Странны нравы старого аула. Обедневшие потомки местных родов гордятся тем, что их предки были богаты; смирные и робкие гордятся предками-батырами. Но казахи не стыдятся ни бедности, ни робости; стыдно быть пришлым из другого племени; быть рабом — унизительно.
Мой дед в восьмом поколении — Ерназар, калмык по национальности, был тоже пришлым. Но рабом его никто не смел назвать.
По рассказам отца, Ерназар (его настоящее калмыцкое имя было Субетей-мерген, Субетей-стрелок) попал к казахам не пленником; он добровольно пришел к хану Есиму, знаменитому храбрецу и богатырю, и стал одним из лучших его батыров.
Есим женил его на одной из своих сестер. Так по женской линии мы происходили из ханского рода. Отец мой очень этим гордился и непрочь был при случае похвастать нашей знатностью.
— Наши джигиты, — любил рассказывать отец, — были все как на подбор — рослые, плечистые. «Где калмык — там и сила», — говорили тогда. Когда наши джигиты ехали стремя в стремя, никто не осмеливался на них напасть.
У Ерназара были богатые и многочисленные потомки. В нашем роду, когда отец был молодым, насчитывалось около двухсот человек. Моего дедушку звали Жаман, хотя считалось, что мой отец — сын Жаутика. Жаман и Жаутик были братьями, Жаман был кроткий и смирный, а Жаутик был батыром.
Жена Жаутика Нарбота, моя бабушка, была дочерью известного бая и бия Оренбургского уезда Дербесалы.
Бабушка недолго жила с Жаутиком. С первыми годами ее замужества совпала борьба нашего рода с Кенесары Касымовым. Кенесары считал, что наш род подчинился России, и воевал с нами. В одной из многочисленных стычек отчаянного храбреца Жаутика закололи копьем.
Старики говорили, что в этой борьбе принимала участие и бабушка Нарбота, и что от ее руки пал не один враг. Я охотно верю этим рассказам. Бабушка моя, сухощавая и крепкая, с большими жилистыми руками, даже внешним обликом была больше похожа на мужчину, чем на женщину. Ей ничего не стоило поднять какую-нибудь тяжесть под стать сильному джигиту. И говорила она веско, убедительно, а если нужно было кого-нибудь обругать, делала это по-мужски.
После гибели Жаутика бабушка, согласно законам аменгерства, стала второй женой его брата Жамана. Мой отец был их сыном, хотя, как я уже сказал, многие считали, что он — сын погибшего Жаутика. Да и сама бабушка называла отца сыном Жаутика, так с тех пор его и звали: Абеу Жаутиков (его полное имя было Абуталип).
Может быть, поэтому мой отец всю жизнь враждовал с сыновьями Жамана, селился подальше от них, а когда стал совершеннолетним, ушла от Жамана и бабушка.
Интересна история женитьбы моего отца. Мою мать, Асылтас — Благородный камень, происходившую из рода Шакшак Жанибека, одного из самых знатных родов Аргына, сначала сосватали за сына Жамана. Вскоре после помолвки жених скоропостижно скончался. Кроме моего отца в семье не было подходящего аменгера, отцу было всего шестнадцать лет. К тому же в это время он учился в городе Тургае. Считая отца еще «учеником», родственники Асылтас решили забрать невесту, а калым возвратить в двойном размере.
Отцу, принимавшему участие в совете, это решение показалось унизительным. Вскочив на коня, он объявил, что не желает подчиняться старейшинам, и умчался в свой аул. Старейшины не придали никакого значения опрометчивым легкомысленным словам молодого человека.
Зато все видные аульные джигиты поддержали и даже подзадорили отца. Решено было похитить Асылтас. На стороне джигитов оказалась и бабушка Нарбота. Она предложила спрятать невесту после похищения у ее родных.
Еще одно известие подлило масла в огонь: один из кинганских баев, чьи владения были расположены вдоль Тобола, посватал Асылтас для своего сына.
Дело быстро пошло на лад. Родные Асылтас согласились отдать девушку за сына бая. Но наши джигиты подкараулили байскую свиту, возвращавшуюся с невестой, и похитили Асылтас.
Отец вместе с похищенной невестой помчался к ее родственникам, а те, приятно пораженные настойчивостью и храбростью молодого человека, радушно приняли его и даже помогли через тургайского губернатора замять эту историю. В родной аул мать и отец вернулись уже с ребенком. Казалось, отец и мать должны были жить в согласии. Этого, однако, не случилось. Моя мать, выйдя замуж, была уже беременна, и отец тяжело это переживал. Из вежливости по отношению к ее родным он ничем не обнаруживал своих переживаний, но, вернувшись в свой аул, стал избивать ее. Бил так, что, как говорится, она стала похожей на пеструю овцу. Из-за этих побоев мать месяцами не смела показываться на люди и лежала в доме за пологом.
Я был двенадцатым ребенком в семье. У матери было до меня два сына и девять девочек. Самый старший брат Кашкарбай умер, другой брат — Текебай — жив и сейчас. Живы и семеро сестер. Интересно, что всем девочкам давали имена драгоценных вещей: Алтын — Золото, Кумис — Серебро, Гаухар — Бриллиант, Меруерт — Жемчуг, Жибек — Шелк…
…Но возвращусь к рассказу о матери. Характер у нее был далеко не кротким. На побои она неизменно отвечала бранью, а однажды решилась даже на жестокий поступок.
Лет за пять до моего рождения отец привел в дом вторую, младшую жену — токал, дочь бедняка, ибо считал, что, мол, мать уже стара для него. Мать жестоко отомстила отцу и своей сопернице: в один из летних дней она толкнула ее в большой казан с кипящим куртом. От страшных ожогов та умерла. Жизнь матери после этого не стала легче. Правда, в ауле никто ее не обвинял, говорили, что не мать, а бодливая корова свалила в казан токал.
В нашей семье я был самым младшим сыном и, может быть, поэтому самым капризным и избалованным. Бабушка упорно продолжала распространять слух, что я — ее сын и сын Жаутика, а не Абеу. Я быстро усвоил все то, что внушала мне бабушка, и называл отца агеке, как называют старшего брата, а мать — женеше, как его жену. Когда посторонние начинали расспрашивать, как же случилось, что я родился у бабушки, я рассказывал, как однажды она, испугавшись, громко вскрикнула: ах! — и в это мгновение я выпал у нее изо рта.
Бабушка утверждала, что ее чувство ко мне было так сильно, что у нее появилось молоко и что она, а не мать вскормила меня. Судя по рассказам бабушки, едва я появился на свет, как ее сильные руки приняли меня в свои объятия, и с тех пор мы с ней неразлучны.
Ах, эти бабушкины объятия! В ее руках я чувствовал себя как птенец в теплом гнезде и ничего не боялся. С детства я привык к мысли, что родила меня бабушка, что она — моя настоящая мать, и никто, кроме нее, не имеет на меня никаких прав. Никто, кроме бабушки, не смел обнимать и целовать меня, никому я так не повиновался, как бабушке. И даже не потому, что она меня воспитала.
Бабушка моя была женщина необыкновенная. В народе ее уважительно величали «нашей матерью». При всей внешней грубоватости эта отважная сильная женщина-батыр была скромна и обходительна. Не было человека щедрее и гостеприимнее ее. Но особенную славу снискали ее справедливость и ум. К ней ходили за советом, как к родной матери, и за ее мудрость перед ней преклонялись. Неудивительно такое глубокое влияние бабушки на меня в самом раннем детстве.
Вместе с тем безграничная преданность бабушке и мой строптивый характер доставляли много хлопот моим родителям, а однажды со мной произошла неприятная история, конец которой мог бы быть очень печальным.
Вскоре после того как наша семья потеряла в джут почти весь скот, отец задумал съездить к нагаши — родственнику с материнской стороны. Этому родичу, по слухам, удалось сохранить свои стада от джута даже в тот страшный год. Смутно помню, что отец с разрешения бабушки взял и меня с собою. В то лето мне было четыре года. Сначала все шло благополучно. Отец посадил меня перед собой на одногорбого верблюда, и несколько часов мы медленно двигались по пыльной дороге. Жаркий летний день был в разгаре, когда мы достигли песчаных холмов Тосына, густо поросших джидой и тамариском. Эти живописные холмы прорезают Тургай, одну из трех самых полноводных в наших краях рек.
Вокруг было так хорошо, вода так манила к себе, что отец решил устроить небольшой привал. Повинуясь внезапному приливу нежности, отец привлек меня к себе и стал целовать. Я, не признававший ничьих ласк, кроме бабушкиных, заревел от злости, вырвался из рук отца и побежал, сам не зная куда.
Отца это очень оскорбило, и он с места не двинулся, чтобы бежать вслед за мной. Я убегал все дальше и дальше, в пески, пока совсем не скрылся в зарослях джиды и тамариска, и не было силы, которая заставила бы меня вернуться назад к моему обидчику — отцу. Между тем солнце начинало клониться к западу, а я и не думал возвращаться. Да если б я и захотел вернуться, вряд ли смог бы отыскать дорогу обратно.
Отец вначале был уверен, что я никуда не денусь. Но время шло, и он стал беспокоиться не на шутку. Тщетны были его поиски, напрасно звал он меня охрипшим голосом, умоляя вернуться.
Вконец расстроенный, он готов был повеситься или утопиться.
Так прошла ночь.
На рассвете, уже обессилев от поисков, отец напал на след большого каравана, ночевавшего тоже на берегу Тургая, только ниже по течению. Отец погнал своего верблюда по этим следам — у него оставалась единственная надежда.
Только в полдень отец нагнал караван незнакомого аула. Я мирно спал, устроившись на одном из верблюдов. Отец едва было с ума не сошел от радости, а караванщики посмеивались и удивлялись, когда он рассказывал им о том, как я потерялся.
Отец узнал от караванщиков, что они меня нашли в песках Тасына. Их внимание привлек беркут, делавший в воздухе круги над одним и тем же местом. Когда они подъехали ближе, то увидели в песчаной впадине какое-то живое существо. Кто бы это мог быть? Ягненок или теленок, отбившийся от стада? Нет, вокруг и в помине нет аулов. Может быть, звереныш? Но звери редко бросают своих детенышей на произвол судьбы. Спугнутый людьми, беркут улетел. Верблюды достигли впадины, и караванщики увидели ребенка, который шел с чапапом в руках неизвестно куда, спотыкаясь и падая.
— Мы побоялись сразу подойти к нему, — говорили они. — А вдруг это шайтан, принявший образ ребенка. Но все же нашелся среди нас добрый и смелый человек, взял напуганного мальчика на руки, напоил его водой, подкисленной сыром — куртом. Малыш поел, но упрямо отказывался отвечать на наши вопросы и держался очень заносчиво.
— Меня люди называют жестоким, — говорил караванщикам отец, — может быть, это и правда. Но упрямство моего сына ни с чем не сравнимо. Иногда я и впрямь думаю, что не мой это сын, а сын Жаутика, как утверждает моя мать.
— Да, своенравный малыш, — соглашались караванщики. — Трудно придется ему в жизни. Да хранит твоего сына дух отважных предков, как сохранил в этот раз.
Отец же поклялся никогда не брать меня с собой. И все-таки однажды он не устоял и перед просьбами бабушки и перед моим хмыканьем и повез меня в Байконур, где у него были какие-то важные дела.
В Байконуре — ауле угольщиков — мы жили целую неделю. Впервые я видел аул, который не кочевал. Раскинулся он у подножия небольшого холма, на берегу мелководной речушки, высыхавшей летом. Маленькие аульные домики без дворов были сложены из камня. Всего в ауле насчитывалось около ста домиков, скота же здесь было меньше, чем у одной нашей семьи до джута. Мне с детства прививали пренебрежительное отношение к оседлым аулам, но это не мешало мне видеть жизнь такого аула в ее истинном свете. В нашем ауле даже самый бедный человек имел и верблюдов, и коров, и овец; а здесь редко встретишь семью, в которой пьют чай с молоком, не говоря уж об айране или верблюжьем молоке — кумране. Хлеба — и того в обрез.
В честь нашего приезда родственники зарезали своего единственного козленка. Это было такое событие, что почти все женщины аула сбежались отведать козлиного мяса из нашего казана.
Все состояние аула заключалось в угле, который добывали глубоко под землей. Мне захотелось посмотреть, как это делается. Когда я сказал о своем желании отцу, он так накричал на меня, что об этом нечего было и думать. Тогда я решил обойтись без его помощи.
Я подружился с одним из байконурских мальчиков, и однажды мой новый приятель проводил меня к тому месту, где спускались под землю за углем. Только что на поверхность земли вытащили большой ящик — заменявший углекопам теперешнюю клеть. В ящике сидел молодой человек. Я попросил его спустить меня в яму, он просто и весело согласился.
На джайляу Кызбель я однажды спускался на дно очищенного колодца, и как он ни был глубок, до самого дна его доходил свет. А в этом колодце было темно, как в могиле. Спускаемся, спускаемся — и нет конца!
От темноты и быстрого спуска у меня закружилась голова, стало тошнить. Из гордости я ничего не сказал своему спутнику, но он, видно, понял, что мне не по себе.
— Терпи, мальчик, терпи! — сказал он. — Работать в шахте — не скот пасти. Отец, видно, у тебя богатый, деньги ему легко достаются. Посмотри же, с каким трудом мы добываем себе хлеб.
Наконец ящик уперся во что-то твердое — мы достигли дна. Понемногу глаза стали привыкать к темноте; как говорят казахи — «привыкнуть можно и к могиле».
Сначала мы шли по темному коридору шахты, почти не пригибаясь. То там, то здесь мелькали шахтерские лампочки, люди тянули тележки с углем, слышны были удары кирки. Теперь нам приходилось уже ползти, и мой спутник предупреждал меня, чтобы я не расшиб себе лоб. Наконец темный коридор широко раздался, и мы снова могли выпрямиться.
Мой провожатый всем был хорош, только уж очень усердно он меня опекал. Такая опека была мне не по нраву. Мне хотелось самому полазать по шахте и все потрогать собственными руками. Выбрав подходящий момент, когда молодого джигита кто-то окликнул, я смешался с углекопами, стал лазить по всем коридорам, и кончилось все это тем, что я заблудился.
Вокруг была кромешная тьма. Слышалось дальнее эхо чьих-то приглушенных голосов, но откуда они шли — определить было невозможно. Я на ощупь, ударяясь о каменные выступы, стал пробираться, как мне казалось, в их сторону, но на самом деле удалялся от них.
Скоро шум голосов совсем исчез. Я громко закричал, но меня испугало эхо, многократно повторившее мой голос. В шахте было холодно, а меня прошибал пот.
Силы мои скоро иссякли. И когда я упал, то встать уже не мог. Я был в полудремоте. Казалось, по моему лицу, по телу скользят холодные змейки. Мне мерещились чьи-то огненные глаза, то узкие, маленькие, то широкие, большие, страшные.
Я сжался в комок, старался не шевелиться. И постепенно потерял сознание. Не знаю, сколько времени я пробыл под землей. Может быть, два-три дня. Меня с трудом нашли, привели в чувство, а заодно поругали. И джигиту досталось от его товарищей-шахтеров и от моего отца.
Но я не раскаивался в своем поступке. Не будь я любопытным и упрямым, не спустись я в шахту, не потеряйся в ней, — я не узнал бы о многих интересных вещах. Так строптивый мой характер не во всем мешал мне, часто он был и хорошим помощником.
Заканчивая эту главу, хочу сказать несколько слов о тех изменениях, которые произошли в нашей семье. Моих сестер давно уже выдали замуж. Изменились и отношения между матерью и отцом. После того, как он, вернувшись в год джута домой, избил ее до полусмерти, ругань и драки в нашем доме прекратились, и мать как будто бы стала играть в доме первую роль. Иногда мать, упрямая и вспыльчивая, принималась бранить отца, но он ей либо не отвечал, либо, выругавшись, садился на коня и уезжал в степь.
Когда мне пошел восьмой год, моя бабушка умерла от разрыва сердца. Но об этом речь впереди.