К книге
Снежные дни сквозь годаКвартира
31%
Квартира
19

Мы с В. решили купить свежий чеснок. В деревнях на обочинах дорог часто можно найти табуретку с выставленными на ней овощами и ягодами – так идет торговля с теми, кто проезжает мимо. Мы сели на велосипеды и поехали в сторону фермы. Табуретки не встречались. Я предложила ехать дальше, в соседнюю деревню. В. согласилась. В Прудище табуретки были – с крупным чесноком, ровной розоватой картошечкой, сливочно-зелеными кабачками и плотными связками яблок. В. предложила пойти к той, рядом с которой лежал рыжий кот. Нас сразу заметила хозяйка – пожилая зеленоглазая женщина в хустке, хлопковых штанах и синей плотной жилетке. В. попросила две головки чеснока, а еще огурцов, помидоров и зелени для салата. Женщина ушла в огород. Когда мы забрали покупки и отъехали, В. сказала: «А ведь невозможно будет так любить деревню в какой-нибудь другой стране». Я согласилась. В., немного помолчав, добавила: «Но там будет что-то другое». Я ничего не ответила. Конечно, В. была права, но никто из нас не знал, что с этим делать.

На обратном пути В. рассказывает про хутор, на котором вырос ее отец. Она никогда не видела этот дом и не бывала в нем. Папино детство, о котором он рассказывал с нежной тоской, не связывалось для нее ни с какими определенными пейзажами, интерьерами и вещами. То, из чего складывался опыт, отсутствовало, поэтому суть историй ускользала. В. сказала, что хотела бы побывать на хуторе. Сейчас он стоит заброшенным, и отец поговаривает о том, чтобы туда съездить.

Я ответила, что, кажется, в Беларуси у многих так. Деревня моего детства, например, по отношению к семейной истории была случайным местом – бабушка и дедушка оказались там из-за дедова распределения в местную школу. И он, и она родились далеко от Озерницы, там не было ни членов семьи, ни друзей детства, ни памяти – только работа и дом, выделенный сельсоветом. Спустя несколько десятилетий они сроднились с деревней, но я думаю: а начал ли бы дед пить, если бы жил среди своих людей в привычном ему месте? Была ли бы бабушка такой неприветливой и сердитой, если бы ее окружали с детства знакомые лица, деревья и дома? Они не мечтали о белом листе, не хотели начать свою жизнь заново там, где их никто не знает, – это была вынужденная траектория, определенная на заседании института физкультуры, который окончил дед. Они не стали сопротивляться – и позже, когда стало можно уехать, остались. Дед проработал в озерницкой средней школе большую часть жизни. Потом стал работать на ферме. Бабушка была буфетчицей, продавщицей, потом дояркой. Дом, выделенный сельсоветом, перестал быть казенным: он оброс их сокровищами и мусором, пропитался запахами и грязью. В детстве мне сложно было представить, что когда-то этот дом был пустым и чистым, ничьим. Каждый тяжелый шкаф, каждый расхлябанный диван и скрипучая кровать закрепили за собой свое мрачное место, вышитые бабушкой рушники, салфетки и подушки расположились прекрасными пестрыми пятнами – и это было незыблемым.

После разговора с В. я натыкаюсь на исследование о влиянии переездов на ментальное состояние. Ученые обнаружили связь риска депрессии с неблагополучием района, в котором прошло детство. Но было еще кое-что, удивившее команду. Оказалось, что даже единичный переезд в возрасте от десяти до пятнадцати лет увеличивает вероятность развития депрессии на 40%. В случае нескольких переездов риск возрастает до 61% по сравнению с теми, кто ни разу не переезжал. В этом случае благополучие района не играло никакой роли – важно было лишь само перемещение.

Это исследование, опубликованное в 2024 году, было первой научной работой, обнаружившей важность стабильной среды в жизнях подростков. Я подозреваю, что места могут влиять и на людей других возрастов. По крайней мере, я чувствую это влияние.

У нас с Еленой общий родной город, но разные опыты переживания пространства. Я уехала, она осталась. О Гродно я думаю издалека, деревню же рассматриваю вблизи. Я, как и несколько поколений моей семьи, начинаю с нуля, осваиваю новое место, устанавливаю собственный порядок. Наша преемственность в том, как мы порываем связи друг с другом, наши традиции – уничтожение прежних. Моя семья словно готовилась произвести на свет меня, чье спасение – отстранение, отчуждение от сообщества по рождению для того, чтобы обрести chosen family.

Мы не всегда выбираем разрыв. Часто он проходит по жизням без нашего согласия, рассекая важные связи, уничтожая привычные практики, порождая хаос. Я вспоминаю, как пять лет назад ездила из Минска в Вильнюс на поезде, который шел два с половиной часа. Сегодня я провела в автобусе девять с половиной. Без доступного чистого туалета, без еды, то задыхаясь без свежего воздуха, то замерзая от ветра, я понемногу соловела, исполняясь покорным тупым равнодушием. Вильнюс был первым европейским городом, которого я перестала бояться, который узнала так, как узнаешь место во время многочисленных и долгих поездок. Тут я была в своей первой (и пока единственной) писательской резиденции. Теперь я еду к друзьям с пустыми руками: их любимые халва с солью и зефир «Чаровей», покрытый шоколадом, запрещены к ввозу – как, впрочем, любая еда. Это мелочи, уговариваю я себя, но вечером, когда Нико с партнеркой вспоминают халву, привезенную прошлой гостьей еще до запрета, мне становится стыдно. Я бы хотела отплатить за их гостеприимство ответной щедростью, вынуть, как фокусник из шляпы, и ванильную кока-колу, и зефир «Красный пищевик», и «Столичные» конфеты в канареечной обертке – но вместо этого я покупаю большую местную шоколадку. Бездушное, дежурное подношение.

Мой способ мыслить расстояние между Минском и Вильнюсом – не география, а физиология. У меня второй день менструации после двухнедельной задержки, мои поясница и низ живота ноют, я испытываю головокружение от недостатка кислорода. Когда институция надавливает слишком сильно, от человека остается лишь тело.

Я думаю не только о пространственных границах, но и о временных. Мы с Еленой были разделены не возрастом как таковым, но особыми условиями, которые проистекали из времени наших взрослений. К Елениным альбомам, исследовательской литературе и фотографиям из советских путеводителей я добавляю кино – может, для того, чтобы ухватить далекую от меня атмосферу, нужно рассмотреть людей и ситуации в движении, в развитии?

«Семья у нас, конечно, необычная. Можно сказать, развалюха. Но ты не бойся», – говорит герой фильма «Чужие письма», готовя свою невесту к знакомству с сестрой и матерью. В тот же день сестра, девятиклассница Зина, уходит жить к Вере Ивановне – молодой учительнице литературы. Ничего хорошего из этого не выходит: Зина важничает, ее контролирующая, собственническая, мрачная любовь душит учительницу, разрушает отношения Веры Ивановны и подрывает авторитет в классе. Логика фильма показывает, что Зина неблагодарная и навязчивая ханжа. Откуда же она такая взялась? Брат утверждает, что никогда не сказал Зине плохого слова, учителя недоумевают, почему девочка, которую в школе так поддерживали, проявляет неблагодарность и жестокость. Эти вопросы не получают ответов – Зина остается монстром, от рождения холодным и по-судейски строгим. Фильм беспощаден к этой маленькой девочке. Ей нужно преподать хороший урок, только и всего. Это в итоге и происходит: завуч отчитывает Зину, учительница ее сторонится, и Зине приходится «перерасти глупости».

Ученики, привязанные к учительнице литературы, – редкий сюжет советского кино. Хотя в жизни это происходит постоянно. В Елениных папках есть письма от учеников и учениц, которые продолжали вспоминать ее и после окончания школы. Девушки писали ей на ночных автовокзалах в поездках, парни – после армии и развода с женой. В переломные моменты жизни только Еленина фигура оказывалась возвышенной и мудрой, способной оценить затейливый трагизм судьбы и рассудить, что с этим делать.

Фильм «Чужие письма» снят в 1976-м. Начиная с конца 60-х и до конца 80-х жизнь школьников и школьниц становится популярной темой советского кинематографа. В этот период выходит более трех сотен таких картин. Некоторые из них – плутовские, занимательные и веселые (например, «Гостья из будущего», «Приключения Петрова и Васечкина» и «Приключения Электроника»). Другие же – мечтательные и трагичные, сделаны со вниманием к чувствам, а не увлекательности сюжетных перипетий. Это «Вам и не снилось», «В моей смерти прошу винить Клаву К.», «Последнее лето детства», фильмы Динары Асановой. Были и те, где звучали важные подростковые проблемы, показывались социальные и иерархические конфликты, которых советское кино обычно избегало («Куколка», «Чучело», «Соблазн», «Школьный вальс»).

Наверное, Елена тоже смотрела все эти фильмы, в которых я сейчас пытаюсь найти нечто такое, что приблизит меня к ней, сверкнет подсказкой или узнаванием.

Время от времени я пересматриваю отдельные фрагменты, чаще всего – последние сцены фильмов. В «Чужих письмах» учительница переезжает, класс приходит помочь с погрузкой вещей. Зина тоже приходит. Она стоит под дождем в насквозь мокром красном плаще и смотрит на Веру Ивановну. Учительница зовет ее пройти внутрь. Зина заходит, и они долго стоят друг напротив друга, не двигаясь и ни слова не говоря. В финале «Куколки» учительница Елена Михайловна плачет над гимнасткой Таней Серебряковой, неподвижной, бело-зеленой. С Елениного носа падают слезинки. Она прижимается щекой к лицу Тани, прикасается губами к ее вялой ладони. У них одинаковые русо-золотые волосы и красная одежда. Люди, которые весь фильм боролись друг с другом, теперь застыли в позе скорби и нежности.

Не знаю, нравилось ли Елене преподавать. Возможно, ее выбор профессии был связан не с людьми, а только с книгами. Когда мы обсуждали школу, она ни разу не упоминала советское кино – ни как вдохновляющий пример, ни как отражение реальности. Она посоветовала мне посмотреть «Учителя на замену» – американскую драму 2011 года с печальным Эдриеном Броуди, который, меняя школы, бежит от ответственности. Герой Броуди, как и Елена, преподает язык и литературу. Он непоследователен: то сближается с подростками, то отталкивает их. Кажется, он не только не может решить, на какой дистанции ему оставаться с учениками, но и не уверен в возможности что-то изменить в принципе. Думаю, Елене нравился такой фатализм.

О литературе она читала разное. Ей было важно поддерживать в себе великодушие и любопытство. Критическое и строгое «Воскресение Маяковского» Юрия Карабчиевского – и умильные статьи о романтических отношениях Иосифа Бродского. «Благоволительницы» Литтелла, где в вопросе вины концов не сыщешь, – и «Преступление и наказание» с его однозначной невозможностью убийства. Дневники Мандельштама и Лени Рифеншталь. Такими были Еленины пристрастия и в кино. Она смотрела и «Дау» Хржановского, и мелодраматический сериал про советскую модель Регину Збарскую. Широта Елениных интересов стала основой ее работы с олимпиадницами.

Школьная учительница, готовящая олимпиадников, – это сбой распорядка, сдвиг роли. На уроках такие знания не нужны. Министерство образования уже закрепило за каждой минутой назначение и придало форму текстам, биографиям и эпохам. К тому же многие знания умножают скорбь.

Готовить к олимпиадам – это работа вне предсказуемости. У беларусской олимпиады по русскому языку и литературе трехчастная структура: комплексная работа, отзыв и устное высказывание. Задания там почти не связаны со школьной программой. Подготовка заключается в страстном и беспорядочном чтении. Бессистемная и полная любви охота за новыми фактами и более точными объяснениями, сравнение исторического и современного словообразования, сличение гипотез и мнений – все это сопротивлялось стройной логике учебников, побуждало шагнуть в сторону.

Литература, которая в учебнике предстает ручной и ограниченной, на олимпиаде расширяется и дичает. Язык, чьи правила мы твердим на память, обретает непредсказуемость. Нулевая суффиксация и прочие фокусы словообразования сбивают с толку.

«Школа не дискотека и не дискуссионный клуб», – кричит учительница Елена Михайловна в фильме «Куколка». Новая ученица Таня Серебрякова, которая прежде училась в специальной школе для спортсменок, отказывается надеть юбку. Ее поддерживают другие ученики. Они хотят знать, почему девочкам запрещены брюки, почему вообще одна одежда подходит для школы, а другая не годится. «Я не знаю, почему нельзя, но нельзя – и все. И этот вопрос не обсуждается», – говорит Елена Михайловна дрожащим усталым голосом. Что это: слепое почитание любых правил или осознание, что со всем на свете не поборешься и остается просто принять установленное положение вещей?

Учительница из фильма «Дорогая Елена Сергеевна» говорит, что «Лолиту» нельзя издавать, что запрет этой книги к лучшему. Моя Елена никогда не поддержала бы такую точку зрения. Конечно, она считала полезными не все книги, но право самостоятельно исследовать и выбирать было для нее основополагающим. Писательские биографии Елена знала из первоисточников, а не пересказов. Она просматривала мемуары, дневники и письма, изучала классическую и более молодую критику. Моя Елена никогда не сказала бы перед классом: «Я не знаю, почему». Это было делом самообладания и авторитета – найти ответ, который поставит точку в разговоре, убедительно и твердо прекратит спор.

Когда мы говорили о детстве, Елена не вспоминала того, что мне сейчас так хочется знать. Разговоры о Елениной матери были доказательством нашей близости, ее ко мне расположения и доверия. Это, однако, уводило нас в сторону от всего прочего – ее подруг, любимой музыки и еды, игр, в которые она в детстве играла, журналов и телепередач, которые ей нравились. Я не знаю, был ли у нее велосипед и как она научилась плавать. Может, это ничего и не значит, но мне кажется, что я упустила нечто важное.

Пытаясь понять, почему я не расспрашивала Елену о детстве, я не нахожу ответов. Возможно, во мне тоже жила школьная формула «нельзя – и все». Теперь остается прислушиваться к обрывкам, косвенным разговорам, давним полузабытым фразам – заходила к бабушке после школы, пирог, белые колготки, мама Тамара боится кошек.

Я слушаю, как между стен ползают мыши. Они тихо и быстро топают по натяжному потолку, скребутся о дерево, грызут и шуршат. Кот Сыр сидит на коврике у раковины. Он занял это место много часов назад, еще вечером, и сейчас я поняла, почему: Сыр слышит мышей. Повернувшись на звук, он пытается разглядеть их сквозь дерево перегородок, представить траектории их движения. Я думаю: дом того не стоил. Весь этот ремонт был затеян зря. Делая стяжку пола, создавая новый фасад, перегородки и перекрытия, я шла наперекор природе дома. Он деревянный и старый. Мыши и древоточцы находят его под слоями новых придумок. Дом сопротивляется логике бесконечного улучшения, продолжения, наращивания мощи – он остается собой, и никакой назидательной и вдохновляющей истории здесь не будет.

Я не могу увидеть Еленину квартиру. Она исчезла, переданная в ведение государства, распределенная в какие-то неизвестные мне жилищные фонды. Ее, возможно, заняли другие люди – либо она стоит, все еще пустая, с приоткрытыми дверцами шкафов, с засохшими растениями на подоконнике, с черными окнами каждый вечер. Мне всегда хотелось, чтобы память имела физическое выражение. Если бы можно было вернуться в те места, в которых разворачивалось прошлое, кажется, тоска бы совсем унялась. В отличие от Елениной квартиры, Минск остался. Я держу этот город как кость – оскобленный, он, тем не менее, есть. Мрамор, асфальт, тяжелые деревянные двери с бронзовыми ручками, вода Свислочи и огромные бетонные вазы в Купаловском парке – вот он, идеальный образ застывшей, почти музейной формы. На эту кость уже нарастает мясо.

Предыдущая главаГлава 19 из 61Следующая глава