К книге
Светлая любовьЧасть четвертая РАСПУТАННЫЕ УЗЛЫ (Из последней тетради Буркута). МАМА
86%
Часть четвертая РАСПУТАННЫЕ УЗЛЫ (Из последней тетради Буркута). МАМА
37

Тяжесть отцовских слов я почувствовал не сразу. Они легли на меня горьким грузом только после того, как Батес отказалась идти со мной. До этого в моей душе еще теплилась надежда, что девушка не нарушит прежнюю свою клятву. Но почему же она не сдержала слово? Что заставило ее отречься от меня? Я думаю, главная причина в том, что патриархально-родовые отношения глубоко замутили жизнь казахского аула. И мой отец и ее отец, и другие родовые старшины так давили на Батес, что беззащитная девушка не выдержала. После отказа Батес я беседовал наедине с Еркином, как с другом, как с представителем Советской власти в ауле.

— Надо взять ее силой из родительского дома, другого выхода я не вижу, — сказал я Еркину. — Милиция придет нам на помощь. В дуло одной винтовки могут поместиться все враги нашей любви. Стоит им пригрозить, и они сойдут с дороги. И когда мы посадим Батес на нашу телегу, она нам откровенно скажет всю правду.

— Ты прав! Но забываешь об одном. Да, Советская власть очень сильна. — Еркин говорил убежденно, строго. — И только в одном она бессильна. Она не может нарушать законы, которые сама издает. Личные права граждан оберегаются советскими законами. Это надежная, крепкая защита. Воля девушки — выбирать себе мужа. Воля девушки и отказаться от своего выбора. Никто не может ее принудить поступать вопреки своему желанию. Не откажись Батес от своих слов, мы бы ее увезли. И даже если бы весь Тургай был против нас, все равно мы бы сумели защитить Батес. Но ведь мы знаем, что она сказала — не пойду за него! И тут мы ничего не можем сделать. Понимаешь — ничего!

— Но я, Еркин, только об одном прошу — помогите вызволить ее из дому.

— Как же вызволить, если она сама сказала — не пойду!

— Убедите ее. Скажите, что надо поговорить наедине.

— Нет, Буркут, это будет нарушение закона. Не можем мы тебе помочь, — стоял на своем Еркии.

И как я ни убеждал его, он ни шагу не сделал мне навстречу. Я разозлился, не зная, что же предпринять.

— Эх, Еркин, Еркин! Ты прямо как аульный писарь, за каждую букву дрожишь. Ты хорошо знаешь сам, что девушка боится баев и беков. Неужели ты не в состоянии отступить от буквы, чтобы потом девушке было легче на душе?

— Ругай меня, как хочешь. Я все равно не обижусь, но и от закона не отступлю…

— Ты же хорошо видишь, что ее опутали баи, что это их проделки…

— Э-э, брат. Что поделаешь? Баи еще существуют. Наступит время, уничтожим их… Но пока такого закона нет!

Я понял, что на этот раз ничего не добьюсь от Еркина, и, раздраженный, ушел от него. Но спустя несколько минут вернулся снова к нему в канцелярию, подчинив свой гнев разуму. Мне надо было посоветоваться с Еркином, понять все до конца.

— Ты обижаешься на меня, Буркут, что я не выручил Батес из байского плена. Но не мог я действовать по-партизански. И закон я не могу изменить. Пойми, что русских капиталистов и помещиков не осталось после революции, а наши байские сливки еще не тронуты. Ведь мы даже на оседлость как следует не перешли. Нам так недостает сознательных работников из трудящихся, да и классовое сознание у тружеников еще не созрело. А когда это все наступит — баям в аулах придет конец.

— Понятно! — я прервал Еркина, не желая затягивать этот скучный урок политграмоты. — Это дело будущих дней. Но разве можно давать волю баям сейчас?

— Здесь-то мы могли бы их утихомирить, но вся беда в том, что сама Батес не жалуется. Она отказалась от своего обещания. И тут власть не в силах тебе помочь. Пойми, Буркут, что происходит вокруг. — И тут Еркин стал мне подробно рассказывать, как сложилась к концу двадцатых годов обстановка в Казахстане.

— Притаились баи в аулах, притаились в городах их духовные вожаки. Ты знаешь, что партия казахских баев — это Алаш-Орда. Ее главарь — Алихан Букейханов служит в Москве. Заправилы западных алашордынцев, братья Досмухамбетовы — в Ташкенте. На советской службе и твой дядя — Жакыпбек Даулетов. Видный алашордынец и Жусыпбек Мауытбаев — директор института, в котором ты учишься.

— Знаю я их всех, особенно моего дядю и Жусыпбека. Директора я почти каждый день вижу. Конечно, он националист с головы до ног, но почему этим людям позволяют занимать такие высокие посты?

— Вот об этом-то и идет сейчас речь.

— Ой, Еркин, ты знаешь, как они распределяли скот, предназначенный в помощь голодающим?

— Это я знаю, но могу тебе еще кое-что сказать, если ты сумеешь держать язык за зубами. Только это тайна.

— Не веришь, так можешь не говорить, я же тебя не прошу об этом.

— Так вот! Об этом в нашем краю еще никто не знает. Скоро вашего Мауытбаева будут судить. Много людей опрошено по его делу, и все материалы направлены в Верховный суд.

— Что ж, на суде я могу быть первым обвинителем!

— Рад за тебя! — воскликнул Еркин. — Но помни: на суде будет большая борьба между новым и старым, И твой дядя Жакыпбек окажется в самом центре борьбы. Значит, ты и дядю будешь обвинять?

— Я пойду против всех, кто защищает старое!

— Тогда ты молодец! — и Еркин тепло и пристально взглянул мне прямо в глаза.

— Но я до сих пор не могу понять, почему Советская власть не уничтожает старину, если у нее вполне хватит сил на это?

— Это, как говорится, политика. Объяснять все подробно — долгий разговор. Но усвой главное: пока до конца не уничтожены казахские баи, нельзя обуздать полностью их духовных вожаков. И они до поры до времени будут мешать нашему делу и пакостить всюду, где только можно. Это они разожгли раздор между тобой и Батес! И хотя у меня нет прямых доказательств, я совершенно точно знаю, что твой дядя Жакыпбек многое сделал для того, чтобы вам пришлось худо!

— Интересно, какая же у него была цель? — задал я вопрос Еркину, а сам в это время подумал, что точно такие же мысли уже давно гнездились в моей голове.

— Видишь ли, он служит своим хозяевам — всем аульным баям Тургая. Их желания — закон для него. Попробуй только он им перечить — не поздоровится ему тогда… Сасык, твой отец, отец Батес, не пощадят его… Пыль одна останется от Жакыпбека, да и ту развеет степной ветер. Они ведь знают все грехи Жакыпбека, знают все его козни против Советской власти. Пока они скрывают все это, но если поссорятся, ему несдобровать. Они выдадут его.

— Значит, сообщат властям, напишут?

— Сами-то вряд ли напишут. Других подговорят, найдут охотников. А сами — в сторонку, в сторонку… И даже аллах не отыщет следов.

Но меня, откровенно говоря, судьба дяди Жакыпбека волновала куда меньше судьбы Батес. И я стал советоваться с Еркином, что же мне делать.

Еркин вначале отвечал мне старой пословицей:

Плохо возвращаться в отчий дом

Дочке, что уже рассталась с домом.

Плохо с прежним встретиться врагом,

Чья жестокость хорошо знакома.

— Должен сказать, Буркут, Батес действительно рассердилась на тебя. Большим костром разгорелся ее гнев. И если бросишься прямо на костер — его не потушишь, а скорее загоришься сам. Не надо тебе сейчас заезжать к ней. Вспыхнешь и ты, толку не будет. Костер погаснет в свой срок. Лучше ты не сворачивай с пути, езжай на учебу. Батес подумает, поймет, что злилась зря. Она ведь умная девушка, догадается, что вас пытались поссорить враги. Пусть она сейчас пылает, но потом остынет и раскается. Будь уверен, она поймет, что обидела тебя, и скоро попытается помириться…

Я верил словам Еркина, и уже угасавшая надежда вспыхнула во мне снова. А он продолжал:

— Когда она придет к таким мыслям, то обязательно поделится со своими друзьями в ауле. И я, конечно, узнаю об этом. Придет добрая весть, тогда уже я смогу тебе помочь.

— Эх, ускорить бы, Еркин, все это! — вымолвил я.

А он отвечал мне стихами:

Терпенье — клад! И в самом деле

Оно златых дороже гор.

Кто ждать умеет — достигает цели,

Удел нетерпеливого — позор!

Не погоняй Батес, не подкручивай! Рано или поздно она даст знать о себе… Если любит тебя, как ты ее…

— Но родители могут ее выдать замуж за другого джигита… Ты же об этом слышал!

— Не те теперь времена, да и Батес не подчинится насилию. Мы тоже сумеем ее поддержать. Поверь мне, наступит день, и я сам провожу тебя к ней.

Еркин помолчал, собираясь с новыми мыслями.

— И еще, Буркут, я вот что тебе скажу. Ты знаешь слово «гордость». В нем есть хороший смысл, его надо хранить в сердце. Твоя Батес должна почувствовать, что ты неспособен унижаться, что ты — гордый человек.

— Наверное, Еркин, ты прав, но как это сделать, посоветуй?

— Я уже говорил тебе: поезжай отсюда сразу на учебу. Но молчать не надо, — пусть Батес все узнает от тебя. Встречаться вам, конечно, не стоит. А письмо ей напиши. Я сам его отвезу, сам отдам в руки. Скажи, что обиделся, поэтому и попрощаться не зашел. Она будет в смятении, твердость ее поколеблется и гнев пройдет…

Я согласился с доводами Еркина, вскоре написал письмо и прочитал его ему. Письмо понравилось моему советчику.

Пока я искал попутчиков в дальнюю дорогу, наш край облетела неожиданная новость: в начале августа должен был состояться суд над Жунысбеком Мауытбаевым. Многие знакомые из тургайских аулов приглашены свидетелями по его делу; в том числе Еркин Ержанов и председатель волостного союза бедноты Сактаган Сагымбаев. До суда оставалось всего несколько дней, и свидетели стали съезжаться в волость, чтобы вместе через Тургай и Иргиз добраться до Челкара, а там сесть на ташкентский поезд и ехать до Кзыл-Орды. Лучших попутчиков мне и не надо было. Я удивился и даже огорчился, когда узнал, что Еркин пока решил не ехать на суд. Но он объяснил мне, почему ему можно остаться. Его мнение хорошо известно следователям, а историю с распределением скота во время голода не хуже Еркина знал Сактаган Сагымбаев. Кроме того, наступало время уборки урожая, нужно было подсчитывать хлеб для сдачи государству.

В тот день, когда в волостной канцелярии толпилось много свидетелей, решивших наутро выехать из аула, неожиданно приехала моя мама Асылтас. Наша встреча произошла при не совсем обычных обстоятельствах. Оказалось, что для всех свидетелей, а их было около сорока, требовались удостоверения личности. Ни машинок с казахским алфавитом, ни машинисток не было в то время в аулах. Все канцелярские бумаги писались от руки. Но у бойкого расторопного секретаря волостного исполкома был очень плохой неразборчивый почерк. Еркин, знавший, что я красиво и четко пишу, попросил меня приготовить все эти свидетельские удостоверения. Я охотно согласился.

До революции в степи вообще не было канцелярий. Волостные правители и аульные старосты все свое небольшое бумажное имущество возили в переметных сумах — коржунах, притороченных к седлам. В первые годы Советской власти аульные работники носили под мышками деловые папки с бумагами, но своего служебного стола у них тоже не было. И только совсем недавно появились дома и юрты постоянных волостных канцелярий. Они были в новинку аульным жителям, и оттого здесь с утра до вечера толпился народ.

На этот раз, когда я засел писать удостоверения, в широкой войлочной юрте было особенно тесно. Меня обступили со всех сторон и следили с нескрываемым любопытством за каждым движением пера. Милиционер хотел было выпроводить любопытных, но его никто не послушался, и он махнул рукой.

Хочу упомянуть об одной забавной подробности. Несмотря на то, что тексты удостоверения были совершенно одинаковыми и отличались только именами и фамилиями, каждый свидетель требовал читать бумагу вслух. Вручу одному, прочитаю, этого же хотят другой, третий, четвертый. В душе я и смеялся и злился. Но что поделаешь, хотелось исполнять желания аул чан.

И в этой-то суете я неожиданно услышал тревожный голос моей матери.

— Пусти, слышишь, пусти! — кричала она.

— Куда ты идешь, здесь и так полно народу, — остановив ее, уговаривал мужчина, видимо, милиционер.

— Я к сыну спешу, пусти меня!

Мама! Я устремился к ней навстречу, но не так-то легко было пробиться сквозь плотную толпу. Зажатый в людской гуще, мокрый от пота, я чуть не задохнулся. Но как лемех разрезает целинную землю, так и я раздвинул столпившихся людей и вдруг очутился лицом к лицу с родной матерью.

— Ала, моя апа! — и я крепко обнял ее.

Многие люди, в особенности женщины, роняют слезы и в минуты радости и в минуты горя, не в состоянии скрыть свои чувства. Но плач плачу рознь. И только у нас, казахов, я слышал этот плач во весь голос, плач навзрыд, громкие тягучие причитания, в которых ясно обозначался свой ритм, как в песне, как в стихах.

В наших аулах часто вспоминали, как мать моя в молодости слагала стихи и пела их. В детстве и я слышал не однажды песни матери. Летней порой, когда девушки и молодые невестки выходили вечерами качаться на качелях, к ним иногда присоединялась и моя мать. Конечно, на качели ее не отпустили бы из дому, но она находила благовидный предлог — посмотреть за овцами. Девушки просили ее спеть, мать сначала отказывалась, говорила, что стыдно ей, уже не очень молодой женщине, петь вместе с молодежью, но в конце концов соглашалась:

— Ладно уж, так и быть, спою, но вы сразу подхватывайте песню, чтобы дома не узнали моего голоса.

Мать начинала петь, и разноголосый хор вступал вслед за ней. Но, удивительное дело, девушки были не в состоянии приглушить голоса матери. Их напев — тихо, как сова, пролетал над самой землей, а голос матери по-орлиному взмывал вверх. А какие хорошие песни знала она. Песенный дар матери обнаружился после смерти ее отца Даута. Она около года носила траур и обрядовыми песнями оплакивала покойника. Эти песни сложил для матери известный тургайский акын Карпык. Ее приезжали слушать жители из ближайших и дальних аулов.

Мы встретились в волостной канцелярии. И мать едва успела поздороваться со мной и, не обращая внимания на незнакомых людей, высоким своим голосом затянула грустную песню. В ней была и материнская нежность, и тоска, в ней были слова о моей судьбе. Слезы брызнули у меня из глаз. Но не только песня разбередила меня. Многие из невольных слушателей расплакались вместе со мной, приговаривая: «Глядя на такую встречу, разве удержишься от слез?»

Растрогавшись, я думал о том, что даже самых близких мы не всегда знаем до конца. Я считал, что в душе моей мамы нет уголка, который мне не был бы известен. Но оказалось не так. В первые же минуты нашей встречи я понял, что она многое утаивала от меня. Я думал раньше, что это дешевенькие и серые секреты мелкого человека. Так думал я прежде. Но теперь из ее уст от самых глубин сердца хлынули горячие и правдивые сокровенные слова. Они струились подобно кипящему роднику, который может пробить и камни…

Наверное она долго бы еще причитала, но люди, окружавшие сейчас ее, не смогли вынести этого надрывного плача. Стали раздаваться возгласы:

— Довольно, женгей! Ты должна успокоиться.

— Не плачь! Сын твой отправляется в добрый путь. Скажи ему на прощанье хорошее слово, не накликай на него беду.

Среди этих многочисленных возгласов только слова о беде заставили мать насторожиться. Голос ее становился тише и тише и наконец умолк совсем. Так потухает последняя головешка в костре, залитом водой…

Лицо ее сморщилось. И кожа стала походить на пенку, затягивающую казан с закипевшим молоком. Попробуй подбавить немного жару, молоко сразу закипит, забулькает, прольется через край.

Я решил, что мне надо побыть с матерью наедине. Пусть она успокоится, перестанет плакать, пусть ее освежит степной ветерок. И только тогда можно будет ей сказать все, что я хотел.

— Может быть, апа, пойдем подальше от юрты, — ласково обратился я к ней.

— Идите, идите, — зашумели люди, еще недавно внимавшие каждому звуку ее причитаний. — Идите к оврагу. У матери с сыном всегда есть разговор, который не должны слышать посторонние.

Мы отошли от аула, сели на краю оврага и долго пристально глядели друг другу в глаза, словно безмолвно спрашивая, о чем же будет наша беседа. Мне показалось, что мать уже исчерпала все свои думы обо мне своим причитанием. Но что мне ей сказать?

Все наболевшее — я уже высказал отцу, высказал откровенно и резко. И не следует повторять этих слов матери. Она всей душой связана с обычаями старого аула. Она ничем не отличается от тех аульных женщин, про которых говорили:

То, что в мешок попадет,

Уже от жены не уйдет.

Словом, жена — это хозяйка воды и пищи в доме, а до остального ей нет никакого дела.

Я думал о том, что моей матери не следует говорить о борьбе в аулах, об общественных делах. Мои доводы здесь не принесут никакой пользы. Ведь топор только затупишь, ударяя о камень.

Не будет никакого толка и от того, если я начну жаловаться на отца: мать бессильна свернуть его с той дороги, которую он выбрал.

Но даже если я никого не буду обвинять, а просто поделюсь своим горем, как сын с матерью, посетую на свою судьбу, она будет мучиться еще больше: от нее и так остались кожа да кости.

Что же делать?

«Я убит разлукой злой», — говорил Абай. Пытаясь скрыть от матери свое горе, свою опустошенную душу, я насильно заставлял себя улыбаться и ободрил мать словами утешения:

— Зачем ты так расстраивалась, зачем плакала? Неужели ты горюешь от того, что дочь Мамбета отказалась от меня?

— А разве это уже такое малое горе? — и она снова готова была расплакаться.

— Малое… Большое… А может, это вообще не горе? — перебил я ее шутливо.

— Как же не горе, сынок? — и в ее тоне я уже услышал нотки прежнего причитания у юрты.

— Какое уж тут горе. Каждый пьет кумыс, и не найдешь джигита, который бы не ходил к девушке. Нет горя в разлуке, нет радости и в сближении, — говорил я, не очень веря своим же собственным словам. — Девушка сказала мне «люблю», и я ее полюбил. Но если она произнесла «не люблю!», я отвечаю ей тем же. Я ее просто перестаю любить. И кто же, спрашивается, тогда опозорен в глазах людей — я или девушка?

Так я потихоньку успокаивал мать, и слезы уже не появлялись в ее глазах.

— Ты прав, сын! Опозорена девушка! — отвечала она, вставая горой за меня по старинным аульным обычаям. — Тебе, Буркут, нечего стыдиться. Ты склонил перед ней свою золотую головку, а она возгордилась. Чем гордиться? Своей потерянной честью? Кто ее уважать теперь будет? Разумный джигит не возьмет ее в жены. Разве что какой-нибудь старичок или калека?

— В чем же тогда меня обвиняешь, мама?

— Я ни в чем тебя не виню. Только… Только я оскорблена… То, что она рассталась с тобой, меня не волнует. Но ведь она разлучила тебя с людьми и родным аулом, разлучила тебя с твоим отцом…

И тут мать выругала Батес самыми грубыми обидными словами.

— Зачем ты так, зачем?

— Мне только и остается ее ругать. Будь бы другие времена, разве бы я одна поехала вслед за тобой… Все бы родственники отца-батыра были бы здесь… Они бы не смирились с оскорблением, как не смирились с ним родственники деда, да будет благословен его дух. Что стоят предки хожи по сравнению с моими предками… Все уменье предков хожи — это обрезание, вся хитрость — собрать с верующих зекет и кушыр. Да еще могут они читать молитвы у изголовья покойника и выклянчивать милостыню на поминках. Самого Шакшак-Жаныбека победил предок твоего деда-батыра.

— Ты еще не рассказала, мама, как выкрали тебя, — засмеялся я, вспомнив эту удивительную историю.

— Вот ты смеешься, а тогда не смеялись. Тогда, сынок, восхищались люди. Тогда в степи говорили, что ни у кого не хватит сил справиться с потомком калмыков, тех калмыков, что одолели самого Жаныбека.

Мать все больше и больше увлекалась этим разговором. Ее чувства нарастали, как столбик ртути в термометре при резком повышении температуры.

— Но Советская власть пригнула к земле батыров и баев, — зло вспыхнула мать. — Разве не выпущен закон, называемый равенством. Разве не говорят теперь ваши советы, что бай и бедняк, хороший и плохой, мужчина и женщина имеют равные права. Значит, теперь и оскорбления можно терпеть, как их вытерпел ты. Что это, по-твоему, хорошо? Случись это в прежнее время, твой отец не снес бы этого позора. Пусть ты стерпел, он бы не выдержал. Положил бы твою бесстыдную девку, как овцу, поперек седла и примчал бы в наш аул. Эх, и досталось бы во время набега этим несчастным потомкам хожи…

Как не похожа была моя мать в эти мгновенья на безответную грустную женщину, которая недавно навзрыд плакала в юрте волостной канцелярии. Я глядел на нее, и мне вдруг припомнился случай из уже далекого детства.

Однажды весной, когда наша семья перекочевала в Каракумы, отец взял меня на охоту в пески. Он обнаружил волчье логово, и по ему одному известным приметам определил, что самец ушел промышлять дичь, а в норе осталась лишь волчица с волчатами. Мы привязали наших лошадей в надежном затишке, сами же подошли поближе к логову с надветренной стороны, чтобы волчица не могла нас почуять. Отец, зарядив ружье, спрятался в скрадок недалеко от норы, а меня послал прямо к логову, чтобы я там попрыгал и пошумел. Расчет был верным. Волчица с отвисшими сосками выбежала, пугливо озираясь, из норы. Отец без промедления выстрелил. Волчица опрокинулась, но тут же поднялась и побежала обратно в нору к волчатам. Вдруг она неожиданно повернула прямо на отца, видимо, почувствовала, что ей все равно не спастись. Вот тогда я и убедился, какой смелостью обладал отец. Он не вздрогнул, не подался назад. Он продолжал стоять, как стоял, не спуская глаз с приближавшейся волчицы. И отец и я видели ее оскаленную пасть с копьевидными зубами, свисающий алый язык, ее прижатые уши, глаза, поблескивающие, как раскаленные угли. У меня душа ушла в пятки, и я юркнул за спину отца. В ту самую секунду, когда волчица, казалось, была готова прянуть на нас, раздался второй выстрел. Волчица снова упала на спину. Отец взял меня за шиворот и рывком выдвинул вперед:

— Ты что, боишься врага, хочешь быть трусом, смотри! Ведь еще не сдохла!

И я увидел, что уши у волчицы продолжали дрожать и хвост колотился по земле. Она сдыхала, но даже тогда стремилась всем туловищем приблизиться к своему убийце и не отрывала от него горящих ненавидящих глаз.

Я вспомнил этот случай потому, что на лице у матери появился такой же злой враждебный огонь. Она непримиримо относилась ко всему новому, что принесла в аул Советская власть. Недаром казахи говорят:

Что с материнским молоком впитается,

Потом с костями в землю погребается…

И еще казахи говорят:

Начнет птенец летать, — и ловит

Тех мошек, что видал в гнездовье.

Правильная пословица! Трудно избавиться от того, что воспринято тобой в детстве. Да, моя мать была дочерью известного бая и стала женою известного бая. Но ведь ничего светлого не видела она в старое время. Сколько унижений пришлось ей испытать. И вот теперь она тоскует по тому самому старому времени, которое и ей не принесло никаких радостей.

Но пора вернуться к описанию нашей беседы. Мне не хотелось спорить с матерью. Тем более, она пришла в себя после встречи в юрте волостной канцелярии.

— Тысяча и одна благодарность тебе, мама, за то, что приехала и отыскала меня. Я и так обязан тебе на всю жизнь, а теперь и вовсе в долгу перед тобой…

— Ничем ты мне не обязан, — отвечала мать, — простит тебе бог, прощу и я. Прощу все, что ты мне должен, светик! Я хотела ведь тебе сказать, сынок, — не склоняй головы перед нею, перед дочерью хожи. Но ты и сам уже все сказал об этом. И все-таки я тебе говорю. Помни старинные слова: «Женщина и батыра поражает насмерть».

Врагов батыр побеждал

И крепости сокрушал.

Но женщина, дочка зла,

Его врагу предала.

Ах, сын, сын, сын!.. Даже животные, — и те дерутся из-за самок. Уж на что смирные твари — овцы, но и у них бараны так бодаются, что разбивают друг другу головы, И все из-за овечек! А ты слышал об одном воришке по имени Кулкара. Он еще до твоего рождения жил в нашем доме. Этот Кулкара промышлял так: возьмет на повод суку и идет с ней туда, где есть сторожевой или охотничий пес. И, представь, ему часто удавалось выкрадывать хороших собак…

Я рассмеялся, но мать серьезно меня отчитала:

— Не смейся, сын мой! Вовсе не для смеха я тебе обо всем этом рассказываю…

— Ну, может быть, ты и права. Не злись. Но все же я человек, а не баран и не овчарка…

— Я тебе, Буркут, хочу внушить, что немало людей погибло из-за женщин. Людей, не уступавших тебе ни умом, ни знаниями!

Я сделал вид, что мать победила меня в споре:

— Твоя правда. И я тебе обещаю не искать Батес. Я дождусь того дня, когда она сама придет ко мне.

— А если, сынок, тебе тогда не захочется ее принять?

— Почему, мама? Ведь говорят же старики:

Нам счастье принесет пропавший скот,

Когда аллах домой его вернет…

— Это так, но деды твои знали и другую пословицу:

Плохо возвращаться в отчий дом

Дочке, что уже рассталась с домом…

— Что ж, сынок! — тяжело вздохнула мать. — Я бы тебя позвала домой, но ты сейчас в разладе с отцом. И могу только пожелать тебе всего самого хорошего.

Я поблагодарил мать. И обнял ее. И сказал ей, что слова, услышанные мною сейчас, могли бы принадлежать моей бабушке. Такие они умные и ясные.

— Это потому, что они шли от сердца, — сказала мать и коснулась своей щекой моей.

— Я доволен, мама, нашим сегодняшним разговором. Правду сказать, увидев тебя, я растерялся и подумал: вдруг она обовьется вокруг моих ног и решительно скажет: не пущу! А теперь исполни мою просьбу: не плачь больше, не причитай перед своим отъездом, как сегодня.

— Не бойся, на глазах моих не появится слеза. Я ведь помню, как люди сказали мне: не накликай плачем беду на сына!

— Апа, мама. И еще об одном я хочу поговорить с тобой перед разлукой. Только дай мне слово, что ты не обидишься. Скажи мне, ведь я же считался рожденным бабушкой, пока она не скончалась?

— Считался, Буркут. Это было всегда в казахских обычаях. Посмотрим, как у тебя, в твоей семье будет.

— Дай мне сначала жениться, апа, — рассмеялся я. — Вот обзаведусь детьми, тогда сама увидишь…

— Я уже все видела. Твоя женгей, жена Текебая, разрешает мне целовать моих внучат только когда она в духе, а если она чем-нибудь недовольна, то и понюхать не даст ребенка…

— Нет, апа, не надо беспокоиться, в моей семье так никогда не будет.

— Это уж твоя воля, сынок. А внукам я всегда буду рада. Только боже избавь, чтобы я зависела от них. Но ты, сын, не договорил до конца.

— Я, апа, скажу тебе правду. Когда я считался сыном бабушки, я хорошо знал, что ты — моя настоящая мать. Но порою, глядя на твои поступки, я жалел, что родился от тебя. Но теперь я рад, что именно ты, а никто другой, моя мама!

— Ойбой, мой мальчик, значит, все-таки ты думал так. Но знай, какими бы ни были ребенок и мать, они не могут казаться друг другу плохими.

И, целуя мать, я говорил, что ошибался:

— Ты меня победила, апа!..

Мама сдержала свое обещание. Она не плакала больше. Лишь в час моего отъезда кровь отлила от ее лица. Бледная, она подошла ко мне, расстегнула ворот моей рубахи и понюхала мое тело.

— Пусть будет у тебя дорога твоего батыра-деда, светик мой!

Благословение матери болью отозвалось в моем сердце: я был еще слишком молод и продолжал верить в приметы, как учила меня бабушка, как учили меня родные. Мне было больно потому, что мой дед Субитей и мой дед батыр Жаутик — оба погибли в борьбе с врагами. Значит, и я могу умереть на дороге дедов, мелькнула в моем мозгу суеверная мысль.

Но эту горькую думу я скрыл от мамы.

Предыдущая главаГлава 37 из 43Следующая глава