Бледные губы выплевывают звук за звуком, слово за словом: у бабки с возрастом появилась привычка говорить с пустотой. Вхожу на кухню – сразу начинает мутить. Хочется спрятаться подальше от влажного запаха крови: бабка режет мясо. Быстро беру хлеб с колбасой – нет, слишком много калорий, – кладу обратно, достаю серый кусок вареной курицы и огурец: вдруг получится поесть у себя в комнате?
– Так, а ну-ка быстро за стол! Вон худющая стала какая, смотреть страшно – мужики не собаки, на кости не бросаются. Да и тебе худоба не идет, только уродует. Это мы с мамой твоей от природы худышки, ноги-спички, ручки-веточки, а у тебя кость широкая, отцовская. Так что давай не выдумывай: садись поешь как нормальные люди, за кухонным столом, – голос у бабки злой.
Уйду – начнется скандал, а мне не до драм. Сегодня у нас с Риком важный день: впервые за последние недели идем в лес. Завтрак наедине с бабкой – не большая цена за душевное спокойствие, если вдуматься.
Сажусь за стол.
– Ты же девочка, а ведешь себя как пацаненок, прости господи! – монотонно бубнит бабка. – Носишься где‐то, дома почти не появляешься! Я так и сказала тому парню из полиции: молодежь совсем от рук отбилась, старших не слушает, своевольничает.
Промахиваюсь ножом мимо огурца, лезвие чиркает по пальцу:
– С тобой говорила полиция? Обо мне?
– Да кому ты нужна, кроме мамки да бабки? Он про утопленницу выспрашивал, ходил вчера во дворе, всё вынюхивал чего‐то. Значит, дело‐то серьезное. Видать, правду говорят, душегуб в лесу завелся. Ну, точно конец света. – Бабка крестится. – А будешь дальше шароебиться черт-те где – вслед за Катькой своей в могилку ляжешь.
– Она не моя, ясно?
– Ой, какие мы обидчивые! Конечно не твоя. У тебя же теперь одни мальчики на уме. Вот Катька умная была, отхватила Руслана Орфеева. А ты дура дурой, выискала себе упыренка какого‐то помоечного. Чтоб твой Юрка ненаглядный провалился! Давно пора его упрятать в колонию для несовершеннолетних, тьфу. – Лезвие бабкиного ножа стучит о дерево, кровь мерно капает с доски на пол.
Желудок все сильнее крутит спазмами от запаха свежего мяса. Просижу здесь еще чуть-чуть – стошнит, точно стошнит.
– Куда пошла? Мутит, говоришь? Это от чего это? – бабка щурит глаза и вдруг меняется в лице. – Ах ты, зараза такая, нагуляла все‐таки! Как это нет?! Думаешь, я дура? Раньше не тошнило от запахов – а теперь нате, пожалуйста! И не жрешь почти ничего, и нервная стала – все признаки налицо! Стой, кому говорят?! Не пущу! – Хватает за руку, впивается костлявыми пальцами так крепко, что я вскрикиваю от боли. – Хватит пьянок-гулянок, будешь теперь дома сидеть! Не дай бог, правда в подоле принесла – со свету сживу, помяни мое слово!
Внутри что‐то кипит, клокочет, разливается огнем по венам, стучит в висках.
– Я тебе не героиня реалити-шоу, и дети у меня могут появиться только от непорочного зачатия. Это раз. И два – отпусти меня. Сейчас же. Я сказала, отпусти! – не говорю, а рычу зло, так зло, что бабка, видимо, пугается, отшатывается и чуть не падает.
Нельзя упускать момент: не уйду сейчас – все наши планы с Риком сорвутся. Выскакиваю в коридор, хватаю рюкзак, берцы, косуху, ключи и прямо в пижаме – в подъезд (времени переодеваться нет).
Бегу босиком по лестнице вверх. Останавливаюсь только на площадке между третьим и четвертым этажом – лифт сломан уже неделю, сюда бабка за мной не пойдет – не доползет. Пальцы ног неприятно холодит липкий кафель подъезда.
Снизу гулкой волной поднимается бабкин голос:
– Женя, дрянь такая! Вот только попадись мне на глаза, я тебе устрою веселую жизнь! Убью!
Эхо вибрирует в сером воздухе, блекнет и наконец затихает. С грохотом захлопывается дверь. Тишина.
Рик читает «Бунтующего человека», сидя на лестнице. Торопливо снимаю домашние штаны – быстрее, пока никто из соседей не вышел и не застал в одних трусах, – натягиваю толстовку с джинсами. Вещи Рика мне великоваты, но это лучше, чем ничего.
– Спасибо за шмотки. Думала, придется ходить в пижаме до второго пришествия.
Рик салютует двумя пальцами от виска:
– Ты же знаешь: на восемьдесят процентов я состою из мыслей о тлене и на двадцать – о тебе. Так что всегда пожалуйста.
– Прекрати, у меня сейчас случится передоз ванильности, – смеюсь в ответ. – Бабка и биологическая уже думают, что мы вместе.
Рик перелистывает страницу и замечает флегматично:
– Ты бы им намекнула, что встречаться со своим психоаналитиком – так себе идея.
Кера бы посмеялась, если бы услышала про фантазии моей бабки, Кера бы…
Черт. Снова она. Всегда она. Может, хватит бороться с воспоминаниями? Может, позволить себе хотя бы на минуту, на одну минуту подумать о Кере так, как будто она жива? И ждет нас с Риком у леса, или у реки, или в Гнезде, или где‐нибудь еще, неважно где – главное, ждет? Словом, будто Кера – все еще Кера, а не ужас и гниль разлагающегося Катиного тела и самая большая проблема?
В блеклом свете подъезда крашеные волосы Рика мерцают серебром – холодно и льдисто. Если смотреть только на светлые пряди, только на них, а не на лицо, то можно почти убедить себя, что на ступенях сидит Кера. Не выдерживаю, подхожу ближе, отвожу челку с высокого лба, глажу по голове. Если прикрыть глаза, если дать пальцам волю, позволить им неспешно скользить по мягким волосам – вот так, то…
– Черт, что за… О ком ты думаешь? – Рик перехватывает мою руку.
– Это что, сцена ревности? – в голове это звучало не так резко.
Рик скалится в усмешке, поднимается, захлопывает книгу. Смотрит на меня сверху вниз, взгляд у него стылый и темный.
– Я в курсе, что у нас сложный период. Но я не собираюсь быть заменой мертвой подружки. Жизнь не кино, а ты не главная героиня, так что здесь все не вертится исключительно вокруг тебя и твоих драм. Смирись.
Кажется, он никогда еще не говорил со мной так резко.
– Моих драм? Да ты… – дыхание перехватывает от злости. – Знаешь, кажется, это ты сейчас ведешь себя как тупой драматичный подросток.
– Мы оба тупые драматичные подростки, если ты не заметила. И отсюда все наши беды с башкой – и миром. – Убирает Камю в рюкзак, спускается и бросает через плечо: – Я буду у подъезда. Приходи, когда закончишь убиваться по призракам и жалеть себя.
«Вы знаете, кто меня убил?» – кажется, новые объявления о «вознаграждении за любую информацию» о смерти Кати клеили все утро. Иначе откуда их столько взялось?
«Вы знаете, кто меня убил?» – чернила расплываются по мокрой от моросящего дождя бумаге.
«Вы знаете, кто меня убил?» – буквы прыгают перед глазами, вспыхивают темным огнем то тут, то там.
Вы знаете, кто меня убил? Вы знаете, кто? Вы знаете?..
Вороны сонно хохлятся на истлевшей траве в Околесье. Рик быстро идет к лесу, срезает прямо по мокрой земле, я – за ним. Птицы пугаются, взмывают в воздух. На мгновение небо над нами становится мглистым клубящимся облаком, переливается изумрудным отливом перьев, щетинится мглистой остротой клювов и когтей, каркает – так гулко и протяжно, что повторяющиеся каааааар, кааааар, кааааар кажутся колоколом, вспенившим тишину.
Боооом – останавливаемся у пешеходного перехода, ждем, когда загорится зеленый. Рик вдруг быстро говорит:
– Прости, сорвался. Нервы ни к черту последние недели. Навалилось всякое и дома, и… Сама знаешь.
– Ты прости. Знаю, иногда я жуткая эгоистка.
Боооом – машины едут по мокрому асфальту, отражаются в лужах, и кажется, что движение двустороннее – по-эту- и по-ту-стороннее. Будто у машин, водителей и пассажиров – по призрачному двойнику. И мне чудится (а может, и не чудится вовсе, черт его знает, что правда, а что нет), что по ту сторону металлические корпуса автомобилей начинают ржаветь, стекла – трескаться и выпадать, а кожа с людских лиц – слезать, обнажая беззащитную бледность черепов. Что сквозь разрушающийся мир живяков прорастает лес, наш с Риком лес, изумрудно пламенеет соснами, змеится костлявыми ветвями дубов, манит молочным туманом берез.
Стоит только шагнуть, протянуть руку, сказать: «Я твоя» – и он откликнется, утешит, приласкает, а может быть, наконец заберет. Навсегда.
Боооом – Рик трясет за плечо:
– Эй, ты меня слушаешь? Я тут уже пять минут распинаюсь.
– Черт. Прости.
– Дай угадаю: увидела привидение? – насмешливо приподнимает бровь.
– Типа того. Вижу в последнее время всякое. Похоже, мне пора в Страну чудес. – Смеюсь и тайком смотрю на отражения, на ту сторону зеркальных луж: машины, машины, машины, и больше ничего.
Лес сегодня тих и темен. Снаружи, в мире живяков, еще утро, а тут кажется, что уже вечер: сумерки разливаются вокруг нас сизой прохладой тумана. Двигаемся почти вслепую – нам не впервой, – гладим по дороге теплую кору деревьев, скользим пальцами по блеклому мху, густому и жесткому, – не мох, а волчья шерсть. Переходим по мосту над черной рекой; впереди – облепиховые огни Гнезда.
Голубятня построена вокруг дуба, наполовину живого, наполовину мертвого, такого широкого, что втроем не обнимешь. Первый и второй этажи – жилые, третий – «голубиный», щетинится отслаивающимися железными листами, воркует: птиц столько, что пометом воняет еще у воды. Вокруг голубятни – яблони, двор, вольеры с курами и грядки. Участок отделяет от леса ржавая сетка, по которой змеится дикий виноград. Вернее, то, что от него осталось к зиме.
Рик открывает калитку своим ключом. Во дворе никого. Неудивительно: Крысолов часто отлучается, куда – черт его знает, да это и не важно. Мы и без старика чувствуем себя в Гнезде как дома.
Рик подходит к тлеющему костровищу и садится на один из пней, которые служат стульями. У каждого из нас свое место. Занимать чужое запрещено (этот запрет, правда, шуточный, нарушишь его – ничего не будет, не то что другие, лесные, серьезные). Первый «стул» – Рика, второй – мой, следующий – Керы. Смотрю на пустующее место – и хочется уйти отсюда и никогда не возвращаться. Над головой серебристо шелестит последними осенними листьями лес, повторяет надоевшую присказку «Горюй не горюй, мертвого не вернешь».
«Вернешь, вернешь, еще как вернешь», – вдруг шепчет знакомый голос, обжигает ухо жаром дыхания.
– Помнишь, я обещала? – смеется.
– Помнишь, говорила: умру раньше тебя – вернусь. Расцарапаю гроб, но вернусь? – теряется в ветре.
– Помнишь? – тает эхом.
Смотрю по сторонам – но вижу только Рика, разводящего костер, Гнездо и непроглядную лесную черноту.
В котелке над костром булькает закипающая вода, горько пахнет полынью, бергамотом и еще какой‐то неведомой дрянью: я давно перестала угадывать, из чего делается «особый чай». Наверняка знаю только про два ингредиента – черную речную воду и кровь старика.
Крысолов садится к костру, на руках – белая курица.
Длинные нечесаные волосы старика в беспорядке спускаются на плечи, глаз как будто нет совсем, в сумерках кажется, что вместо них – два черных пятна.
– Давненько вас не было в лесу. С того самого вечера, да? – Крысолов, конечно, про смерть Кати.
– Нет, больше, – возражаю.
– Вот я и говорю – давненько, – посмеивается Крысолов. – Я уже было забеспокоился, даже подумал грешным делом: все, пропали ребятки-односмертнички, в живяки заделались.
– Лучше поменьше мозги напрягай. Говорят, полупокойникам это вредно, – подмигиваю в ответ.
Крысолов улыбается:
– Узнаю мою девочку, – и спрашивает как бы между прочим: – Какие новости об утопленнице? Нашли уже душегуба?
– В посмертии стало скучно без сплетен?
– Мне не до скуки, девочка. Просто вспомнилось, что в тот самый вечер, – опять «тот самый вечер», звучит торжественно и глупо, бесит! – слышал шум у реки, голоса. Словом, всякое. Я смотреть не пошел – а теперь думаю, зря. Сижу вот, думаю: кто бы это мог быть, а? Вдруг Кате кто‐то помог на тот свет отправиться?
Глаза Рика – два осколка грязного мартовского льда, отражают огонь, но теплее от этого не становятся:
– Хватит ходить вокруг да около, давай начистоту. Ты же в курсе, что мы ни при чем, правда?
– А вы ни при чем, ребятки? – старик безмятежно улыбается, но взгляд его черен и тяжел.
– Когда Кера заснула, Катя стала просто живяком без души и сердца, – говорю негромко. – Ходячая могила Керы, и все. Думаешь, мы бы правда стали мстить пустому месту? И рискнули бы всем? Мы что, идиоты?
Крысолов смотрит внимательно. Отвечаю ему таким же прямым взглядом – и старик внезапно смягчается:
– Ты права, девочка, конечно права. Прости меня, старого, иногда всякие глупости в голову приходят, – легко целует курицу и сворачивает ей голову.
Рик передает Крысолову нож с волчьей мордой на рукоятке. Черная кровь из перерезанного птичьего горла капает на промерзшую землю, блестит на лезвии. Снова этот запах, черт!
Курица смотрит на меня застывшим бисером глаз. Курица мертва – и не мертва одновременно. Смерть в Гнезде в принципе понятие относительное. Пока Крысолов ощипывает птицу, точно такая же появляется в вольере за нашими спинами – буквально из воздуха.
Понарошковая смерть страшна только поначалу. Другое дело – настоящая.
– Отведаете куриного супчика, как вернетесь, ребятки. Силы вам точно понадобятся: после такого перерыва тяжко будет возвращаться, – говорит Крысолов. – Удачи на той стороне.
Рик протягивает чашку с «особым чаем». Синхронно выпиваем каждый свою порцию. Идем в Гнездо, ложимся между корнями старого дуба, слушаем угасающее дыхание друг друга, и становится спокойно, так спокойно, будто мы – в самом безопасном месте на планете. Это ненадолго. Это как обманчиво сладкая оболочка таблетки, под которой – горечь, но, пока тебе сладко, горькое не важно, горькое не существует.
Выдох-вдох, выдох-вдох, выдох – мышцы сводит спазмом – вдох, выдох – тело немеет, тело не тело, а камень – вдох, выдох – сердце бьется все тише и тише – вдох, выдох – нет дыхания.
Туман
алый
густой
не туман – а
венозная кровь
стелется по земле
лижет щиколотки
ледяным языком
Деревья
шипят
сплетаются над головой
не ветви – а
непроницаемый купол
Карканье и смех
лай и вой
слева и справа
снизу и сверху
ничего не узнаем
как будто ошиблись дверью
как будто попали на не ту
ту сторону
(что‐то не так)
Черепа
вырастают из земли
не черепа – а
чудовищные цветы
обдают жаром
горящих глазниц
не трогай – обожжешься
(что‐то не так)
Трава под ногами
острая
иначе не скажешь
не трава – а
тысячи крошечных лезвий
царапают ноги
режут сквозь джинсы
больно
боль
земная
человеческая
слишком человеческая
не потусторонняя
боль
(что‐то не так, не так, не так)
Река впереди
горит
бурлит
пузырится
не вода – а
кипяток
расступается
и вверх поднимается
тело
вспыхивает
зеленый огонь глаз
не смотри – сожжет дотла
Кера
Кера
Кера
моя Кера
вернулась
все‐таки вернулась
все‐таки эти недели не зря
все‐таки всё не зря
все‐таки чудо
Но Кера
смеется так зло, что
почему‐то
хочется бежать
спрятаться
спастись
смотрит так зло, что
ясно:
не сбежишь – хуже будет
не сбежишь – пеняй на себя
(почему почему почему)
сжимаю руку Рика
цепляюсь за Рика
щелк – и
больше ничего не чувствую
больше никого не чувствую
больше нет Рика
есть – пустота
есть – чернота
есть – вой и рев
есть – Кера
новая
неотвратимая
как смерть
как настоящая смерть
хочу закричать – не могу
хочу заплакать – не могу
кричи – не кричи
плачь – не плачь
все равно некому
Кера совсем рядом
Кера улыбается
ласково и беспощадно
одновременно
так, как умеет только она
Кера обнимает
обжигает веки
холодом рук —
и я слепну
касается лба льдом губ —
и все меркнет