологии тюрем? Вряд ли сотрудники думали, что занимаются неблаговидным жестоким делом. Тогда почему должность назвали именно так? Вероятно, никто не посчитал эту метафору проблемной. Некоторым людям положены надзиратели – и, разумеется, они нужны всем зверям.

Лев, запертый в тесной клетке без единого деревца, досадливо дергает хвостом. Он закрывает глаза, чтобы мельтешащие рядом люди исчезли. Льва клонит в сон. Его дыхание замедляется и выравнивается. Льву снится темно-бордовый ковер, шуршащее фиолетовое платье и песочного цвета брюки со стрелками. Он не знает о саванне. Он выращен надзирателем.

Предыдущая главаГлава 28 из 61Следующая глава